Kostenlos

Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

«Я не видала Лермонтова с 1830 года, – пишет Екатерина Александровна. – Он почти не переменился… возмужал немного, но не вырос и не похорошел, и почти все такой же был неловкий и неуклюжий, но глаза его смотрели с большой уверенностью; нельзя было не смутиться, когда он устремлял их с какой-то неподвижностью». Несмотря на то, что Екатерина Александровна любила другого и обрадовалась Лермонтову только потому, что он мог сказать, «когда приедет Лопухин», эта девушка не преминула отнестись с вызывающей кокетливостью к молодому офицеру. Она обещала ему и кадриль, и мазурку, и в ответ на его замечания, что он помнит, как жестоко она обращалась с ним, когда он носил еще студенческую курточку, и поэтому в юнкерском мундире избегал встречать ее, сказала: «Ваша злопамятность и теперь доказывает, что вы сущий ребенок; но вы ошиблись: теперь и без ваших эполет я бы пошла танцевать с вами». И дальнейший разговор, и ловкость, с какой Екатерина Александровна вводит Лермонтова в дом свой, на бал, который дается там через два дня, 6 декабря, и обращение с ним на этом втором вечере, и то, как она ни за что не хочет отдать поэту писанное им еще 15-летним мальчиком стихотворение – все изобличает в ней опытную кокетку. Екатерина Александровна была старше поэта и давно выезжала в свет. Может быть, не без основания, Лермонтов в письме к Сашеньке Верещагиной характеризует ее кокеткой. К Марфе Александровне Лопухиной он по поводу отношений Екатерины Александровны к брату ее, пишет 23 декабря 1834 года, следовательно, вскоре после встречи с ней следующее:

Скажите, я заметил, что брат Ваш как будто чувствует слабость к М-еllе Catherine Soushkoff… Известно ли это вам?..

Дядя барышни, кажется, желал бы очень поженить их; да сохрани Господь!.. Эта женщина – летучая мышь, крылья коей цепляются за все встречное! Было время, когда она мне нравилась. Теперь она почти принуждает ухаживать за ней. Но не знаю, в ее манерах, в ее голосе, есть что-то жесткое, отрывистое, отталкивающее. Стараясь ей понравиться, в то же время, ощущаешь удовольствие скомпрометировать ее, запутавшуюся в собственных сетях!»

Эти жесткие, дышащие презрением строки отчасти поясняются желаньем Лермонтова мстить Екатерине Александровне за прежнее жестокое, насмешливое отношение к нему, мальчику, жаждавшему любви и ласки. «Вы видите, – пишет он в другом письме, – что я мщу за слезы, которые пять лет тому назад заставляло проливать меня кокетство М-lle Сушковой. О, наши счеты еще не кончены! Она заставила страдать сердце ребенка, а я только мучаю самолюбие старой кокетки!» Должно быть, Екатерина Александровна прежде действительно жестоко поступала с Лермонтовым. К сожалению, о прежних отношениях мы знаем только из рассказов самой бывшей М-llе Сушковой («Записки»), В лермонтовских черновых тетрадях того времени сохранились лишь слабые указания на перенесенные им мучения.

Еще одно сердечное обстоятельство возбуждало Лермонтова против Екатерины Александровны. Это были отношения ее к Алексею Александровичу Лопухину. Михаил Юрьевич видел, что друга его детства, человека, с которым он до конца жизни оставался в отношениях самых искренних и откровенных, стараются завлечь, что девушка, которую он считает одаренной характером малоправдивым, начинает увлекать этого друга, что махинации подстроены и становятся опасными. Лермонтов решается не только мстить за себя, но и разорвать нити, которыми, полагал он, она опутывает его друга. Из записок Екатерины Александровны опять-таки ясно видно, что она колеблется между Лопухиным и Лермонтовым, но в рассказе своем она старается выставить и себя, и Лопухина жертвой лермонтовских козней. Если, как сейчас увидим, поступки Лермонтова по отношению к Екатерине Александровне недостойны серьезного человека и не могут быть извиняемы даже и желанием мстить ей за прошлое, то обвинение поэта в коварстве относительно своего друга и в обмане его совершенно не верно и, очевидно, не согласно с истиной. Лермонтов, без всякого сомнения, действовал с ведома А. А. Лопухина. Это видно из письма, которое он пишет в Москву своей двоюродной сестре уже после возвращения туда Лопухина из поездки его в Петербург. Откровенно описывая всю историю своих отношений к Екатерине Александровне, Михаил Юрьевич ссылается на то, что начало ее, конечно, было ей рассказано Алексисом (то есть Лопухиным). Затем в том же письме говорит о девушке (М-llе Ладыженской), которой интересовался Лопухин. Из всего этого мы, полагаем, вправе сделать вывод, что оба друга, заметив слабую струнку Екатерины Александровны, подшутили над ней, с той разницей, что Лермонтов пошел дальше своего друга и не только отомстил М-llе Сушковой, но и воспользовался ее опрометчивостью для того, чтобы скомпрометировать ее, заставить в обществе заговорить о себе и приобрести репутацию опасного Дон Жуана. В то время того добивалась вся золотая молодежь – это было в моде.

Не будем передавать рассказы о всех разговорах и встречах, на которых подробно останавливается Екатерина Александровна Хвостова. Сестра ее, г-жа Ладыженская, близкая свидетельница того, что происходило, говорит обо всем иначе. Люди, не знавшие ничего, кроме рассказа самой Екатерины Александровны, сумели в нем проглядеть суть дела и вывести заключение, что героиня имела сильное поползновение завлечь молодого офицера в сети брачного союза и что поэт уклонился от чести быть мужем такой милой, предусмотрительной особы.

Сам Лермонтов, никогда не лгавший о себе, рассказывает об этой второй своей встрече с Екатериной Александровной в письме к Сашеньке Верещагиной, весной 1835 года:

Если и начал за ней ухаживать, то это не было отблеском прошлого. Вначале это было просто поводом проводить время, а затем, когда мы поняли друг друга, стало расчетом. Вот каким образом. Вступая в свет, я увидел, что у каждого был какой-нибудь пьедестал: хорошее состояние, имя, титул, покровительство… Я увидал, что если мне удастся занять собой одно лицо, другие незаметно тоже займутся мной, сначала из любопытства, потом из соперничества. Отсюда отношения к Сушковой. Я понял, что, желая словить меня, она легко себя скомпрометирует. Вот я ее и скомпрометировал насколько было возможно, не скомпрометировав самого себя. Я публично обращался с ней, как с личностью, весьма мне близкой, давал ей чувствовать, что только таким образом она может надо мной властвовать. Когда я заметил, что мне это удалось и что еще один дальнейший шаг погубит меня, я выкинул маневр. Прежде всего, в глазах света, я стал более холодным к ней, чтобы показать, что я ее более не люблю, а что она меня обожает (что, в сущности, не имело места). Когда она стала замечать это и пыталась сбросить ярмо, я первый публично ее покинул. Я в глазах света стал с ней жесток и дерзок, насмешлив и холоден. Я стал ухаживать за другими и под секретом рассказывать им те стороны истории, которые представлялись в мою пользу. Она так была поражена этим неожиданным моим обращением, что сначала не знала, что делать, и смирилась, что заставило говорить других и придало мне вид человека, одержавшего полную победу; затем она очнулась и стала везде бранить меня, но я ее предупредил, и ненависть ее казалась и друзьям, и недругам уязвленной любовью. Далее она попыталась вновь завлечь меня напускной печалью, рассказывая всем близким моим знакомым, что любит меня; я не вернулся к ней, а искусно всем этим пользовался… Не могу сказать вам. как все это послужило мне: это было бы очень скучно и касается людей, которых вы не знаете. Но вот веселая сторона истории. Когда я сознал, что в глазах света надо порвать с ней, а с глазу на глаз, все-таки, еще казаться преданным, я быстро нашел любезное средство – я написал анонимное письмо: Mademoiselle, я человек, знающий вас, но вам неизвестный… и т. д.; я вас предваряю, берегитесь этого молодого человека; М. Л.-ов вас погубит и т. д. Вот доказательство (разный вздор) и т. д. Письмо на четырех страницах… Я искусно направил это письмо так, что он попало в руки тетки. В доме – гром и молния… На другой день еду туда, рано утром, чтобы во всяком случае не быть принятым. Вечером на балу я выражаю свое удивление Екатерине Александровне. Она сообщает мне страшную и непонятную новость, и мы делаем разные предположения; и я все отношу к тайным врагам, которых нет; наконец, она говорит мне, что родные запрещают ей говорить и танцевать со мной; я в отчаянии и, конечно, не беру сторону дядюшек-тетушек. Так было ведено это трогательное приключение, что, конечно, даст нам обо мне весьма нелестное мнение. Впрочем, женщина всегда прощает зло, которое мы делаем другой женщине (правило Ларошфуко). Теперь я не пишу романов. Я их переживаю…

То же рассказывает и Екатерина Александровна, но только на многих десятках страниц. И какая разница между этими рассказами! Лермонтов говорит просто и правдиво, нисколько не стараясь выгородить себя или вызвать к себе симпатию; даже и мысль о том, что он мстит за страдания, доставленные ему в детстве, кинута; очевидно, он не думает оправдывать себя. Г-жа Хвостова рассказывает совершенно иначе, с очевидным намерением возбудить сочувствие к себе, бедной, любящей девушке, обманутой волокитой-гусаром, умным и талантливым человеком, гениальным Лермонтовым, так злоупотребившим своим превосходством. Она сначала достигла своей цели: о Лермонтове по отношению к ней говорили с негодованием. К характеру поэта, и так уже подверженному нареканиям, прибавилась еще крупная антипатичная черта. Мало кому приходило в голову, что дело обстояло иначе и что бой происходил не между невинной молодой девушкой и искусившимся сердцеедом, а совершенно наоборот. Двадцатилетний мальчик, едва кончивший свое воспитание и вошедший в общество только за несколько дней перед тем, попадает в руки искуснейшей кокетки, старше его несколькими годами, лет семь выезжавшей и кружившей головы целому ряду поклонников из столичной и нестоличной молодежи. Эта кокетка уже раз измяла сердце 15-летнего мальчика-поэта и теперь принимается за него и за его близкого друга, чтобы того или другого опутать и связать узами Гименея.

 

Мы не оправдываем поступков Лермонтова, но и не можем обвинять его не в меру.

Расчеты Лермонтова оправдались. Друга своего Лопухина он вырвал из мягких кошачьих лапок красавицы. За себя он ей мстил, да еще заставил «послужить себе». До того ничтожно было общество петербургских гостиных, лишенное всяких серьезных интересов, что эпизод с М-llе Сушковой действительно обратил внимание на молодого гусарского офицера. Сама виновница успеха рассказывает, как теперь им заинтересовался целый ряд лиц, и Саша Ж., и Лиза Б. Особенно последняя сильно влюбилась в поэта, и, бедная, тоже погибла от этой любви («Записки»)! Заинтересовались и другие. Вообще об этом случае заговорили в обществе и, следовательно, обратили внимание на Лермонтова. Графиня Е. Ростопчина, очевидно, имеет в виду это время жизни поэта, когда в воспоминаниях своих замечает:

«Мне случалось слышать признания нескольких из жертв Лермонтова, и я не могла удержаться от смеха, даже прямо в лицо при виде слез моих подруг, не могла не смеяться над оригинальными и комическими развязками, которые он давал своим злодейским, донжуанским подвигам. Помню, один раз, он, забавы ради, решился заместить богатого жениха, и, когда все считали уже Лермонтова готовым занять его место, родные невесты вдруг получили анонимное письмо, в котором их уговаривали изгнать Лермонтова из своего дома и в котором описывались всякие о нем ужасы. Это письмо написал он сам, и затем он более в этот дом не являлся».

К такого рода проделкам общество относилось тогда очень снисходительно. Принимая во внимание нравы времени, приходится быть более снисходительным к молодому корнету, платившему ему дань.

Надо удивляться, как еще в вихре светских похождений и товарищеской жизни Лермонтов сохранил столько серьезных интересов и внутренней чистоты, что не только не погиб в этих своих увлечениях, но ставил им верную оценку и не давал брать верх над собой. Идя с жизнью и с бытом своего времени, он относился к ним, как наблюдатель и критик, и собирал материалы для будущих своих сочинений там, где ему приходилось сталкиваться с разными людьми: на балах ли генерал-губернатора Петербурга, графа Эссена, адмирала А. С. Шишкова и других, или на маскарадах и столичных вечерах, в кругу пирующей и мечущей банк молодежи, позднее в лагере боевой жизни, на кавказских водах, в сакле чеченца и т. д. «Я на деле заготовляю материалы для многих сочинений», – говорил Лермонтов М-llе Сушковой, когда она спрашивала его, зачем он так ведет себя.

Если в Петербурге судьба не поставила на пути поэта ни одной женщины, любовь к которой очистительно подействовала бы на душу, то до некоторой степени пробел этот был выполнен дружбой к двум девушкам в Москве, о влиянии которых мы уже имели случай говорить. Александра Верещагина и Марья Александровна Лопухина связывали воспоминания поэта с лучшими годами его юности, с идеальными его стремлениями его университетских лет. Друг и товарищ Лермонтова А. П. Шан-Гирей в воспоминаниях своих замечает: «Miss Alexandrine, то есть Александра Михайловна Верещагина, кузина поэта, принимала в нем большое участие, она отлично умела пользоваться немного саркастическим направлением ума своего и иронией, чтобы овладеть этой беспокойной натурой и направлять ее, шутя и смеясь, к прекрасному и благородному». Приводя два письма сестер Верещагиных к поэту, Шан-Гирей говорит: «Письма эти доказывают, какое нежное чувство дружбы могли иметь к нему женщины, замечательные по умственным и душевным качествам своим». Память этих девушек была чрезвычайно дорога ему, и он высоко чтил их мнение о себе. Утопая в вихре рассеянной жизни после выхода в офицеры, Лермонтов как бы совестился писать им. После письма, писанного к М. А. Лопухиной, 23 декабря 1834 года, ближайшее дошедшее до нас письмо помечено 31 мая 1837 года. Нет сомнения, что целый ряд этих любопытных писем утрачен. Все наши поиски остались безуспешными, и нам пришлось убедиться, что Марья Александровна действительно сожгла их, – слух, которому сначала мы отказывались верить. Причиной сожжения были некоторые семейные тайны, а, может быть, и просто вспышка неудовольствия на то, что часть писем, ныне находящихся в издании сочинений Лермонтова, попала в печать против воли Марьи Александровны.

Если ныне существующий в этих письмах пробел и был не так велик, тем не менее не подлежит сомнению, что Лермонтов долго не писал своему другу, боясь навлечь на себя его неудовольствие за свое недоброе поведение. Самое письмо от 23 декабря, говорящее об образе жизни, который стал он вести, есть исповедь, как называет его сам поэт. Затем в письме к Верещагиной, писанном весной 1835 года, он прямо говорит:

О, милая кузина, надо признаться вам, почему я не писал более ни вам, ни M-lle Marie. To был страх, чтобы из писем моих вы не заключили, что я почти недостоин более дружбы вашей… Перед обеими вами я не могу скрывать истины, перед вами, которые были наперсницами юношеских моих мечтаний, столь прелестных, особенно в воспоминании.

При пылкости характера поэтов и их врожденной впечатлительности являются как бы естественными те бурные увлечения, которым предаются они при вступлении в жизнь. Известно, что кутежи привели юношу Гете на край могилы. Только железная натура спасла его. Пушкина буйная жизнь, которой он предался по выходе из лицея, довела до тяжкой болезни. Кутежи и потрата таланта на произведения весьма скабрезного свойства не мешали, однако, ему в тиши кабинета предаваться серьезному служению музам. И Лермонтов, несмотря на рассеянный образ жизни, в которой прожигал он силы и молодость, трудится над своим образованием и над развитием своего таланта. Кроме посещения светских гостиных и кутежа в товарищеских кружках и салонах полусвета, поэт искал общества людей с серьезными интересами или примыкавших к литературному кругу. Последуем за ним туда, в тишину рабочего кабинета, где он вверял бумаге свои вдохновенные мысли.

Глава XI
Литературная деятельность до первой высылки на Кавказ (1834–1837)

Дружба с А. П. Шан-Гиреем и С. А. Раевским. – Знакомство с А. Краевским и другими литераторами. – Народничество Лермонтова. – Интерес к родной истории и народному творчеству. – Боярин Орта. – Песня про Грозного царя, Кирибеевича и Калашникова. – Тамбовская казначейша. – Сашка. – Маскарад. – Арбенин. – Два брата.

Если в конце прошлой главы мы обещали ввести читателя в тишину рабочего кабинета поэта, то исполнение обещания встречает затруднение уже потому, что Михаил Юрьевич не особенно легко допускал людей в свою мастерскую. Он работал, работал упорно в тиши кабинета, но, выходя из него, показывал на лице полную противоположность того, что занимало душу и мысль его. Он высоко ставил значение поэта и редко дозволял людям касаться священных для него струн творчества. Никто с ногами неомовен-ными не мог проникнуть в святую святых его храма. И тут он не делал различия между простыми смертными и записными литераторами; последних он опасался еще более первых. Достаточно, пожалуй, прочесть его «Журналиста, читателя и писателя», чтобы получить некоторое понятие об отношении Михаила Юрьевича к творчеству своему. К этому творчеству соприкасался, и то с внешней стороны, его родственник и товарищ детства Аким Павлович Шан-Гирей, которому он диктовал порой свои произведения или перечитывал их с ним. Но Шан-Гирей был моложе его и по тогдашнему своему развитию не мог быть даже отдаленно полезным сотрудником и ценителем. Иным являлось другое лицо, игравшее немалую роль в судьбе поэта.

Во все время пребывания в Петербурге Лермонтов находился в дружеских отношениях к университетскому товарищу своему Святославу Афанасьевичу Раевскому. Мать Раевского, рожденная Киреева, воспитывалась в доме Столыпиных и свела дружбу с Елизаветой Алексеевной, бабушкой Лермонтова, которая и крестила Святослава Афанасьевича, а во время учения его в Московском университете бабушка приютила крестника у себя. Раевский был старше друга своего года на три, и еще в Москве живо сочувствовал литературным его интересам, принимая деятельное участие в разных планах поэтического творчества. Окончив университетский курс, Раевский, переехав в Петербург, поступил на службу в Военное Министерство, но одни чиновничьи и служебные интересы его не удовлетворяли; он свел знакомство с людьми, имевшими литературные вкусы и стал между прочим вхож к А. А. Краевскому, который был тогда редактором «Литературных прибавлений» к «Русскому Инвалиду», и к которому по пятницам собирались литераторы. Раевский, временами живший в Петербурге вместе с Лермонтовым, ввел в кружки знакомых своих и Михаила Юрьевича, который, однако, еще раньше того бывал у Сенковского и у А. Н. Муравьева, автора известной книги путешествия по святым местам. Бывая у людей этих, Лермонтов охотно беседовал с ними один на один; в присутствии же других он молчал, иногда по целым вечерам. Юный поэт, очевидно, наблюдал за обществом и изучал его в разных сферах, в которых вращался. Скоро пришло ему на мысль написать комедию вроде «Горя от ума» Грибоедова, – рассказывает Муравьев. Эта мысль, очевидно, долго занимала поэта, и он работал над этой комедией, дополняя и переделывая ее несколько раз. Вообще интересы поэта сосредоточивались в это время на русской жизни и русском обществе. В нем, очевидно, еще не определился личный взгляд на вещи, что было немыслимо в его годы. В нем давно жили патриотизм и горячая любовь к родине и ее прошлому. В первых произведениях Лермонтова мы уже встречаемся с этим началом. Он еще на 15-м году задумывает драму «Мстислав Черный» и затем набрасывает первый очерк своего известного стихотворения «Бородино». Теперь он его вновь вырабатывает. Еще было живо воспоминание о подвигах русских в наполеоновские войны, еще всюду слышались рассказы из того времени. Гению Наполеона противопоставлялся гений Александра, и вот Лермонтов пишет стихотворение «Два великана».

 
В шапке золота литого,
Старый русский великан
Поджидал себе другого
Из далеких южных стран.
 

Слава и политическое значение России были в то время огромны. Величию и премудрости ее монарха удивлялись иностранцы и приравнивали императора Николая к Петру. Неудивительно, что впечатлительный юный поэт увлекается общим настроением, и когда за границей, среди фимиама, куримого русскому царю, кто-то из французских журналистов, поднимая польский вопрос, высказался против него, Лермонтов вспомнил известное стихотворение Пушкина: «О чем шумите вы, народные витии», писанное при подобных же обстоятельствах. В 1835 году, как бы опираясь на знаменитую оду, он начинает свое стихотворение почти с тех же слов:

 
Опять, народные витии,
За дело падшее Литвы
На славу гордую России
Опять, шумя, восстали вы.
Уж нас казнил могучим словом
Поэт, восставший в блеске новом…
 

Кончается оно намеком на упомянутого дерзкого журналиста, посмевшего кинуть грязью клеветы в русского царя. Говорили тогда, что редактор этой газеты был подкуплен нашими ненавистниками. К этому случаю и относятся последние строки стихотворения:

 
Так в дни воинственного Рима,
Во дни торжественных побед,
Когда триумфом шел Фабриций,
И раздавался по столице
Восторга благодатный крик,
Бежал за светлой колесницей
Один наемный клеветник.
 

Любопытно, что в этом стихотворении высказываются мысли о единстве царя с русским народом, что иностранцами ставилось в особую заслугу императору Николаю, умевшему будто сблизить народ с правительством, тогда как на западе в это время между ними была полная рознь. В умении этом видели также исправление петровской ошибки, сделавшей русского царя и правительство чуждыми народу. Иностранцы говорили, что Николай Павлович пополнил искусственную пропасть, отделявшую народ от натурального властителя его. Вообще тогдашний образ мыслей Лермонтова чрезвычайно интересен. В нем заметны взгляды, сказавшиеся и в кружке московских славянофилов. Муравьев даже видел сходство между ним и Хомяковым. «Лермонтов, – рассказывает он, – просиживал у меня по целым вечерам; живая и остроумная его беседа была увлекательна, анекдоты сыпались, но громкий и пронзительный его смех был неприятен для слуха, как бывало и у Хомякова, с которым во многом имел он сходство; не один раз просил я и того и другого: «смеяться проще». Не станем входить в разбирательство сходства внешних приемов обоих поэтов. Люди, близкие к Хомякову, все находили его искренним и таковым же и смех его. Впрочем, и близкие к Лермонтову тоже говорили, что был он в высшей степени искренний человек, и что смех его был по-детски весел и заразителен. Это весьма вероятно, судя по выражению его губ, «детски нежных», как говорит о них Тургенев. При людях малознакомых или несимпатичных ему Лермонтов бывал чрезвычайно не откровенен, и тогда его смех имел что-то неестественное и потому неприятное. Но неоткровенность и неискренность не синонимы; а это часто смешивают. Можно быть чрезвычайно искренним, но не откровенным человеком! Нам не случалось слышать мнение о том, каков был Хомяков с людьми, с которыми он не желал быть откровенным, да и не в этом дело; оно и не в том, чтобы добиваться уяснения сходства приемов Лермонтова и Хомякова, тоже начавшего свою карьеру в звании офицера русских войск. Всякая параллель между ними трудна потому, что Хомяков перед нами является зрелым человеком с глубокой и серьезной душой, человеком, положившим основание целому учению, написавшему несколько томов книг, исторического и философского содержания. Его деятельность как поэта почти пропала в целом созданном им мире трактатов и наблюдений. Лермонтов – юноша, перед самой смертью своей на 27-м году жизни только еще начинавший выказывать задатки будущего зрелого миросозерцания. Мысль его едва еще принимала сознательное участие в ходе дел и мировых вопросов. Но ведь и Хомяков был молод, и он долго имел известность лишь как поэт, и если мы сравним высказываемые им мысли, особенно в одни с Лермонтовым годы, то не можем не видеть некоторого их сходства. Разве в стихотворении Лермонтова «Родина» не видно намека на то же, что говорится Хомяковым в стихотворении «К России», начинающемся словами: «Гордись, тебе льстецы сказали». Лермонтов в год смерти еще выражает мысль, что любит родину особою любовью, не за то, за что ее прославляют, не за политическое могущество и военную славу. «Ни слава, купленная кровью, ни полный гордого доверия покой, не шевелят в нем отрадного мечтанья». Хомяков в упомянутом стихотворении, говоря о прославлении России за военные подвиги, за ее громаду и силу, восклицает: «Не верь, не слушай, не гордись всем этим прахом»! – Оба поэта одинаково поражены фактом перенесения останков Наполеона с острова Св. Елены в Париж, и мысли ими но этому поводу высказываемые не лишены некоторой аналогии. При сравнении Михаила Юрьевича с Хомяковым любопытно и многозначительно отношение первого к западным народам.

 

Вопросы о правах человечества, о правах народности и самостоятельного ее развития всегда занимали юного поэта. Изучая наше прошлое и, вместе с тем, следя за литературным движением запада, Лермонтов не мог не натолкнуться на одно весьма любопытное обстоятельство, которое сказалось и в славянофильском направлении нашего общества. В Западной Европе стремились познать свое народное направление, затертое псевдогрекоримской образованностью. Латинский язык и католическая ученость веками изводили народное слово, творчество и мировоззрение. Когда опять проснулось чувство народности, когда народы, жаждая обновления, бросились отыскивать прирожденные им характерные особенности, пришлось воскрешать их из-под векового праха. Романтизму выпало на долю искусственно воссоздавать народные верования, поверья и образы. Известно, что некоторые из первых наших славянофилов, основателей учения, дополняли свое образование в германских университетах. Это было именно то время, когда пробужденная после долгого сна народная германская муза царила над умами, и романтизм проповедовался с кафедр профессорами литературы, истории и философии. Все лучшие силы бросились на изучение своего родного, народного. Под впечатлением этого направления вернулись из-за границы славные наши молодые люди. (Иван Киреевский под обаянием слышанного начал издавать журнал «Европеец»). Но только стали они применять западный метод у себя дома, как тотчас наткнулись на замечательное явление. Оно, быть может, и не сейчас же было сознано ими вполне, но должно было круто изменить их направление. Начав изучать свое прошлое, они увидали совершенно другие начала, а главное столкнулись с народом, который жил еще своим миром, у которого были свои герои, свои песни, свои нравственные образы. Тут нечего было воскрешать, нечего создавать, тут все приходилось только изучать, приходилось учиться понимать существующие явления. Тут не было места западному романтизму, тут все существовало, все было реально; эпос, песни, поверья. Никакая чуждая образованность под опекою «непогрешимого» папизма не успела искоренить их огнем и мечом. Для нас романтизм остался чужим, непривившимся растением.

Это узнал и Лермонтов. Он тоже не мог себе дать ясного отчета в том, куда приведут новые открытия. Он чуял только, что русско-славянский мир начинает дорабатываться до иного сознания и вступает на новую стезю человеческого развития. Он видел у нас здоровье, на Западе болезнь. Это, казалось, сходилось с мнением о нас западных пришельцев, убегавших от тамошней неурядицы и встречавших, как казалось им, у нас стройность, спокойное сознание силы и гармонию между обществом и правительством. Лермонтову Запад стал представляться изжившимся стариком, болезненно мечтающим о задатках юности, им попранных. Он видел, что Европейский мир, как мир Римский в свое время, должен уступить новому свеже'му элементу. Этот элемент во всемирную историю человеческого развития внесет славянство с Россией во главе. Напрасно Запад простирает руки к образам, им давно покинутым и беспечно забытым.

20 февраля 1836 года Лермонтов перелагает на русский язык известное стихотворение Байрона «Умирающий гладиатор», и к нему присовокупляет своих 15 строк, неизвестно почему тогда не вышедших в печати:

 
Не так ли ты, о Европейский мир,
Когда-то пламенных мечтателей кумир,
К могиле клонишься бесславной головою,
Измученный в борьбе сомнений и страстей.
Без веры, без надежд, игралище детей –
Осмеянный ликующей толпою!
И пред кончиною ты взоры обратил
С глубоким вздохом сожаленья
На юность светлую, исполненную сил,
Которую давно для язвы просвещения
Для гордой роскоши беспечно ты забыл;
Стараясь заглушить последние страданья,
Ты жадно слушаешь и песни старины,
И рыцарских времен волшебные преданья –
Насмешливых льстецов несбыточные сны.
 

Думы и занятия Михаила Юрьевича делают ему тем более чести, что он попал в кружки, где не сталкивался с лицами, которые бы могли ему распутать нити противоположных мыслей. Таких людей он в Петербурге не мог встретить. Может быть, в московских тогдашних кружках он чувствовал бы себя лучше. На берегах Невы томившим его вопросам он не только не мог найти разъяснения, но и сочувствия. Не надо забывать, что приблизительно в то время, когда Лермонтов изучает сборник «Кирши Данилова», Белинский глумится над всей народной русской поэзией, не признает ее… И что же это были за петербургские кружки?..

Панаев в своих литературных воспоминаниях от 1830–1839 года делает им печальное описание. Исключением был кружок Пушкина и частью князя Одоевского, но туда для начинающего совсем неизвестного поэта доступ был нелегок. Самолюбивый Лермонтов боялся быть назойливым: он не считал себя вправе явиться туда иначе, как талантом, заявившим себя мало-мальски крупным произведением. У Плетнева, бывшего центром всего лучшего литературного общества, Лермонтов побывал в первый раз уже гораздо позднее, в 1838 году, когда стихотворение на смерть Пушкина и напечатанная в начале года «Песня про Калашникова» доставили ему почетную известность. Неудивительно, что поэт чувствовал себя одиноким. В 1836 году написаны им только несколько лирических пьесок, но между ними одна вполне выражает его душевное настроение:

 
Гляжу на будущность с боязнью,
Гляжу на прошлое с тоской,
И, как преступник перед казнью,
Ищу кругом души родной!
Придет ли вестник избавленья
Открыть мне жизни назначенье,
Цель упований и страстей?
Поведать, что мне Бог готовил,
Зачем так рано прекословил
Надеждам юности моей?
Земле я отдал дань земную
Любви, надежд, добра и зла.
Начать готов я жизнь другую…
Молчу и жду… Пора пришла…
И тьмой и холодом объята
Душа усталая моя…
 

Между тем занятия Лермонтова историей и стариной России внушили ему написать поэму из русской жизни, в которой действующим лицом является боярин времен Иоанна Грозного, личность которого всегда занимала поэта. Поэма эта – «Боярин Орша» – написана около 1835 года. Набело для печати она переписана позднее, и на этой рукописи выставлен 1836 год. Она тоже испытала несколько видоизменений. Конец ее Лермонтов переделывал несколько раз. В поэме, печатающейся в общем собрании сочинений, старый Орша, найдя послушника Арсения в комнате дочери, отдает его на суд монастырской братии, а дочь, заперев в комнате, предает голодной смерти. Такая расправа бывала и на Западе, и у нас на Руси. Помнится, в «Библиотеке для чтения», кажется, в пятидесятых годах печатались воспоминания старого крепостного служителя о жизни богатого барина помещика, замуровавшего непослушную ему сноху, слишком страстно привязанную к мужу. По прошествии многих лет разнесли стену и нашли труп несчастной женщины, давно считавшейся без вести пропавшей.