Kostenlos

Биография Л.Н.Толстого. Том 3

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава 16. Окончание кормления голодающих. «Посредник» в Москве

В 1893 году помощь голодающим продолжалась. К весне у нас было уже около 100 столовых.

Л. Н-ч приехал в Бегичевку навестить нас, работавших там, и, конечно, его приезд ободрял нас и вливал новую энергию для продолжения этого далеко не легкого дела.

В первый раз в этом году он приехал в феврале. Он приехал с дочерьми, Татьяной и Марьей Львовной, и был необыкновенно ясен и бодр. Веселость его доходила до шалостей. Так в один вечер он стал прыгать в общей комнате, где собрались около него все тогдашние сотрудники. Вдруг он, подойдя к небольшому круглому, старому столу, предложил на пари, кто может прыгнуть с места на стол обеими ногами и встать, удержавшись, на ноги. Кто-то из присутствовавших молодых людей принял пари. Лев Ник. решил начать первый, подошел к столу вплотную, присел, оттолкнулся и вспрыгнул на стол. Но ножки у стола были уже, вероятно, гнилые, не выдержали и подломились, и Л. Н-чу не удалось встать, он вместе со столом свалился на пол. Его добродушный хохот, с которым он поднялся, скоро успокоил бросившихся к нему на помощь, и его веселье заразило всех. Л. Н-ч только очень пожалел, что причинил убыток хозяевам и очень извинялся перед ними.

Вот два отзыва из его писем к Софье Андреевне, указывающих на его бодрое настроение и дающих некоторое понятие о его тогдашней деятельности:

«Отчет напишу здесь и, если успею, рассказ, который я обещал в сборник для переселенцев. Вчера написал много писем. Читал хорошую, и мне интересную, русскую, о Руссо. Теперь читаю скверную повесть Потапенки. Очень хочется хорошей погоды и дороги. Тогда скоро все объездим и вернемся.

Петр Васил. ночует около меня и ночью храпит. А я, чтобы прекратить его храп – свищу. Нынче Марья Кирилловна слышала свист и верно думала, что домовой. Живем мы все так же: обедаем в час, ужинаем в 8. Пища прекрасная.

Очень досадно, что нельзя помогать дровами, которые ужасно нужны. Нынче напишу к Писареву, прося его уступить нам из его излишних запасов. К Сопоцько приехали два помощника. К Философовым приехала их помощница, кажется, деловитая девица. Вчера приехал Цингер Иван и предлагает свои услуги. Мне бы очень хотелось, чтобы он остался на весну (на место Поши), главное, потому, что он Раевским свой человек, но боюсь, что он слишком молод.

Вчера читал «Прощение» – «Pater» Coppee, и Таня стала подбивать всех сыграть это для крестьян, и они читали это вслух, разобрав роли: Шарапова, ее приятельница, Таня, Поша, Цингер. Но, кажется, ничего из этого не выйдет.

Я встаю рано, в 7, в 8 пью кофе и с 9 до 1 и более – усердно работаю, потом обедаю, потом еду, куда нужно, возвращаюсь к 6. В 8 ужинаем, часто девочки затевают экстренный чай. Таня рисует, читаем, пишем письма, иногда беседуем. Я чувствую себя очень хорошо».

Спектакль наш, действительно, не состоялся. Но мы рады были слышать отзыв Л. Н-ча о произведении Коппе «Отче наш» в прекрасном переводе Барыковой. Смысл ее – прощение врага. Л. Н-ч очень ценил эту вещь.

Но сквозь эту веселость и бодрость Л. Н-ча в нем проглядывало часто сознание того ужасного положения, в котором находился окружающий его рабочий, крестьянский люд. Тяжелое сознание это часто проявлялось в письмах Л. Н-ча к друзьям. Так, он писал из Бегичевки молодому Ге:

«Положение очень тяжелое в народе, но как чахоточный, на которого страшно взглянуть со стороны, сам не видит своей исчахлости, так и народ. То же я испытывал в Севастополе на войне. Все говорили: ужасы, ужасы. А приехали, никаких ужасов нет, а живут люди, ходят, говорят, смеются, едят. Только и разница, что их убивают. То же и здесь. Только разница, что чаще мрут. А этого не видно».

Конечно, он в то же время поддерживал сношения со своими многочисленными корреспондентами, ободряя и направляя их жизнь своими советами.

Было около него тогда много молодых сил, одушевленных желанием деятельности, и многие из них оставались без приложения. Вот одному из таких друзей, жаждавших приложения сил, Л. Н-ч писал между прочим следующее:

«Вопрос ваш о том, как и куда лучше употребить свои силы, был бы очень труден, если бы требовалось дать на него одно безошибочное решение; но решений его может быть столько же, сколько предположений, и все могут быть, и даже наверное будут ошибочны, как и все, что делают люди.

Да! обрывать одну путу и затягивать другую, и так до гроба, и с тем умереть. И скажу вам, что думаю, вполне: такова жизнь, – прекрасная, дарованная нам одним жизнь. И так точно жили и живут все лучшие люди, и так жил Христос, и так завещал жить нам, Прекрасна жизнь эта тем, что, во-первых, обрывая одну путу, более связывающую и более крепкую, тем идешь вперед к освобождению, – и в этом радость.

Но не в этом все дело, и оглядываться на это нехорошо и не должно. Главное в том, что заодно с этим обрыванием пут и медленным задерживанием движения чувствуешь, что этим самым, своим личным умом делаешь другое дело, – дело установления Царства Божия на земле. И лучше такой жизни я ничего не желаю и не придумаю желать».

Л. Н-ч пробыл в Бегичевке дней 10. Видно по письмам, что часто его намерению поехать куда-нибудь для осмотра столовых мешали метели, эту зиму необыкновенно сильные. Были рассказы о замерзших, занесенных снегом. Эти метели и эти рассказы навели Л. Н-ча на мысль написать рассказ «Хозяин и работник», который он и закончил в следующем году.

Он приехал на неделю в Ясную и в начале марта был уже в Москве.

Оттуда он пишет Черткову письмо, в котором дает новое интересное резюме христианства, о чем его просил его друг.

«В кратчайшей форме смысл учения Христа:

Жизнь моя – не моя – не может иметь целью мое благо, а Того, Кто послал меня; и цель ее – исполнение Его дела. И только через исполнение Его дела я могу получить благо.

Вы это знаете; но для меня это так важно, так радостно, что я рад всякому случаю повторять это».

Весь март и апрель Л. Н-ч прожил в Москве, занятый, главным образом, окончанием своей книги «Царство Божие внутри вас». Он так был погружен в это дело, что за это время имеется очень мало его писем. Он писал свою книгу с таким увлечением и страстностью, что за это время запустил работу в других областях своей жизни, особенно в области семейных обязанностей и в области нравственной работы над самим собой. И вот, когда он отослал последние листы этой книги переводчикам, когда вместо этого всепоглощающего литературного труда осталось пустое место, сознание упущений в других областях его жизни предстало ему во всей своей силе, и он ужаснулся. Этот ужас перед тем, что он по своей жизни так далек от идеала, который он так ярко освещает в своих произведениях, и мысль о том, что самое писание мешает его движению к идеалу, прекрасно выражается в письме к его молодому другу, Николаю Николаевичу Ге, сыну художника, откуда мы и делаем несколько значительную выписку. Письмо это написано в половине мая 1893 года. Л. Н-ч был тогда в Москве, а молодой Ге жил тогда вблизи своего отца, на хуторе в Черниговской губернии, и занимался крестьянскими работами.

«Заключение свое кончил и послал и, как человек, уткнувшийся в одну точку и не видевший ничего кругом, оглянулся, и возмутился, и уныл. Сколько ошибок сделано мною и непоправимых, и вредных для детей, соблазняющих их. И как я был и продолжаю быть плох – слаб. Дорожите, милый друг, своим положением, цените его. Если вам кажется иногда, что вы стоите, то это оттого, что вы слишком ровно течете туда, куда надо. Какой след оставит ваша жизнь, когда, где? не знаю. Но добрая жизнь оставит большой добрый след, и чем незаметнее он вам, тем вернее то, что он есть. А я так знаю, что жизнь моя дурная, вижу вредный след, который она оставит, и не переставая страдаю. Может быть, страдание оставит след. Дай Бог, от этого я не плачусь на него. Очень уже многого от меня требуется теперь после всех сделанных мною ошибок: требуется, чтобы я жил постоянно противно своей совести, подавал примеры дурной жизни, лжи и слышал бы и читал восхваления за свою добрую жизнь. Единственное утешение, единственная радость жизни для меня теперь только в том, чтобы знать, что, живя так, как я живу, я исполняю волю пославшего меня. Но это говорить легко, а делать трудно».

В мае Л. Н-ч опять посетил Бегичевку. Вот как он мотивирует свое посещение в письме к Черткову, накануне отъезда:

«Вы знаете, вероятно, что Миша и Лева уехали в Самару. Мы же с Таней едем завтра, 21, в Бегичевку, где пробудем около недели. Там все разъехались, а помощь продолжается, и я боюсь, что там путаница. Надо быть там и постараться довести до конца это мучительное и соблазнительное дело».

Меня и некоторых сотрудников тогда действительно не было в Бегичевке. Я уехал оттуда на время отчасти по своим личным делам, отчасти для того, чтобы проводить в больницу заболевшую сыпным тифом Павлу Николаевну Шарапову, впоследствии ставшую моей женой, а тогда ухаживавшую за больными сыпным тифом в Бегичевке. Во вторую голодную зиму эпидемия приняла угрожающие размеры. П. Н. Шарапова вскоре выздоровела и в течение лета снова заведовала тифозным бараком.

Л. Н-ч пробыл в Бегичевке недолго и вернулся в Ясную. Оттуда он пишет интересное письмо своему другу Евг. Ив. Попову, помогавшему ему в переписке его последнего сочинения. В письме к нему Л. Н-ч высказывает свое отношение к нелегальной пропаганде его произведений, запрещенных русской цензурой. Он высказывает это по поводу того, что некий Д. Р. Кудрявцев издавал на свой счет гектографическим способом эти сочинения и распространял бесплатно между своими друзьями. Узнав, что Л. Н-ч окончил новое произведение, он тотчас же обратился к нему, прося прислать ему копию для издания. Ответ свой Л. Н-ч изложил в письме к Е. И. Попову в следующих выражениях:

«…Распечатываю письмо, чтобы дополнить ответ мой на ваш вопрос: можно ли передать статью Кудрявцеву? Я как будто уклоняюсь от прямого ответа, говоря, что я не имею ничего против распространения этого писания. Сущность моей мысли та, что я писал и пишу для того, чтобы сообщать мои мысли людям, и потому желаю наибольшего распространения их, и потому никогда и никому не отказываю в сообщении того, что мною написано (я даже не знаю, хорошо ли делали мы, не сообщая всем желающим знать во время писания), но желаю в этом отношении поступать открыто, т. е. читать, говорить, давать переписывать, печатать открыто в русских типографиях, как я это сделал с «В Ч. М. В.» (если я этого не делаю теперь, то только потому, что это, очевидно, совершенно непроизводительная трата труда), и печатать за границей в подлиннике и в переводах, но не желаю ничего делать скрывая, так, чтобы быть вынужденным говорить неправду. Так что если бы меня допрашивали и я счел бы нужным отвечать, чтобы я мог сказать вполне правду, именно то, что я писал для того, чтобы сообщать мои мысли людям и потому, как никогда не скрывал своих мыслей в разговоре, так не препятствовал и не препятствую распространению их в списках или в книгах, а напротив, содействую этому, когда имею возможность. И считаю себя обязанным так поступать и так всегда и буду поступать».

 

В тот же день он делает замечательную запись в своем дневнике, которую мы и приводим в извлечении наиболее значительных мыслей:

«Говорят: существующее разумно. Напротив, все, что есть, то всегда неразумно. Разумно только то, чего нет, – что рассудители называют фантазией.

Если бы то, что есть, было бы разумно, не было бы жизни; и точно так же ее не было бы, если бы не было бы разумно то, чего нет (т. е. идеала).

Жизнь есть только вечное движение от неразумного к разумному».

«Говорят: все существующее разумно.

Неправда. Напротив: все существующее, если под существующим разуметь видимый и осязаемый мир, – не разумно.

Если бы существующее было разумно, мы бы не признавали его существующим: мы бы не сознавали своей жизни, если бы не сознавали несоответствия ее с идеалом разума и не работали для уничтожения этого несоответствия. Мы и не сознавали жизни в утробе матери, во сне, в обмороке.

Проявление сознания, совпадающее с проявлением жизни, есть признак постановленной нам задачи для произведения работы. Если канал прокопан, то не может быть работы и работников для прорытия канала. Если есть работники, т. е. работающие люди, то, очевидно, есть дело, которое нужно делать. Точно так же, если есть жизнь, то есть дело жизни, которое должно быть сделано. И живущие делают это дело. И если в мире есть дело, которое нужно делать, то, очевидно, мир несовершенен, а есть представление о возможности его большего совершенства.

Можно сказать, что разумно копать колодезь или пруд там, где нет воды, или сажать лес, или убирать нечистоты, или удобрять поле, или учить детей и т. п., но нельзя сказать что разумно жить без воды, без леса, среди нечистоты и невежественных детей. Точно так же можно сказать, что разумно совершенствовать себя и мир, но нельзя сказать, что мы и мир разумны».

«Человек вносит разумность в мир природы, уничтожая неразумную борьбу и трату. Но деятельность эта вне себя, далекая, только отраженная. Человек только рассудком видит это неразумие.

Неразумие же своей жизни он не только видит рассудком, но чувствует сердцем, как противное любви, и всем существом. И в этом применении неразумного в своей жизни к разумному состоит его жизнь.

Очень важно тут то, что неразумие в природе познается рассудком, неразумное в самой жизни человеческой – сердцем (любовью) и рассудком.

Жизнь человека в том, чтобы приводить неразумное в своей жизни к разумному, и потому для этого нужны два дела:

1) видеть во всем ее значении неразумность жизни и не отвращать от нее внимания;

2) сознавать во всей чистоте разумность возможной жизни.

Сознавая всю неразумность и всегда вытекающую от нее бедственность жизни, человек невольно отвращается от нее; и с другой стороны, ясно сознавая разумность возможной жизни, человек невольно стремится к ней. Не скрывать поэтому зла неразумия и выставлять во всей ясности благо разумной жизни должно бы составлять задачу всех учителей человечества.

Но тут-то на седалище Моисееве всегда садятся те, которые не идут к свету, потому что дела их злы; и потому всегда люди, выставляющие себя учителями, не только не стараются уяснить неразумие жизни и разумность идеала, а, напротив, скрывают неразумие жизни и подрывают доверие к разумности идеала».

Июнь месяц Л. Н-ч спокойно проводил в Ясной, за писанием статьи о Золя и Дюма. Он сообщает об этом художнику Н. Н. Ге:

«Я кончил свое, теперь бросаюсь то на то, то на другое: статью об искусстве не кончил и еще написал статью о письмах Золя и Дюма, о современном настроении умов. Мне показалось очень интересной: глупость Золя и пророческий художественный, поэтический голос Дюма. Пошлю в «Северный вестник» и в парижский журнал Жюля Симона «Revue de famille».

Вероятно, в связи с этой статьей у Л. Н-ча появляются интересные записи в дневнике. Вот некоторые из них:

«5 июня. Только христианин ставит свою жизнь в познании и исполнении истины, и потому только один христианин свободен, потому что ничто не может помешать исповеданию истины.

10 июня. Религия не есть то, во что верят люди, и наука не есть то, что изучают люди; а религия то, что дает смысл жизни, а наука то, что нужно знать людям».

Но самая замечательная запись этого времени сделана им 24 июня. Эта запись была, с разрешения Л. Н-ча, переписана Чертковым и издана им в виде статьи, озаглавленной им «Требования любви». Я нахожу это заглавие не совсем точным. Я бы назвал так: «Беспредельность любви».

Запись эта выражает именно эту мысль. Л. Н-ч предполагает, что мужчина и женщина, муж и жена, брат и сестра и т. д. переселились из города в деревню, сбросив с себя все городские привилегии и с самыми скромными средствами, ими самими зарабатываемыми, решили помогать окружающим людям всем, чем можно, признав в них своих братьев и сестер. Втягиваясь в эту помощь, они, не видя предела жертвы, сами становятся этой жертвой, и им предстоит гибель от нужды, нечистоты, заразы, которых они не в силах были отогнать от себя. Пойти на эту жизнь их побудила искренняя любовь к людям-братьям. И вот эта любовь приводит их к гибели. Такие случаи нередки. И многие люди пугаются этого и идут назад, заменяя деятельную любовь любовью рассудочной, деятельностью просвещения, борьбой с насилием, производящим неравенство, и иногда до того удаляются от первоначально избранного пути, что нарушают самый принцип любви и с насилием начинают бороться тоже насилием, заменяя таким образом одно зло другим, ему подобным. Имея в виду просвещение, они сеют тьму. На самом деле деятельность любви не так страшна, и если на пути ее встречается смерть, то не чаще, чем на всяком ином пути человека, подверженного всевозможным внешним влияниям. Но деятельность любви может быть только тогда плодотворна, когда она бесстрашна.

Только та любовь – Любовь, для которой нет конца жертвам до самой смерти», – так заключает Л. Н-ч свою запись.

В начале июля Л. Н-ч снова приезжает в Бегичевку, на этот раз уже для окончательной ликвидации дела. Урожай ожидался средний, была надежда на поправку крестьянского хозяйства, на заработки. С другой стороны, истощались последние средства и притока их более не предвиделось.

Приехал Л. Н-ч 11 июля в Бегичевку вечером. Со следующего же дня он начинает объезд всех столовых, распределяя оставшиеся средства.

Пробыв в Бегичевке дней 8, он пишет Софье Андреевне:

«Вот и прошли наши 10 дней. Остается 2 дня; и я не видал, как прошли. Утром пишу, поправляю по-русски и по-французски статью о Золя и Дюма, а вечером езжу. Вчера только не успел, помешали гости. Самарин снимал фотографии, а я прочел ему статью. Потом приехали Писарева, Долгорукова Лидия и Бобринская. Я поехал было на Осиновую гору, это 13 верст, но не доехал, вернулся. Нынче тоже. Очень жарко: я даже не купаюсь, а то прилив к голове. Вечером ездил верхом на Осиновую гору и Прудки осин. Везде нужно и для народа, насилу доживающего до нови, и для жалких заморышей-детей. Денег казалось много, а не только все разместятся – чуть достанет».

Статья о Золя и Дюма, о которой мы уже упомянули и которую он назвал «Неделание», была замечательна тем, что Л. Н-ч писал ее сразу на двух языках, по-русски и по-французски.

Статья «Неделание» написана была по поводу речи Золя, проповедовавшего «труд», не давая смысла жизни и цели труда, и письма Дюма, в котором он утверждает о необходимости религиозного сознания братства и любви между всеми людьми. В этой статье Л. Н-ч указывает на то, что труд не может быть целью, что он есть только неизбежное условие жизни. Если же человек не знает истинного смысла жизни, не знает, куда ему идти и что делать, то ему лучше, находясь в «неделании», обдумать свою жизнь, отыскать смысл ее, и тогда всякий труд его будет производителен и свят.

В это же время Л. Н-ч обдумывал новое художественное произведение. В начале июля он пишет Черткову:

«Писать ни за что не взялся. В статье об искусстве пописал и запутался. И теперь в мыслях больше занятия художественные, именно: «Кто прав?». Дети богатых среди голодающих. Очень мне нравится. Но не пишу. Третий день кошу и с большим удовольствием».

В свой последний приезд в Бегичевку Л. Н-ч много интересного записал в своем дневнике. Приводим здесь наиболее значительное:

«Есть четыре (кажется, 4) разные миросозерцания.

1) То, что человек приходит в мир, как бы человек пришел на завод, в котором он, не обращая внимания, что и зачем делается на заводе, останавливая, портя и ломая все, устроенное на заводе, устраивает себе наиприятнейшую жизнь на этом заводе.

Это делают всегда все дети и наивные, эгоистичные люди. Таких людей много: они ищут счастья в ущерб заводу и, переломав и перепортив многое, очень скоро видят, что счастья нет. Это самые обыкновенные люди, и почти все они проходят через это миросозерцание.

2) То, что человек начинает видеть, что завод есть завод, на котором нечто определенное делается, – что все на этом заводе хорошо устроено, но только ему на заводе нет места. Блестящие колеса вертятся, ремни ходят, что-то лезет, соединяется. Но все это только мешает ему, и он начинает думать, что если хозяин, который его сюда послал, так хорошо все устроил и не дал ему тут места (как ему кажется), то, вероятно, это сделано потому, что его назначение в другом месте и в другом учреждении.

Это люди, признающие здешнюю жизнь приготовлением, испытанием для другой жизни или испорченною жизнью, падением, грехом, как это понимают церковные люди. Все тут хорошо. «И равнодушная природа красою вечною сияет»; но назначение человека не здесь, а там, в «au dela».

3) Миросозерцание то, по которому люди, видя эту неустанную работу и не нужную для них, не дающую им счастья, признают эту жизнь всю злом и считают самым разумным и желательным для себя делом освобождение от нее, уничтожение своей всякой жизни (пессимизм, буддизм).

4) То, при котором человек, увидав себя в середине этой творящейся со всех сторон работы, понимает, что если всё и все работают, то и он должен принимать в ней участие и найти себе свое место для работы.

И стоит человеку понять это, как тотчас же ему станет ясно, что и как ему делать. И, начав это делать, он достигнет и того, чего искали первые, т. е. наибольшего личного счастья, и то, что счастье это не там, «au dela», как думают вторые, а здесь, в исполнении предназначенного дела. И увидит, что жизнь не есть зло, как это думают третьи, а благо не только личное, т. е. ограниченное пространством и временем, как то, которого ищут первые, а благо бесконечное и вечное, и это благо он будет чувствовать больше или меньше, смотря по тому, что он будет делать хозяйское неохотно, как раб, или охотно, как участник дела хозяина».

В августе Л. Н-ч получил письмо от своего друга Н. Н. Страхова, лечившегося за границей, в Эмсе. К сожалению, у нас нет письма Л. Н-ча, на которое оно служит ответом, но по этому ответному письму можно себе представить, в каком настроении написано то, и потому мы выписываем ту часть письма, которая относится прямо ко Л. Н-чу.

«Ваше письмо, бесценный Лев Николаевич, полученное мною в Эмсе, не дает мне покою. Беспрестанно о нем думаю (тут что же делать, как не думать?) и много раз собирался отвечать, вчера затеял длинное письмо, начал и бросил: слишком высокий тон, на который я, кажется, не имею права. Меня поразило то, что Вы в дурном духе, как Вы пишете. Человек, на которого обращено столько любви со всех сторон! Почему Вы называете Ваше дело в Бегичевке глупым? Почему Вы не верите действию Вашей книги? Я верю, что она будет иметь большое действие. Рано или поздно люди перестанут считать честью приготовление к убийству. Государство старалось облагородить военную службу; оно обратило ее в гражданскую обязанность, которую все должны нести одинаково. Этого не должно быть и не будет!

 

Но у меня толпится слишком много мыслей, которые все хотелось бы Вам высказать: и о Розанове, и о славянофилах, и о науках и искусствах, – обо всем хотелось бы поговорить. В Ваших мыслях всегда для меня есть поучение, и особенно, когда они идут против моих мыслей. В Эмсе я много занимался Вами. Там я купил и даже переплел две Ваших книжки: «Крейцерову сонату» и «Критику догматического богословия». Я их читал и перечитывал; в «Критике», которую я едва помнил, я нашел удивительные вещи. Во-первых, я понял направление, – истинно философские требования, обращенные к Макарию, жалкому и типическому представителю нашей богословской премудрости. Во-вторых, есть отдельные места и выражения – несравненные. Одно из них прямо из моего сердца: «Я залез, – пишете Вы, – в какое-то смрадное болото, вызывающее во мне только те самые чувства, которых я боюсь более всего: отвращения, злобы и негодования» (стр. 103). Как сильно и ясно сказано! Да, я истинно боюсь этих чувств, и потому, как Ваш Платон Каратаев, стараюсь везде отыскивать благообразие; я стараюсь всеми силами найти хоть каплю благообразия в том, что около меня делается и существует. Стараюсь понять, простить, а главное – стараюсь не пропустить того добра, которое смешано со злом».

Запись дневника того времени дает нам чудную картину осени:

«14 августа. Голубая дымка, роса, как пролета (?) на траве, на кустах и деревьях на сажень высоты. Яблони развисли от тяжести. Из шалаша пахучий дымок свежего хвороста. А там, в ярко-желтом поле, уже высыхает роса на желтой овсяной жатве, и работа – вяжут, возят, косят, и на лиловой полоске пашут. Везде по дорогам и на суках деревьев зацепившиеся, выдернутые, сломанные колосья. В росистом цветнике пестрые девочки, тихо напевая, полют. Лакеи хлопочут в фартуках. Комнатная собака греется на солнце. «Господа еще не вставали».

Около того же времени Л. Н-ч получил от немецкого философа Гижицкого, редактора журнала «Etische Kultur», запрос, на который Л. Н-ч ответил статьей «О религии и нравственности». В начале сентября он пишет жене Черткова:

«Начал было я отвечать на письмо редактора и члена общества немецкого этической культуры на присланные мне и очень хорошо поставленные вопросы: 1) что есть религия? и 2) возможна ли нравственность, независимая от религии, как я понимаю ее? и ответ мне казался важен и ясен; но не могу писать».

В этом же письме Л. Н-ч сообщает жене Черткова, что он занят обычной осенней работой: пилкой дров. Весь сентябрь и октябрь Л. Н-ч прожил в Ясной Поляне и был занят статьей «О религии и нравственности» и статьей о тулонских празднествах по поводу заключения франко-русского союза. Писал много писем, и 11 ноября переехали в Москву.

Из переписки его за это время чрезвычайно интересен обмен несколькими письмами со Страховым по поводу отзыва известного немецкого историка философии Куно Фишера о Л. Н-че. Вот письмо Страхова:

«…Пишу Вам по поводу замечательных отзывов о Вас Куно Фишера в его новой книга «Artur Schopenhauer». Посудите сами, что он пишет:

С. 110. «Замечательно, что два известные и непререкаемо великие последней трети нашего столетия приняли к сердцу дело Шопенгауэра и из-под проклятия возвысили его творения; это были знаменитый музыкант нашего времени (Рихард Вагнер) и знаменитейший русский писатель, который в своем религиозном характере и деятельности еще интереснее и удивительнее, чем в своих художественных произведениях. Граф Лев Толстой, покончив со своей военной карьерой, в начале своей литературной деятельности писал своему другу, Фету, переводчику нашего философа: «Не перестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр – гениальнейший из людей. Это весь мир в невероятно ясном и красивом отражении». Еще в 1890 году портрет Шопенгауэра был единственным портретом, висевшим в его рабочем кабинете».

Но еще важнее следующее место:

С. 123. (Показавши, что Шопенгауэр ничуть не исполнял тех учений, которые сам проповедовал, Куно Фишер говорит):

«Проповедовать мораль – легко. Обосновать ее трудно. Но еще гораздо труднее ее воплотить. Оттого-то так редки истинно религиозные сочинения, особенно сочинения по установлению религии, даже сочинения гениев в этой области нечасты. Всякая мораль и религия, которой учат, будь то проповедь или обоснование, без олицетворения ее в своей жизни и своем теле, чтобы показать ее людям в ясном образе, в конце концов обращается в пустословие. И вот это то самое ныне живущий человек, Лев Толстой, осуществил. От пессимистического учения он пришел к истинному Спасителю и стал поступать так, как того требует Нагорная проповедь».

Тут меня восхищает и Ваша слава (К. Фишер – классический и очень обдуманный писатель), и то верное направление, которое она получила. Вы поставлены образцом, и Вы действительно образец правильного отношения к нравственности и религии. Что всего удивительнее – Куно Фишер, чтобы объяснить противоречие жизни и учения Шопенгауэра, подробно излагает мысль, что это был человек с художественною натурой, имевший в себе много актерского. Странно, что К. Ф. не вспомнил, что Вы тоже великий мастер в художестве, и что, следовательно, его объяснение никуда не годится. У немцев сплошь и рядом встречается, что по мыслям человек очень возвышен, а по (натуре) жизни – жалкий филистер. У русских это не так, что Вы и доказываете собою.

Ну, извините меня. Я знаю, что Вы не очень любите такие известия. Я вспоминаю, как раз я привез Вам целую пачку вырезок из газет, где упоминалось и прославлялось Ваше имя, а Вы, не читавши, бросили всю пачку в огонь. Между тем Шопенгауэр до последнего дня жизни с жадностью читал все, что о нем писалось, и все плакался, что приятели не все ему присылают, где упоминается его имя. Куно Фишер по этому случаю говорит: «Die Ruhmbegierde, soll Plato gesagt haben, ist das letzte Kleid, das man ablegt. Dieses Kleid hat Schopenhauer nie abgelegt, in und mit ihm ist ergestorben» (c. 119).

Разумеется, слова Куно Фишера о Вас требуют разных поправок, но я смотрю на главное. Да, может быть, и с этими известиями я тоже запоздал?

Есть у меня еще просьба к Вам. Не пришлете ли мне Вашего «Отчета», как он напечатан в «Русских ведомостях»? Странно раздался Ваш голос о страданиях и горе и о любви к ближнему, когда все ликовали о приеме наших моряков во Франции. Меня очень тронули десять Ваших строк, перепечатанных из «Отчета»; вероятно, они тронули и многих других. Ваша книга «Царствие Божие» встречена тихо, но очень враждебно, как и следовало ожидать. Цензура объявила, что это самая вредная книга из всех, которые ей когда-нибудь пришлось запрещать. О, Вы делаете чудеса, бесценный Лев Николаевич! Вы будите спящий дух. Вы один говорите живые слова и они неотразимо действуют. По поводу «Неделания» все встрепенулись и отозвались. Наполовину отзывы мне понравились, – не содержанием, а своим очень почтительным тоном: этот тон – все еще непривычная новость.

Сам я продолжаю быть здоровым и теперь как-то растормошился, или оживился. Пишу усердно об «Истории философии» и готовлюсь писать о Шопенгауэре. (Видите, я Вас слушаюсь!) Дай Бог Вам здоровья и сил, и светлого духа!»

Л. Н-ч отвечал ему так:

«Благодарю Вас за Ваши всегдашние добрые чувства ко мне, дорогой Николай Николаевич. Разумеется, это мне приятно, но вредно, и я знаю, как вредно. Верно говорит Куно Фишер, что это – последнее снимаемое платье. Ужасно трудно его снять. А тяготит оно ужасно. Страшно мешает свободным духовным движениям, свободному служению Богу. Как раз вместе с Вашим письмом я получил от Стасова с его обычными преувеличениями описание юбилея Григоровича, на котором будто бы чтение моего к нему письма произвело какой-то особенный эффект. И, каюсь, даже это его письмо совсем расслабило меня. Хорошо то, что тут же третье письмо было анонимное, наполненное самыми жестокими обличениями моего фарисейства и т. п.