Kostenlos

Биография Л.Н.Толстого. Том 3

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Все лето 1886 года Л. Н-ч напряженно работал тяжелую полевую, крестьянскую работу. Он взял на себя тягло вдовы Анисьи Копыловой, впрягся в эту работу и дотянул ее до конца. Ближайшими помощницами его были дочери его Татьяна и Марья Львовны, особенно последняя, своей энергией и уменьем работать не уступавшая крестьянским девкам. Иногда жизнерадостность и бодрость Л. Н-ча увлекала в работу и его семейных. Ясная Поляна в то время была полна молодых сил. В обеих родственных семьях, Толстых и Кузьминских, росли молодые люди и девицы, к ним приезжали товарищи и подруги, и дым стоял коромыслом. Когда вся эта ватага набрасывалась на работу, то, несмотря на неуменье работать, получался ощутительный результат от приложения всей этой могучей, большею частью праздно гуляющей силы. Но увлечение проходило, и Л. Н-ч снова оставался один с Марьей Львовной.

Вот два отрывка из письма Л. Н-ча к его другу-художнику Н. Н. Ге, в которых ярко выражается его настроение и ход мыслей в это лето:

21 мая 1886 г. «Радуюсь, что у вас все хорошо и вы за своей работой. Хорошо и косить, и пахать, но нет лучше, как в своем ремесле привычном удаляться работать на пользу людям. Количку встретил мельком, но и то осталось самое радостное впечатление. Мы 4 дня, как переехали. Работы у нас по горло, и я этим счастлив. Льщусь мыслью, что работа не бесполезная: и продолжение статьи Ч. Н. Д., и пишу для лубочных изданий. А начатых еще работ, до которых руки не доходят, пропасть. Посмотришь на нашу жизнь, на мою, на вашу (думаю о вашей со всей вашей семьей и различными настроениями в ней), и голова кругом пойдет, если думать о том, как это все будет, как это все лучше устроить. Но стоит только посмотреть на то же, но только с той мыслью, как мне сейчас сделать наилучшее для А, для Б, для В, с которыми я прихожу в соприкосновение, и все представлявшиеся трудности разрываются, как паутина, и все слагается так, как бы и не придумал. Ищите Царствия Божия и правды его, и остальное все приложится вам; а мы начинаем искать того, что должно приложиться. И того не найдем ни за что (потому что оно дается только как последствие искания Царствия), и Царствие потеряем. Вы-то знаете это, но как хорошо бы было, если бы все знали, что это не красивые слова, а самое из практических практическое правило. Я уже опытом знаю. Делаешь a jour le jour, – только бы худого не делать, хлоп! такое вырастает большущее, хорошее, доброе, приятное дело!»

В следующем письме от 18 июля он пишет:

«Вчера получил ваше радостное письмо, милый друг, радостное потому, что от вас, и оттого, что пишете про ваши работы. Больше всего мне нравится по замыслу «Искушение», потом «Вот спаситель мира», но, разумеется, судить и понять можно, только увидав. Большая бы была радость для всех наших, – все вас любят, – а, главное, для меня, если бы вы приехали к нам, но не смею и не хочу вас звать, отрывать, расстраивать течение вашей работы, т. е. жизни. У нас все было совсем с внешней стороны хорошо, но недели две тому назад С. А. заболела воспалением мочевого пузыря и теперь лежит. Ей гораздо лучше, и она лежит только из предосторожности. Дети, начиная с Сережи и кончая Машей, много работали в поле крестьянскую работу. Сережа и Таня уехали теперь на несколько дней к Олсуфьевым, остальные продолжают, и я с ними по силам. С внутренней стороны все хорошо. Отчаиваешься часто, грустишь и все напрасно. Если есть в душе, и когда он есть, ключ воды живой, то он не останавливается и не может не производить последствий; только не надо рассчитывать на них, оглядываться. Я ничего не пишу, но не перестаю жить, слава Богу, т. е. двигаться в том направлении, в котором я так же, как и вы, радостно чувствую, что я всегда с вами».

Летом этого же года Ясную Поляну посетил интересный иностранный гость; несмотря на важность, которую он приписывал своей миссии, все яснополянские жители приняли его с некоторым комическим удивлением. Это был француз Поль Дерулед.

Л. Н-ч сам рассказывает об этом посещении в своей статье «Христианство и патриотизм», написанной по поводу заключения франко-русского союза и тулонских торжеств.

«Года четыре тому назад – первая ласточка тулонской весны – один известный французский агитатор в пользу войны с Германией приезжал в Россию для подготовления франко-русского союза и был у нас в деревне. Он приехал к нам в то время, как мы работали на покосе. Во время завтрака мы, вернувшись домой, познакомились с гостем, и он тотчас же рассказал нам, как он воевал, был в плену, бежал из него, и как дал себе патриотический обет, которым он, очевидно, гордился: не переставать агитировать для войны против Германии до тех пор, пока не восстановится целость и слава Франции.

В нашем кругу все убеждения нашего гостя о том, как необходим союз России с Францией для восстановления прежних границ Франции и ее могущества и славы и для обеспечения нас от зловредных замыслов Германии, не имели успеха.

После беседы с ним мы пошли на покос, и там он, надеясь найти в народе больше сочувствия своим мыслям, попросил меня перевести старому уже, болезненному, с огромной грыжей и все-таки затяжному в труде мужику, нашему товарищу по работе, крестьянину Прокофию, свой план воздействия на немцев, состоящий в том, чтобы с двух сторон сжать находящегося в середине между русскими и французами немца. Француз в лицах представил это Прокофию, своими белыми пальцами прикасаясь с обеих сторон к потной посконной рубахе Прокофия. Помню добродушно-насмешливое удивление Прокофия, когда я объяснил ему слова и жест француза. Предложение о сжатии немца с двух сторон Прокофий, очевидно, принял за шутку, не допуская мысли о том, чтобы взрослый и ученый человек мог со спокойным духом и в трезвом состоянии говорить о том, чтобы желательно было воевать.

– Что же, как мы его с обеих сторон зажмем, – сказал он, отвечая шуткой, как он думал на шутку, – ему и податься некуда будет, надо ему тоже простор дать.

Я перевел этот ответ моему гостю.

– Dites lui que nous aimons les Russes (скажите ему, что мы любим русских), – сказал он.

Слова эти поразили Прокофия, очевидно, более, чем предложение о сжатии немца, и вызвали некоторое чувство подозрения.

– Чей же он будет? – спросил меня Прокофий, с недоверием указывая головой на моего гостя.

Я сказал, что он француз, богатый человек.

– Что же он, по какому делу? – спросил Прокофий.

Когда, я ему объяснил, что он приехал для того, чтобы вызвать русских на союз с Францией в случае войны с немцами, Прокофий, очевидно, остался вполне недоволен и, обратившись к бабам, сидевшим у копны, строгим голосом, невольно выражавшим чувства, вызванные в нем этим разговором, крикнул на них, чтобы они заходили сгребать в копны недогребенное сено.

– Ну, вы, вороны, задремали. Заходи! Пора тут немца жать. Вон еще покос не убрали, а похоже, что с середы жать пойдут, – сказал он.

И потом, как будто боясь оскорбить таким замечанием приезжего чужого человека, он прибавил, оскаливая в добрую улыбку свои до половины съеденные зубы:

– Приходи лучше с нами работать, да и немца присылай. А отработаемся, гулять будем. И немца возьмем. Такие же люди.

И, сказав это, Прокофий вынул свою жилистую руку из развилины вил, на которые он опирался, вскинул их на плечи и пошел к бабам.

– Oh le brave homme! (0 добрый человек!) – воскликнул, смеясь, учтивый француз.

И на этом закончил тогда свою дипломатическую миссию к русскому народу».

Осень этого года принесла новые важные события, и горе и радость, последствия которых никто не мог предвидеть, а между тем они нашли отклик во всем образованном мире.

Глава 6. «Власть тьмы». Календарь. Переписка с друзьями

Проработав все лето крестьянскую работу, Л. Н-ч в августе опасно заболел.

Работая на покосе, слезая с телеги, он зашиб ногу в голени об грядку телеги; в жару работы он не обратил на этот ушиб внимания. Придя домой вечером, он почувствовал боль в ушибленном месте и, осмотрев ногу, заметил небольшой струпик. Л. Н-ч, полагая, что струпик этот подживет и свалится, не обратил на него внимания и, вероятно, в следующие за тем дни еще больше разбередил его; началось воспаление и на месте струпа нарыв. Усилилось лихорадочное состояние, и Л. Н-ч слег в постель. Призванный врач констатировал воспаление надкостницы и опасался общего заражения крови. Пришлось делать операцию, вскрывать нарыв; все это доставило Л. Н-чу немало страданий и беспокойства и тревоги всем окружавшим его близким людям.

Но Л. Н-ч не унывал. В опасные моменты болезни он говорил посещавшим его: «Ну что же, умираю от ноги; чем эта смерть хуже всякой другой?»

Вот письмо его того времени к А. А. Толстой:

«…Вы спрашиваете обо мне. Как ни странно это сказать, мне очень, очень хорошо. О ноге там говорят, что воспаление надкостницы, и рожа, и т. д., но я знаю очень хорошо, что главное в том, что я «помираю от ноги», как говорят мужики, т. е. нахожусь в положении немного более близком к смерти, чем мы обыкновенно, и именно от ноги, которая указывает на себя болью. И это положение, как и вы прекрасно говорите – чувствовать себя в руке Божией, очень хорошо, и мне и всегда желается быть в нем и теперь не желается из него выходить. В самом деле, очень большие и продолжительные телесные страдания и после них телесная смерть, это такое необходимое и вечное и общее всем условие жизни, что человеку, вышедшему из детства, странно забывать про это хоть на минуту. Тем более, что память об этом, всегдашнее ожидание этого не только не отравляет жизни (если она есть), но только придает ей твердость и ясность. Если я смотрю на свою жизнь как на свою собственную, данную мне для моего счастья, то никакие ухищрения и обманы не сделают того, чтобы я мог покойно жить в виду смерти. Только тогда можно быть совершенно равнодушным к телесной смерти, когда жизнь представляется только обязанностью – исполнением воли Отца. Тогда интерес жизни не в том, хорошо ли или дурно мне, а в том, хорошо ли я исполняю то, что ведено; а исполнять я могу до последнего издыхания и до последнего издыхания быть спокоен и радостен. Не говорю, что я такой – желаю быть таким и вам желаю этого. И надеюсь, что вы не будете не согласны с такой постановкой вопроса. А чтобы вы не думали, что под исполнением воли я разумею что-нибудь особенное, я скажу, что воля Отца одна и всем известна – любовь ко всем людям и единение с ними, начиная с самых близких до самых далеких. Не правда ли, вы согласны?»

 

А между тем невольный досуг болезни давал ему возможность обдумывать сюжеты новых произведений, которые и вышли из-под его пера в период его выздоровления.

Оправляясь от болезни, он писал своему другу Н. Н. Страхову:

«19 октября. Как вы живете, дорогой Николай Николаевич? Что ваша книга? Видно, еще не кончилась печатаньем; иначе бы вы прислали. Тепло ли вам, независимо от одеяла, на душе? Благодарю вас за письмо ко мне. Вы угадали в одном из писем, что болезнь мне дает многое. Она, мне кажется, мне дала многое новое. Я много передумал и перечувствовал. Теперь все еще примериваюсь к работе и все еще не могу сказать, что напал на такую, какую мне нужно для спокойствия, такую, чтобы поглотила меня всего. Если нужно, то Бог даст. Благодарю за сведения о книгах».

И далее в том же письме:

«Как всегда, книги кажутся нужными, когда их нет, и бесполезными, когда они есть. Николай Николаевич, помогите предприятию «Посредника» в издании научных книг. Вы можете помочь и непосредственно, и посредственно, возбуждая к работе ваших знакомых. Как мне жаль, что нельзя поговорить с вами об этом. Мне представляется желательным и возможным (отнюдь не легким и даже очень трудным) составление книг, излагающих основы науки в доступной только грамотному человеку форме – учебников, так сказать, для самообучения самых даровитых и склонных к известного рода знаниям людей из народа; таких книг, которые бы вызывали потребность мышления по известному предмету и дальнейшего изучения. Такими мне представляются возможными – арифметика, алгебра, геометрия, химия, физика. Мне представляется, что изложение должно быть самое строгое и серьезное. Не выражу всего, что думаю об этом теперь, но рад бы был вызнать ваше мнение. Здоровье мое очень хорошо. Иногда думаю, что если бы жизнь моя не имела другого смысла, кроме моей жизни и удовольствий от нее, – выздоровление было бы еще ужасней, чем смерть. У казнимого уже была петля на шее, он совсем приготовился, и вдруг петлю сняли, но не затем, чтобы простить, а чтобы казнить какой-то другой казнью. При Христовой же вере в то, что жизнь не во мне, а в служении Богу и ближнему – отсрочка эта самая радостная: жизнь какая была, так и останется, а радость служения закону мира, Богу в моей теперешней форме увеличивается. Прощайте, дорогой Николай Николаевич. Пишите, когда вздумается».

Подобное же письмо он написал и мне в это время.

«Спасибо, дорогой друг, за то, что пишете мне. Нынешнее письмо со вложением письма Джунковского доставило мне большую радость. Радуешься тому, что за стеной идет та же работа, которая для тебя составляет жизнь. И, странно, совсем не хочется видеть, прийти в общение с ними: бесполезно, произойдет трата времени. Мы в своей, они в своей траншее. Радостно только слышать работу друг друга. Чертков только что уехал, очень бодр. Мне хорошо с ним было. Знаю вашу переписку и, кроме самого хорошего, ничего в ней не вижу. От Залюбовского опять получил письма брата. Очень хорошие письма.

Я на костылях с болью передвигаюсь и опускать ногу не могу, оттого дурно сплю и оттого не могу хорошо связно выражать все то, что много набралось в голове и сердце. Поцелуйте от меня Симона. Что он? Что научный отдел? Хорошо бы, кабы вы взялись за него. Л. Т.

Благодарю Симона за его письмо, выражающее его хорошее душевное состояние. Мы все очень полюбили Лиз. Федоровну. Начал ли он работать? Его начало метеорологии хорошо по чувству, по отношению к предмету, но мне кажется, что нужно строго научное, т. е. изложение в сжатой, понятной форме всего того, что каждый из нас знает по своему предмету, в более правильном изложении, чем то, в котором мы их воспринимали, и потому не понижение тона, а повышение его. В естественных науках (химии, физике, ботанике и др.) мне представляется, что изложение распадается на 3 части: 1. Основы науки, установление взгляда на явления с точки зрения известной науки. 2. Соображения, предложения, аналогии, полузаконы (в химии), которые можно выводить из основных законов, и 3. Приложение науки к жизни. Я неясно выражаюсь, но вы отчасти поймете, и, Бог даст, само дело покажет и разъяснит. Я знаю тоже, что требования такие – огромны. Но ведь разве нужно сразу достигнуть совершенства или все бросить? Надо делать, попытаться. Мне представляется возможным: арифметика, алгебра, геометрия, химия, история и древняя, и средняя, и русская церкви. Но я уверен, что все науки возможны, потому что настолько наука – наука, насколько она ясно и просто может быть изложена. Л. Т.»

Видно, как занимало его дело «Посредника», и эта забота его удваивала нашу энергию.

В начале этого письма Л. Н-ч говорит о письме Джунковского. В этом письме молодой гвардейский уланский офицер, Николай Федорович Джунковский, сообщал Л. Н-чу, что его двоюродный брат, князь Дмитрий Александрович Хилков, совершенно самостоятельно пришел к тем же выводам о необходимости применения в жизни учения Христа, как и Л. Н-ч. Хилков в то время, получив от матери большой и ценный участок земли, передал его в общинное пользование крестьянам и сам стал крестьянствовать на небольшом участке земли. Кто-то из родственников привез Хилкову «В чем моя вера?» на французском языке. Прочтя эту книгу, Хилков почувствовал полную близость к выраженным в ней идеям и, не зная, где достать оригинал, перевел всю книгу на русский язык и распространил ее в рукописи среди своих друзей и знакомых.

Вскоре последовало личное знакомство Хилкова и Л. Н-ча, и между ними установилось тесное дружеское общение; в дальнейшем изложении мы приведем некоторые выдержки из их интересной переписки.

В конце октября посетил Л. Н-ча его старинный приятель Александр Александрович Стахович, большой мастер читать вслух драматические произведения. Большой поклонник Островского, Стахович с увлечением прочел Л. Н-чу несколько пьес.

Л. Н-ч, хорошо знавший и ценивший Островского, был особенно поражен его силой в чтении Стаховича, и ему пришло на мысль воспользоваться драматической формой для создания новых художественных образов, уже давно готовых принять реальную форму.

И вот Л. Н-ч набрасывает сюжет «Власти тьмы».

Тема этой драмы взята из действительной жизни и рассказана была Л. Н-чу Ник. Вас. Давыдовым, тогдашним прокурором тульского окружного суда.

Заимствуем сведения о происхождении этой драмы из воспоминаний графини Софьи Андреевны Толстой, напечатанных в «Толстовском ежегоднике» 1912 года.

1-ое действие драмы было написано 20 октября. В ноябре к нему снова заехал А. А. Стахович. Л. Н-ч работал в зале и встретил его словами: «Как я рад, что вы приехали! Вашим чтением вы расшевелили меня. После вас я написал драму». Между двумя приездами Стаховича прошло около 3-х недель. Так что драма была написана в 2 недели. Работа Л. Н-ча шла, действительно, необыкновенно быстро. Видимо, образы ждали момента воплощения и сами просились на бумагу. Переписчики едва успевали вносить в рукопись исправления.

В конце ноября Л. Н-ч с семьей переехал в Москву и там придал своему произведению окончательный вид и отдал его в издание «Посредника».

«Еще до напечатания ее, – рассказывает Софья Андреевна, – «Власть тьмы» читали всюду по рукописи. М. Г. Савина приезжала в Москву просить у Льва Николаевича разрешения поставить драму на петербургской сцене в ее бенефис. Лев Николаевич охотно согласился, но 2 апреля 1887 года была получена от Савиной телеграмма, что пьеса запрещена цензурой, и не только для театра, но и для напечатания. По этому поводу я написала недоумевающее письмо начальнику по делам печати Феоктистову, который мне отвечал длинным письмом, объясняя, что во «Власти тьмы» цинизм выражений, невозможные для нервов сцены и т. п. О том же, почему драма запрещена в печати, не дал мне никакого ответа. Во мне кипела злоба, хотелось ехать в Петербург воевать, но я не могла оставить детей в отсутствие дочери Тани и ее отца, гостивших тогда у гр. Олсуфьевых в их имении, близ станции Подсолнечное.

Всюду восхищались этой драмой, – говорит С. А., – и запрещение цензурой напечатания ее возмущало все общество. Вероятно, это заставило Феоктистова одуматься, и он привез разрешение к печати «Власти тьмы» моей сестре, Т. А. Кузьминской, для передачи мне, после чего мой хороший знакомый, М. А. С. мне пишет:

«В радости своей забыв все, что было глупого, досадного, непонятного в этой неравной борьбе величайшего писателя с непризнанными судьями, этого познающего себя гения с непонимающими своих обязанностей глупцами…»

Наконец, драма благополучно прошла цензуру и появилась в печати (был вычеркнут только эпиграф из евангелия и два-три выражения, резких по отношению к церкви). Она разошлась тогда в три дня в количестве 250000 экземпляров. Эффект, произведенный этим произведением, был неожиданный больше всего для самого Л. Н-ча. Я помню, как он скромно говорил мне, что он никак не ожидал, что это произведение так понравится публике. Он хотел просто написать драму для народного театра и думал, что ее будут давать на балаганах. «Кабы я знал, что так понравится, я бы получше постарался написать», – говорил шутя Л. Н-ч.

«Много перипетий пережила эта драма, – продолжает свои воспоминания С. А., – прежде, чем ее познало все русское общество, несмотря на шум и успех, произведенные ею. 24 января 1887 года мне писали из Петербурга:

«Ура! Драма на сцену пропущена. Варламов распределял роли и шутил, что Савиной надо ноги подрезать, если она хочет играть Анютку… Потом вдруг вследствие каких-то недоразумений у Савиной был отнят бенефис, и «Власть тьмы» запретили».

3 февраля меня снова уведомили, что «решено репетировать драму, и сам будет на генеральной репетиции». А. Потехин писал мне 12 марта, что ходят слухи о запрещении «Власти тьмы», и очень звал меня на генеральную репетицию, надеясь, что мое присутствие будет полезно в цензурном отношении. Поехать в Петербург мне не пришлось, и почему-то и тогда драма эта не была поставлена на императорском театре. 22 марта А. Потехин мне снова пишет:

«Власть тьмы» срепетирована, – декорации, костюмы все готовы, и вдруг запретили ее играть через министерство двора… Все актеры ужасно огорчены…»

Но прежде, чем «Власть тьмы» появилась на императорских и частных театрах, ее превосходно сыграли в 1890 году в Петербурге любители из общества. Инициатива постановки этой драмы принадлежала госпоже Приселковой».

Несмотря на огромный успех «Власти тьмы», ее поставили на императорских и частных театрах только еще через пять лет. Шла она в Петербурге 18 октября 1895 года, в бенефис актрисы Васильевой.

А. А. Стахович рассказывает о странном впечатлении, произведенном чтением «Власти тьмы» на яснополянских крестьян:

«На другой день кое-как переписали драму. Вечером в нижнем этаже дома было чтение. Собралось не менее сорока крестьян. Я плохо разбирал переписанный разными почерками экземпляр, так что 5-й акт читал сам Лев Николаевич. Крестьяне слушали молча. Один Мих. Фом. – буфетчик – шумно выражал свой восторг громким хохотом.

Кончилось чтение. Л. Н. обратился к пожилому крестьянину, бывшему его любимому ученику яснополянской школы с вопросом, как ему понравилось прочитанное сочинение?

Тот ответил:

– Как тебе сказать, Лев Николаевич. Микита поначалу ловко повел дело… а потом сплоховал…

Больше Толстой ни у кого ничего не спрашивал…

Вечером Л. Н. был не в духе. «Это буфетчик всему виной, – говорил он, – для него вы генерал, он вас уважает: вы даете ему на чай по три рубля… и вдруг вы же кричите, представляете пьяного; как ему было не хохотать и тем помешать крестьянам верно понять достоинство пьесы, тем более, что большинство слушателей считают его за образованного человека».

Затем А. А. Стахович, получив корректурные оттиски в Петербурге, стал читать «Власть тьмы» в высших светских кругах Петербурга. Вскоре он был приглашен на чтение к императору Александру III.

В письме к Софье Андреевне А. А. Стахович так описывает это чтение у государя 27 января 1887 года:

«Присутствовали: государь, императрица, великие княгини, великие князья, кружок приближенных государю, императрицы и близкие графа Воронцова.

Государь подошел к столику, на котором лежала пьеса, взял ее и сказал мне:

– Целую неделю лежала она у меня на столе. Я никак не успел ее прочесть; пожалуйста, читайте все, без всяких пропусков.

 

Когда я начал читать действующих лиц, то заметил, что государь их записывает; я подошел и просил разрешения перечесть их снова. Его величество записал все имена.

Началось чтение. Как ни был я увлечен драмой и желанием прочесть хорошо, я, насколько мог, старался следить за впечатлением, которое пьеса произведет на его величество; он слушал внимательно; я заметил, что ход и развитие действия интересовали его; внутреннее чувство говорило мне, что успех возможен… но – увы! – актер снова пересилил наблюдателя, я почувствовал, что переживает в пьесе Матрена, Никита и бедная Маринка… И забыл я, где читаю и перед кем…

Государю было угодно, чтобы для отдыха чтеца антракты были продолжительны; они затягивались сами собой. Его величество приходил курить, долго говорил о пьесе. Про роль Митрича он выразился:

– Солдат всегда во всех творениях Толстого поразительно хорош.

После сцены Митрича с Анюткой великий князь Владимир Александрович сказал мне:

– И на солнце есть пятна, только на основании этого я позволю себе указать на неверность этой сцены. Все рассуждения Митрича о бабах справедливы, но говорит их не николаевский солдат… а сам граф Толстой. Это не разговор старика с крестьянской девочкой, а длинные философские монологи.

Я стал возражать, великий князь перебил меня:

– Я пойду просить Ее Величество, чтобы она позволила снова прочесть эту сцену, все будут рады опять услышать вас, а после чтения мне будет легче доказать, что я прав.

Подошел государь. Великий князь повторил ему свое мнение об этой сцене. Государь отвечал:

– Ты не прав. Все рассуждения Митрича не монологи, вложенные автором в уста солдату, а естественный разговор; невольно на эту тему навела Митрича Аннушка, и под ужасным впечатлением этой ночи и всего, что делается за сценой, Митрич «думает вслух», как часто делают это старые люди, передавая словами все свои тяжелые думы о бабах и их печальной судьбе… не обращая совсем никакого внимания на свою десятилетнюю слушательницу.

Как в этих немногих словах верно понято и высказано душевное состояние Митрича и все его рассуждения!

Сильное впечатление произвел 4-й акт; видно было, что он захватил всех, что выразилось в антрактах в разнообразных, но общих похвалах. После конца 5-го действия все долго молчали, пока не раздался голос государя.

– Чудная вещь.

И эти два слова разверзли уста всем. Пошли толки: о задушевном признании Никиты, святой радости Акима, любви глухой Акулины к Никите, желавшей, чтоб спасти его, взять на себя его преступление… Восторженные возгласы «чудо! чудо!» раздавались со всех сторон».

Отношение Л. Н-ча ко всему шуму, поднятому около этого произведения, выражается в нескольких строках в его письме того времени к Н. Н. Страхову:

«Про себя скажу, что я последнее время решительно мучим последствиями моей драмы. Если бы знал, что столько это у меня отнимет времени, ни за что бы не напечатал. Чудной народ люди нашего круга! Как ни думаешь знать их, всякий день удивляют своей праздностью и неожиданностью употребления способности мысли. Вот именно, как с писанной торбой. На дело боятся употребить и болтается она у них перед ногами, бьет и их, и других. А делать им, беднякам, больше нечего».

Жизненная сила этой драмы, этнографически чистый язык, глубина идеи, выраженной в ней, этой затяжной силы греха и блеска истины в убогой форме Акима; новизна самой формы творчества, еще не проявлявшейся у Л. Н-ча, – все что ошеломляющим образом подействовало на читающую публику, и она преклонилась перед свободным творцом, так ясно показавшим, что форма безразлична для того, кто полон познанием высших нравственных чувств.

И только что успел кончить Л. Н-ч эту вещь, как принялся за новую работу, которая, как и первая, предназначалась для народа.

Он с увлечением стал заниматься составлением народного календаря с пословицами.

Работа видимо кипела, и календарь был почти готов, но ужасная цензура и тут наложила свою жестокую лапу.

Обеспокоенный судьбой календаря в московской цензуре, Л. Н-ч пишет такое письмо:

«Дорогой Павел Иванович, календарь здесь застрял в цензуре. Сытин уверяет, что в Петербурге лучше. Я боюсь, что он сваливает с себя и наваливает на вас. Ну, уж вы это знаете. Велел Петров переписать отдельно святых и тексты на воскресения. Мне не верится, чтобы так надо было: так это глупо. Запрещено, может быть, для них ведь только сопоставление текстов с пословицами. Если так, то представляйте, как есть, и тогда постарайтесь от себя пополнить или заменить пословицы тех дней, которые я выписываю. Некоторые из них мне кажутся слабы, некоторые бедны без объяснения. Я тоже, со своей стороны, придумаю; если успею, велю переслать. Но вы вообще действуйте смелее. Приписывайте, поправляйте, выбрасывайте.

Если же, как я и предполагаю, текстов не пропустят в соединении с пословицами, то по воскресным дням поместите одни тексты, а оставшимися от текстов пословицами заместите те дни, в которые плохи. Если же вовсе текстов не пропустят, то оставьте одни пословицы, избрав самые серьезные, а заместите самые плохие. Я это очень охотно бы сделал, если бы был в Петербурге, а теперь уж вы – общими силами.

Главное дело в том, что у вас, говорят, цензура – люди, т. е. с ними можно говорить, а здесь, говорят, – стена и нельзя говорить. Как только можно говорить, то можно сказать: нельзя текстов с пословицами – поместим отдельно, нельзя совсем текстов – мы не поместим. Нельзя святых без обозначения равноапостольных и т. д. – поместим и это. Нельзя без царских дней – поместим. Кроме того, я почти кончил заметки на каждый месяц. Напишите мне поскорей, даже телеграфируйте, есть ли надежда на пропуск в цензуре через неделю (ну, 10 дней), и тогда я брошу другие дела и кончу это и пришлю вам. Спасибо вам за ваше письмо; я получил его в Ясной. Обнимаю вас. Я жив, здоров, в Москве».

Мне удалось кое-что сделать в петербургской цензуре, т. е. добиться разрешения печатать календарь хотя не урезками, но в приличной форме. И Л. Н-ч, ободренный этим, продолжает работать и посылает мне дополнения.

Вот следующее его руководящее письмо:

«Передаст вам это письмо шурин Берс Вячеслав и рукопись статьи к каждому месяцу календаря. Мне кажется, что эти заметки могут быть на пользу. Могут вызвать подражание, особенно по отделу сельскохозяйственных, да и всех других советов. Просить вас нечего хлопотать в цензуре: вы сами сделаете, что нужно. Статьи не получал. Статья астрономическая о затмении солнца превосходна по мысли. Свою выдержку из письма никак не могу успеть просмотреть. Мне нужно только часа два ею заняться. Но до сих пор не могу выбрать времени. Слава Богу, занят очень. Еще мне хотелось очень к календарю восхождение солнца и луны на каждый день. Это просто списать. А хотелось восход известных созвездий – Стожаров (Плеяд), Креста и Сириуса. Чтобы ночью время узнавать и маленькое понятие о видимых явлениях неба. Тут же можно поместить о направлении хвоста Медведицы по временам года и о Полярной звезде».

Маленькая задержка в печатании уже беспокоит его. Так, через несколько дней он пишет, давая новые указания:

«…Что вы мне не пишете, как набирается или печатается календарь? То, что вы меня распекаете, это очень хорошо. И хорошо то, что поправляете. Ум – хорошо, а два – еще лучше. Главное, надо, чтобы было не так, чтобы оттолкнуло, подорвало доверие у читателя. Еще нельзя ли к тому месту, где говорится о порчах, прибавить следующее: «Заболевают от порчи только те, кто верит в колдовство, в порчу. Заболевают не от колдовства, а от думы. Начнут думать, скучать, и точно заболевают. А кто не верит в пустяки в эти, тот ни от какого колдовства не заболевает». Или что-нибудь, имеющее этот смысл. Очень радуюсь, милый друг, что увижу вас к новому году, если будем живы. Как вы печатаете? Что цензура? Сколько вы печатаете? И не боитесь ли того, что не разойдется, потому что не вовремя? Исправили ли, заместили ли плохие пословицы?»