Kostenlos

Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава IX
Пребывание в школе гвардейских юнкеров

Школа гвардейских юнкеров. – Что встретил в ней Лермонтов. – Удальство и отношение к товарищам. – Литературные интересы в школе. – Чувство одиночества.

Поселившись в Петербурге, Лермонтов приказом по «школе гвардейских кавалерийских юнкеров» от 14 ноября 1832 года был зачислен вольноопределяющимся унтер-офицером в лейб-гвардии гусарский полк. Школа помещалась в то время у Синего моста, в здании, принадлежавшем когда-то графам Чернышевым, а потом перестроенном во дворец великой княгини Марии Николаевны. Мысль учреждения школы гвардейских подпрапорщиков принадлежала Императору Николаю Павловичу в бытность его великим князем. Возникла она, когда гвардия занимала литовские губернии, двинутая туда «для успокоения умов, взволнованных известной семеновской историей». Здесь во время зимовки великий князь Николай Павлович обратил внимание на то, что молодые люди, поступающие в полки подпрапорщиками, при хорошем домашнем воспитании или окончивши курс в высших учебных заведениях, были мало сведущи в военных науках, плохо понимали и подчинялись дисциплинарным требованиям и медленно успевали в строевом образовании. Великий князь собрал во время зимовки юнкеров некоторых полков в квартиру 2-й бригады 1-й гвардейской дивизии, которой он командовал, и «производил им военное образование» под личным своим наблюдением. Это было начало «школы», которая и учредилась в Петербурге в мае 1823 года, вскоре по возвращении гвардии в столицу. Школа эта подчинялась особому командиру «из лучших штаб-офицеров гвардии». Подпрапорщики, собранные из разных родов оружия, продолжали числиться в своих полках и носили форму своих частей. Внутренний порядок был заведен тот же, который существовал в полках, но, вместе с тем, сюда вошли и распоряжения, общие всем военно-учебным заведениям. Так, подпрапорщики поднимались барабанным боем в 6 часов утра и, позавтракав, отправлялись в классы от 8 до 12 часов. Вечерние занятия длились от 3-х до 5-ти, а строевым посвящалось сравнительно немного времени: от 12-ти до часу, и только некоторым, по усмотрению командира, вменялось в обязанность обучаться строю еще один час в сутки. Во главе школы стоял командир ее, полковник Измайловского полка Павел Петрович Годеин, человек чрезвычайно добрый, снискавший общую признательность сослуживцев и подчиненных. Так как великий князь Николай Павлович часто посещал школу, то непосредственное отношение к нему Годеина устраняло вмешательство высшего начальства и влияние Павла Петровича на внутренний строй, и дух заведения был непосредственнее. Немалым подспорьем для преуспевания школы были: полковник генерального штаба Деллингсгаузен, пользовавшийся репутацией «высокоученого офицера», и, впоследствии воспитатель наследника престола великого князя Александра Николаевича, Карл Карлович Мердер. Эти лица сумели выбрать достойных офицеров-помощников и сблизить с ними подпрапорщиков. Взаимные дружеские отношения не мешали дисциплине, а молодежь только выигрывала от нравственного влияния на нее руководителей. «Отчуждение офицеров от общения с подпрапорщиками в видах укоренения дисциплины подорвало бы нравственную сторону дела, как указывала на то воспитательная практика некоторых кадетских корпусов», – замечает составитель официальной истории «школы».

Подпрапорщики пользовались некоторой независимостью. Хотя они жили в стенах заведения, но им не возбранялось иметь личную прислугу из собственных крепостных или наемных людей. Часто отлучались они из школы и в будни. Считаясь состоящими на службе, молодые люди, вступая в число воспитанников, принимали присягу.

С восшествием на престол Императора Николая I, школа была отдана в ведение великого князя Михаила Павловича. Заведение это скоро было преобразовано, и вместо одной роты, которую составляли подпрапорщики, был учрежден и кавалерийский эскадрон. Великий князь обратил свое особенное внимание на фронтовые занятия, и обучение строю стало практиковаться чаще. Так, манежная езда производилась теперь от 10 часов утра до часу по полудни, а лекции были перенесены на вечерние часы. Было запрещено читать книги литературного содержания, что, впрочем, не всегда выполнялось, и вообще полагалось стеснить умственное развитие молодых питомцев школы. Так как вся вина политических смут была взведена правительством на воспитание, то прежняя либеральная система была признана пагубной. Занятый другими делами, великий князь, однако, нечасто посещал заведение, поэтому дух ее под руководством прежнего начальства мало изменился. Дело получило иной оборот после турецкой компании, когда великий князь Михаил Павлович был назначен начальником всех военно-учебных заведений. Тогда с 1830 года он принял живое участие в преуспевании школы и стал посещать ее почти еженедельно. «Историческая правда, – замечает автор истории «школы», – обязывает сказать, что эти посещения всегда сопровождаются грозою». Неудовольствие великого князя на школу начались с неудачного представления ординарцев, явившихся в один из воскресных дней. Сделав по этому поводу строжайший выговор командиру роты, великий князь приказал арестовать офицеров, которые, по его мнению, мало внушали юнкерам правильное понятие о дисциплине и обязанностях нижних чинов в этом отношении к офицерам. Последнее замечание вызвано было тем, что великий князь встретил на Невском проспекте подпрапорщика Тулубьева, который шел рядом с родным своим братом, офицером Преображенского полка. Другие юнкера также неоднократно замечались Его Высочеством в разговоре с офицерами на улице. Все они немедленно отправлялись в школу, под строгий арест, и, наконец, великий князь приказал объявить свою волю, что за подобные проступки, как нарушающие военное чинопочитания, виновные будут выписываться им в армию. Заметив также, что воспитанники школы часто отлучаются со двора в будни, и, приписывая это слабости ближайшего начальства, он приказал на будущее время такие отпуски прекратить.

Желая подтянуть дисциплину и искоренить беспорядки, великий князь наезжал в школу невзначай. Так, приехав однажды, он прямо вошел в роту и приказал раздеться первому встречному юнкеру. О, ужас! На нем оказался жилет – в то время совершенно противозаконный атрибут туалета, изобличавший по понятиям строгих блюстителей формы, чуть ли не революционный дух. На других воспитанниках великим князем были замечены «шелковые или неисправные галстуки». Это было поводом к сильнейшему гневу его высочества. Он приказал отправить под арест командира роты и всех отделенных офицеров, а подпрапорщиков не увольнять со двора впредь до приказания. На другой день великий князь опять приехал в школу и, к крайнему удивлению своему, вновь застал те же беспорядки в одежде. На этот раз гроза разразилась уже над командиром школы, генерал-майором, которому объявлен был строгий выговор.

Затем начальство школы изменилось. Еще раньше удалился из нее Деллингсгаузен, а потом в ноябре 1831 года и Годеин, который был замещен бароном Шлиппенбахом. С этим назначением и уходом Годеина совпадает и выход любимого и уважаемого полковника Гудима-Левковича, командира эскадрона. На место его был назначен Стукеев, воспетый Лермонтовым, а командиром роты – Гельмерсен, избранный самим великим князем Михаилом Павловичем.

Все эти перемены произошли как раз в 1832 году, то есть к тому времени, когда Лермонтов поступил в «школу». О школе знали и судили по старой репутации. Прежнее устройство ее, более свободное, мало чем отличалось от устройства тогдашних университетов. Школа имела вид скорее военного университета с воспитанниками, жившими в стенах его, наподобие того, как жили казеннокоштные студенты в Московском университете. Нравы и обычаи в обоих учреждениях немногим отличаются друг от друга, если только взять в соображение разницу, которая происходила от общественного положения молодых людей. Казеннокоштные студенты университета были люди из бедных семей, в «школе» же это были сыновья богатых и знаменитых родителей.

Лермонтов почуял тотчас, что ошибся в расчете и что жизнь в школе еще более сдавит его могучую, рвавшуюся на простор индивидуальность. Недаром же вспоминал он университет:

 
Святое место!.. Помню я как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры
О Боге, о вселенной…
 

Теперь он еще больше уходит в себя, еще больше скрывает от товарищей свой внутренний мир, выказывая только одну сторону – отзыв на их затеи, или же в сердечной скорби глумится над собой и окружающими; полусерьезно, полусаркастически говорит он в своей «юнкерской молитве»:

 
Царю небесный!
Спаси меня
От куртки тесной,
Как от огня.
От маршировки
Меня избавь,
В парадировки
Меня не ставь.
Пускай в манеже
Алехин глас,
Как можно реже
Тревожит пасть.
Еще моленье
Прошу принять –
В то воскресенье,
Дай разрешенье
Мне опоздать.
Я, Царь Всевышний,
Хорош уж тем,
Что просьбой лишней
Не надоем!
 

Весь строй жизни для Лермонтова переменился. В Москве он жил в кругу многочисленной родни, чуждаясь тесного сближения с товарищами по университету, имея общение с ними лишь изредка, или довольствуясь небольшим кружком их, вхожим в тот же слой московского общества, к которому причислял себя Лермонтов. Но и тут он жил, не открывая души своей. Большинство чувствовало существование какой-то преграды между собой и Лермонтовым – преграды, не дозволявшей близко с ним сходиться. В нем видели или гордеца, с язвительной насмешкой относившегося к другим, или недоступного, занятого собой фата. Только немногие, близко знавшие его пылкую, благородную натуру, глубоко ценили его дружбу и верили высокой душе поэта. Эти немногие не утратили веры и любви к нему даже и тогда, когда ранняя могила унесла его. К таким лицам принадлежал Алексей Лопухин и сестры его, в особенности Мария Александровна, и известна уже нам Сашенька Верещагина. Во время недостойного поэта образа жизни, который вел он в салонах Петербурга, платя дань «ухарским замашкам молодого офицерства», Лермонтов в письмах к этим женщинам откровенно признается в своих поступках, без всякого лицемерия:

 

Перед обеими вами я не могу скрывать истины, перед вами, которые были соперницами юношеских моих мечтаний…

Известно, какое влияние имели женщины на многих лучших поэтов. Пушкин обязан своим душевным развитием влиянию хороших и умных женщин. Н. А. Верещагина и М. Лопухина, очевидно, имели большое влияние на нравственное развитие характера Лермонтова, о чем свидетельствуют и письма поэта к ним, дошедшие до нас, к сожалению, в весьма ограниченном числе. Из этих же писем мы видим, что поэт оставался с этими друзьями ранней юности в самых искренних отношениях до своей кончины.

Теперь молодой человек в «школе» очутился в совершенно новых условиях. Из жизни у бабушки, где полнейшая свобода и независимость стесняемы были разве излишней любовью и боязливостью старушки, из круга родных и знакомых, среди которых он вращался равноправным членом общества, «ибо в то время студенты были почти единственными кавалерами московских красавиц», Лермонтов попал в обстановку, сдавливавшую в тесные рамки всякую индивидуальную свободу. Дисциплина приводила всех под один уровень, и дисциплина эта была тем чувствительнее, что, как раз ко времени вступления Лермонтова в школу, она стала применяться с особенною строгостью, придирчивая ко всяким мелочам, что контрастировало с прежним бытом «школы». Чувствительная для всех, она должна была быть вдвойне тяжела для Михаила Юрьевича. Увидав себя в железных оковах правильного строя военного порядка, ощутив личную свободу свою порабощенной гораздо сильнее прежнего, Лермонтов не мог не понять, как ошибся он в расчете и как для него тяжело будет выносить эту регулярную, стеснительную жизнь, когда относительно свободный быт московских студентов казался ему невыносимым. Михаилу-Юрьевичу, очевидно, приходило на ум покинуть «школу», но останавливаться на такой мысли было нельзя. Куда идти? Возвратиться в московский университет было немыслимо; в петербургском пришлось бы начинать сначала. Оставаясь в школе, можно было окончить курс в два года. К этим соображениям прибавлялось еще сознание ложного положения, в которое пришлось бы стать по отношению к сонму родных и знакомых, уже и так много шумевших по поводу выхода Михаила Юрьевича из московского университета и переезда в Петербург на новую карьеру. Самолюбие не позволяло Лермонтову отступить. Надо было идти по принятому пути То же самолюбие вынуждало его как можно скорее освоиться с новым бытом и, затаив в себе личные интересы, пойти об руку с товарищами и ни в чем не отставать от них. Полная боязливой любви к своему внуку, бабушка Арсеньева опасалась за здоровье нервного «Мишеля», которое могло пострадать от внезапной и крутой перемены образа жизни, и поэтому старалась смягчить суровость ее. Так, Елизавета Алексеевна, тотчас по поступлении Михаила Юрьевича в школу, приказала служившему ему человеку потихоньку приносить барину из дома всякие яства, на утро же рано будить его «до барабанного боя», из опасения, что пробуждение от внезапного треска расстроит нервы внука. Узнав об этом, Лермонтов страшно рассердился, и слуге его досталось. Стало ли это известным в кругу товарищей, не знаем; Михаил Юрьевич боялся в чем-либо выказать изнеженность и старался не только не отставать, но и опережать товарищей во всех «лихих» предприятиях и выходках бывшего в правах молодечества.

Товарищ Лермонтова по «школе», поступивший в нее лишь годом раньше, князь Александр Иванович Барятинский, рассказывая нам многие из эпизодов своей жизни, вспомнил о том, как тяжело тогда доставалось в «школе» молодым людям, поступившим в нее из семей, в которых они получали тщательное воспитание. Обычаи школы требовали известного ухарства. Понятия о геройстве и правдивости были своеобразные и ложные, отчего немало страдали пришедшие извне новички, пока не привыкали ко взглядам товарищей; что в таком-то случае обмануть начальство похвально, а в таком-то необходимо сказать правду. Так, например, считалось доблестным не выдавать товарища, который, наперед надломив тарелку, ставил на нее массу других, отчего вся груда с треском падала и разбивалась, как только служитель приподнимал ее со стола. Юнкера хохотали, а служителя наказывали. Новичка, вступавшегося за несчастного служителя, если не прямо клеймили доносчиком, то немилосердно преследовали за мягкосердие и, именуя его «маменькиным сынком», прозывали более или менее презрительными прозвищами. Хвалили же и восхищались теми, кто быстро выказывал «закал», то есть неустрашимость при товарищеских предприятиях, обмане начальства, выкидывании разных «смелых штук». Вероятно, крайне самолюбивый Лермонтов боялся попасть в число «маменькиных сынков» и потому старался бравировать и сразу получить репутацию «лихого юнкера». В школе славился своей силой юнкер Евграф Карачевский. Он гнул шомпола или вязал из них узлы, как из веревок. За испорченные шомпола гусарских карабинов много пришлось ему переплатить денег унтер-офицерам, заведывавшим казенной амуницией. С этим Карачевским тягался Лермонтов, который обладал большой силой в руках. Однажды, когда оба они забавлялись пробой силы, в зал вошел директор «школы» Шлиппенбах. Вспылив, он стал выговаривать обоим юнкерам: «Ну, не стыдно ли вам так ребячиться! Дети что ли вы, чтобы шалить? – Ступайте под арест!» Оба высидели сутки. Рассказывая затем товарищам про выговор, полученный от начальника, Лермонтов с хохотом заметили: «Хороши дети, которые могут из железных шомполов вязать узлы!»

Это самолюбивое желание первенствовать или, по крайней мере, не отставать от товарищей было причиной случая, едва не имевшего весьма печальных последствий. Вот как рассказывает о нем товарищ поэта по школе: «Вступление Лермонтова в юнкера не совсем было счастливо. Сильный душой, он был силен и физически и часто любил выказывать свою силу. Раз после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый старыми юнкерами, он, чтобы показать свое знание в езде, силу и смелость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться около других лошадей, находившихся в манеже. Одна из них ударила Лермонтова в ногу и расшибла ему ее до кости. Его без чувств вынесли из манежа. Долго лежал он потом больным в квартире бабушки. В письме от 25 февраля 1833 года Лопухин просил его: «Напиши мне, что ты в школе остаешься, или нет, и позволит ли тебе нога продолжать службу военную». Лермонтов проболел несколько месяцев, но поправился, хотя потом всю жизнь едва заметно прихрамывал. Таким образом, он в первый год своего поступления в школу между товарищами пробыл лишь два месяца. 18 июня 1833 года он пишет Лопухиной:

Надеюсь, Вам приятно будет знать, что побывав в школе всего два месяца, я выдержал экзамен в первый класс и теперь один из первых. Это все же питает надежду близкой свободы.

Петербург и петербургское общество сразу не понравились Лермонтову. Он отстранился от него и ушел в самого себя. Вскоре по приезде (в конце августа 1832 года) он пишет в Москву своей приятельнице:

Вы просите назвать Вам всех, у кого бываю? Из всех лиц, с которыми имею общение, приятнейшее для меня – это я. Правда, по приезде я навещал довольно часто родных своих, с которыми должен познакомиться, но под юнец нашел, что лучший из родственников моих я сам. Видел я образчики здешнего общества – дам весьма любезных, молодых людей весьма вежливых; все они вместе производили на меня впечатление французского сада, узкого и незамысловатого, но в котором с первого раза легко можно потеряться, до того хозяйские ножницы уничтожили в нем все самобытное.

После величаво раскинувшейся Москвы с ее пестротой и своеобразием – города, давно живущего исторической жизнью, – административный Петербург с прямыми улицами и казенными домами, окрашенными в желтую форменную краску, гранитный и холодный, с зелено-бледным небом и однообразием скучной официальной жизни, не мог понравиться поэту.

С негодованием пишет он о Петербурге Софье Александровне Бахметевой:

 
Увы, как скучен этот город
С своим туманом и водой!
Куда ни взглянешь – красный ворот,
Как шиш, торчит перед тобой.
Нет милых сплетен – все сурово,
Закон сидит на лбу людей…
Доволен каждый сам собою,
Не беспокоясь о других.
И что у нас зовут душою,
То без названия у них!..
 

Неудивительно, что не только природа, которой Петербург не может щегольнуть, не произвела на поэта впечатления, но и самое море, о котором он так мечтал, при общем настроении его духа, не вызвало в нем вдохновения:

 
И наконец я видел море!
Но кто поэта обманул?
Я в роковом его просторе
Великих дум не почерпнул.
 

В таком состоянии Лермонтов не мог писать, и задуманные и начатые им в Москве произведения оставались недоконченными. В письме к Марье Александровне Лопухиной он говорит:

Пишу мало, читаю не более, роман мой становится произведением отчаяния; я рылся в душе своей, дабы выбрать из нее все, что способно обратиться в ненависть, и в беспорядке излить это на бумаге.

Роман, о котором говорил поэт, – это его неоконченная юношеская повесть, впервые напечатанная в 1873 году в «Вестнике Европы». Она была основана на истинном происшествии, рассказанном бабушкой поэта, и касалась времени Екатерины II, вероятно, из эпохи пугачевского бунта.

Через несколько дней после упомянутого письма Лермонтов пишет той же приятельнице и посылает ей сделавшиеся затем знаменитыми стихи, писанные им на берегу моря, вероятно, в Петергофе.

 
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом…
 

Стихи оканчиваются возгласом, в котором вылилось все тревожное состояние души поэта:

 
А он, мятежный, просит бури.
Как будто в бурях есть покой!
 

И так, в новой обстановке, в сфере петербургской жизни с самого начала поэт нехорошо себя чувствовал. Он приходит в восхищение, когда видит кого-либо из москвичей, даже только потому, что это приезжий из дорогого ему города.

Ведь. Москва моя родина, – восклицает он. – и таковою будет для меня всегда: там я родился, там много страдал и там же был слишком счастлив.

Однако и жизнь в школе имела свою хорошую сторону.

Таковой был дух товарищества, особенно сильно развивающийся и действующий в закрытом заведении. Тесное сожительство с молодежью в одних и тех же условиях, при полном равенстве перед властью, в твердых, определенных рамках дисциплинирует человека. Для избалованной необузданной натуры Лермонтова эта дисциплина была не лишней, хотя, к сожалению, темных сторон за тогдашней жизнью в «школе» надо признать больше, нежели сторон светлых.

В то время в военном и особенно в аристократическом кругу, каким более или менее был круг школьных товарищей Лермонтова, был чрезвычайно развит дух касты, чувство мнимого превосходства, нелепая исключительность. То, что стало отражаться на Лермонтове, была прямая противоположность тому, в чем были лучшие идеальные интересы общественного развития – какое-то напоминание о грубой силе, малообразованной и нахальной… Люди, близко с детства знавшие Лермонтова, очень к нему привязанные, полагали, что с поступлением в юнкерскую школу начался для него «период брожения», переходное настроение, которое, быть может, поддерживалась укоренившимися обычаями.

В первый год поступления своего в школу Михаил Юрьевич, по случаю своей болезни после повреждения ноги, большую часть времени проживал дома и в кругу товарищей бывал немного. Это облегчало ему его положение. Когда он затем появился в школе и зажил в кругу товарищей, его уже не считали новичком, а равноправным старым юнкером. Особенно сблизила Лермонтова с молодежью лагерная жизнь. Однако его ближайшими товарищами оставались старые московские знакомые: Поливанов, Шубин да родственники: Столыпин и Юрьев. Особенно хорошо сошелся он на школьной скамье с Воплярлярским – позднее известным беллетристом (автором Большой Барыни). По свидетельству школьных товарищей, Лермонтов был хорош со всеми однокашниками, хотя некоторые из них не очень любили его за то, что он преследовал их своими остротами за все ложное, натянутое и неестественное, чего никак не мог переносить. Впрочем, остротами своими преследовал Михаил Юрьевич и тех, с которыми был особенно дружен. При этом им руководило не злое побуждение. «Он имел душу добрую, – я в том убежден», – говорит его товарищ Меринский.

Умственные интересы в школе не были особенно сильны, и не они, конечно, сближали Лермонтова с его товарищами. Напротив, он любил удаляться от них и предаваться своим мечтаниям и творчеству в уединении, редко кому читая отрывки из своих задушевных произведений, чувствуя, что они будут не так поняты, и боясь каждой неосторожной, глубоко оскорблявшей выходки. В отношениях его к товарищам была, следовательно, некоторая неестественность, которую он прикрывал веселыми остротами, и такие выходки при остром и злом языке, конечно, должны были подчас коробить тех, против кого были направлены. Надо, однако, взять во внимание и то, что Лермонтов ничуть не обижался, когда на его остроты ему отвечали тем же, и от души смеялся ловкому слову, направленному против него самого. Его, очевидно, не столько занимало желание досадить, сколько сказать остроту или вызвать комичное положение. Но не все имели крупный характер поэта. Мелкие, самолюбивые натуры глубоко оскорблялись там, где Лермонтов видел одну забавную выходку. Люди сохраняли против него неудовольствие. Капля за каплей набирались злоба к нему, а поэт и не подозревал этого. Так бывало с ним и в последующие годы.

 

Лермонтов острил не только над другими; он трунил подчас и над своими недостатками. Так, он изобразил самого Себя в карикатуре, в шинели в рукава поверх мундира и гусарского ментика. В таком виде ходили юнкера в большие морозы. Костюм этот придавал сутуловатой, широкоплечей и малорослой фигуре Лермонтова чрезвычайно неказистый вид. Сам же он потешался и над данным его товарищами прозвищем. В «школе» редкий из юнкеров не имел такого. Поливанова называли «Лафою», князя Иосифа Шаховского'' за большой нос – «Курком», Алексея Столыпина звали «Монго», Лермонтова «Маешкой» – называнием, взятым из одного французского романа, где фигурирует горбун «Mayeux».

Лермонтов так мало обижался этим прозвищем, что в одной поэм все время описывает под этим именем самого себя, не щадя юмористических красок.

«В то время, – рассказывает Меринский, нам не позволялось читать книги чисто литературного содержания, хотя мы не всегда исполняли это…» Но на разные шалости и буйные развлечения, в какие вдавалась более или менее богатая молодежь и которые умерялись только фронтовой дисциплиной, смотрели сквозь пальцы. Молодежь послушно усваивала дух касты, грубо льстивший неразвитому пониманию собственного достоинства и вперед отдалявшей ее от более мирных и возвышенных интересов общества. Здесь не было места для идеальных стремлений. Военная программа очень мало о них заботилась, скорее истребляла их.

Понятно, что Михаил Юрьевич должен был тяготиться всем этим и подчас доходил до совершейного отчаяния. По вечерам, после учебных занятий, поэт часто уходил в отдаленные классные комнаты, в то время пустынные, стараясь пробраться туда незамеченным товарищами, и там один просиживал долго и писал до поздней ночи. В кругу товарищей он выказывал себя веселым и, хотя не принадлежал к числу отъявленных шалунов, но любил иногда пошкодничать. В свободное время от занятий время юнкера порой собирались около рояля, который сами брали напрокат. Один из товарищей аккомпанировал на нем певшим разные песни. Появлявшийся Лермонтов присоединялся к поющим, но запевал громко совершенно иную песню и сбивал всех с такта; разумеется, при этом поднимался шум, хохот и нападки на Лермонтова. Певались романсы и нескромного содержания; эти-то, кажется, особенно нравились. Лермонтов для забавы юнкеров переделывал разные песни, применяя их ко вкусам товарищей. Так была им переделана для них известная, ходившая тогда по рукам в рукописи, песня Рылеева:

 
Ах, где те острова,
Где растет трын-трава.
Братцы?
 

Но переделка была до того нескромного свойства, что Меринский не решился передать содержание ее в печати.

Группировались в свободное время и около Вонлярлярского, который привлекал к себе многих неистощимыми забавными рассказами. С ним соперничал Лермонтов, никому не уступавший в остротах и веселых шутках. В 1834 году кому-то пришло в голову издавать рукописный журнал, получивший название «Школьной Зари» и просуществовавший недолго; его вышло, кажется, не более 7 номеров. Предполагалось издавать журнал еженедельно. Кто хотел участвовать, тот клал свои статьи в определенный для того ящик одного из столиков, стоявших возле кроватей. Статьи эти вынимались из ящика по средам, сшивались и затем прочитывались в собрании товарищей при общем смехе и шутках. К сожалению, эти литературные занятия ограничивались статьями самого нескромного содержания. Тут-то Лермонтов поместил ряд своих поэм, заслуживших ему известность «нового Баркова». Произведения эти отличаются жаркой фантазией и подчас прекрасным стихом, но отталкивают цинизмом и грязью, в них заключающимися. Юнкера, покидая школу и поступая в гвардейские полки, разносили в списках эту литературу в холостые кружки «золотой молодежи» нашей столицы, и, таким образом, первая поэтическая слава Лермонтова была самая двусмысленная и сильно ему повредила.

Когда затем стали появляться в печати его истинно прекрасные произведения, то знавшие Лермонтова по печальной репутации эротического поэта негодовали, что этот гусарский корнет «смел выходить на свет со своими творениями». Бывали случаи, что сестрам и женам запрещали говорить о том, что они читали произведения Лермонтова; это считалось компрометирующим. Даже знаменитое стихотворение «На смерть Пушкина» не могло изгладить этой репутации, и только в последний приезд Лермонтова в Петербург за несколько месяцев перед его смертью, после выхода собрания его стихотворений и романа «Герой нашего времени», пробилась его добрая слава. Но первая репутация долго еще стояла помехой для оценки личности поэта в обществе.

Между тем, кто из поэтов не писал нескромных стихотворений? Сколько было их написано Пушкиным в том же возрасте, в котором писан их Лермонтов? Пушкин начал их писать даже еще раньше. В пансионских и университетских тетрадях Лермонтова мы их не встречаем вовсе.

Лермонтов писал свои поэмы и рассказы в «Школьной Заре» обыкновенно под псевдонимом «граф Диарбекир». Но встречаем и псевдоним «Степанов». В N 4 «Школьной Зари» помещены принадлежащие перу Лермонтова «Уланша», «Госпиталь», два небольших стихотворения и прозаический рассказ (описание одного путешествия), – все пьесы такого рода, какие известны каждому из воспитывавшихся в закрытых заведениях. В одном стихотворении (оде) Лермонтов в общем духе таких пьес перебрал часть начальствующего персонала.

В «Уланше», самой скромной из этих поэм, изображается переход конного эскадрона юнкерской школы в Петергоф и ночной привал в деревне Ижоры. Главный герой похождения – уланский юнкер «Лафа», посланный вперед квартирьером. Героиня – крестьянская девушка.

В «Госпитале» описываются похождения товарищей-юнкеров: того же Поливанова, Шубина и князя Александра Ивановича Барятинского.

Еще раньше этого в одном из номеров «Школьной Зари» был помещен Лермонтовым «Петергофский праздник». В этой грязноватой поэме главным действующим лицом изображен юнкер лейб-кирасирского полка Бибиков.

Все эти произведения Лермонтова, конечно, предназначавшиеся лишь для тесного круга товарищей, проникали, как мы уже говорили, за стены «школы», ходили по городу, и те из героев, упоминавшихся в них, которым приходилось играть непохвальную, смешную или обидную роль, негодовали на Лермонтова. Негодование это росло вместе со славой поэта, и, таким образом, многие из его школьных товарищей обратились в злейших его врагов. Один из таковых – лицо, достигнувшее потом важного государственного положения – приходит в негодование каждый раз, когда мы заговаривали с ним о Лермонтове. Он называл его самым «безнравственным человеком» и «посредственным подражателем Байрона» и удивлялся, как можно им интересоваться до собирания материалов для его биографии. Гораздо позднее, когда нам попадались в руки школьные произведения нашего поэта, мы поняли причину такой злобы. Люди эти даже мешали ему в его служебной карьере, которую сами проходили успешно.

Одно только произведение выходит из ряда эротических сочинений школьного периода – это «Хаджи-Абрек». Лермонтов написал его под влиянием воспоминаний о Кавказе и внес в поэму мотивы и строфы из «Каллы», «Аула Бастунджи» и даже «Измаил-Бея», так что она скорее принадлежит прежним годам литературного творчества поэта. Николаю Юрьеву удалось как-то тайком от Михаила Юрьевича отвести поэму – вероятно, в сделанной им копии – в «Библиотеку для чтения». Юрьев, хорошо читавший стихи, прочел ее Сенковскому, который остался доволен поэмой, и поместил ее в следующем году в своем журнале, за подписью автора. Это было первое явившееся в печати произведение Лермонтова, который, впрочем, был очень недоволен ее помещением в журнале.