Kostenlos

Февраль и март в Париже 1848 года

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Из боковой улицы de la Lune показался батальон национальной гвардии. Еще издали приветствуем он был криками народа, но по мере приближения его к бульварам крики усиливались и сообщались всей массе людей, бывших тут, и наконец перешли в неописанное выражение восторга, когда услыхали, что голова небольшой колонны испускает крик: «à bas Guizot, vive la réforme!» Действительно, все эти вооруженные граждане, пожилые и молодые, иные в очках, другие с неописанными брыжжами, твердо приближались к главной квартире Бюжо, остановили готовящуюся кирасирскую атаку, поровнялись с самим маршалом и прокричали ему в лицо: «à bas Guizot», причем офицеры их делали такой твердый, уверительный жест рукой, что он походил в одно время и на приказание, и на угрозу; потом прошли под самыми пушками безмолвной артиллерии и скрылись в улице С.-Мартен, где тоже воздвигались баррикады. Другой такой же батальон, с теми же самыми криками, повернул в улицу

С.-Дени, прямо к сражающимся. Войска стояли как окаменелые. Бюжо почтительно и безмолвно пропустил мимо себя оба отряда. Вскоре тот? который повернул в улицу С.-Дени, возвратился назад, прекратив битву на ней и влача за собой высвобожденных баррикадистов, работников, мальчишек, блузы и сюртуки. Все эти люди промчались теперь в неистовой пляске, с воплями: «à bas Guizot, vive la réforme!», – мимо войска и мимо Бюжо, как бы насмехаясь над всеми их приготовлениями и усилиями. Точно то же самое произошло на многих других пунктах, в улице С.-Мартен, в Монмартрской, у подножья огромной баррикады, там выстроенной, и около Лоретской церкви. Париж, казалось, был замирен в одну минуту. Думали, что бездна уже наполнена одним человеком, брошенным в нее, и закроется. Вздох освобождения и радости пронесся по всему. Парижу. Почти вслед за ушедшим батальоном национальной гвардии прискакавший адъютант вручил пакет Бюжо, который, не сходя с лошади, распечатал его, пробежал глазами бумагу и потом прочел народу во всеуслышание: это было извещение о смене Гизо и назначении президентом нового министерства г. Моле{17}, на которого возложена и обязанность образовать его; но министерство это не состоялось, как мы вскоре увидим. Между тем, если существовали еще баррикады, то уже не было за ними сражающихся, и войско начало отступать, расточая украдкой от начальников пожатия рук (poignets de main) народу, врывавшемуся в ряды его. Только для приличия, а более для сбережения небольшой гауптвахты, где содержались захваченные пленники из зачинщиков и на которую народ, видимо, имел свои планы, еще разъезжал вдоль бульвара эскадрон кирасир, но вяло и неохотно. Народ достиг своей цели. По обыкновению своему, выждав минуту, он одним ударом захватил пост и выпустил на волю всех пленников, из коих многие, весьма чисто одетые, арестованы были на наших глазах.

Когда мы очутились снова на бульваре, там образовалось нечто вроде гуляния и народного празднества по случаю низвержения всеми ненавидимого министра и благополучного окончания революции.

Нельзя не вспомнить при этом об английских журналах, которые, получив известие об уступке, сделанной Луи-Филиппом народному восстанию, предрекли если не его падение, то совершенное изменение всей его системы правления. Это доказывает, между прочим, зоркость английских журналистов. С другой стороны, национальное чувство их выразилось таким безграничным восторгом перед вестью о смене Гизо, с которым они были в постоянной вражде по поводу испанских и афинских дел{18}, что при этом решительно были позабыты консервативные начала, отличающие вообще английскую публику. Степенный «Times»{19}, например, пел почти революционные песни: честь парижскому работнику, честь его бессмертному гамену и т. далее. Его тогдашний руководящий «articl»[15] мог служить комментарием к любому парижскому демократическому листку – можно было подумать, что у них одинаковые убеждения.

Казалось, большая часть парижского гарнизона только и ждала откуда-нибудь дозволения – разрешить себя от тягостной службы против народа. С минуты, в которую она получила это дозволение из рук национальной гвардии, начинается то, что на военном диалекте именуют деморализацией войска, а демократическом – братством армии и народа. Как только мастеровые и республиканцы освобождены были от борьбы, они приступили тотчас же к обезоружению войска. Трудно поверить, что происходило тогда. Десятка два-три ребятишек останавливали целые отряды, которые отдавали им охотно ружья, сабли и тесаки. Трактирные и кофейные слуги для потехи выходили на улицу и беспрекословно отбирали у солдат все их вооружение. Не говоря уж об очищении частных оружейных магазинов, и даже – по свидетельству некоторых – одного казенного депо, в некоторых местах таким образом взяты были даже пушки и свезены в мэрии. Мало того: к вечеру отдельные группы мастеровых явились в дома и магазины самих национальных гвардейцев и потребовали их ружей, грозя в случае отказа уничтожением их богатых лавок. Те же самые люди, которые за несколько часов шли навстречу Бюжо и его армии, отдавали теперь в ужасе оружие свое. Некоторые, похитрее, припрятывали его и объявляли приходившим, что оно уже выдано, но все выставили на ставнях своих магазинов позорную надпись, сделанную мелом, которая красовалась на них потом более недели: «vive la réforme! Les armes sont données!»[16] Эта эпиграмма на себя уже возвещала в них людей, которые, переспав ночь, будут покровительствовать самому взятию Тюльери. В подобные минуты события идут весьма скоро. К концу этого замечательного дня народ был вооружен так, как и не снилось ему в начале его, и к концу того же дня начинают возникать слабые, еще сомнительные надежды чистой республиканской партии. И между тем как на богатых и многолюдных улицах города либеральные люди протягивали руку блузникам, празднуя мир и поздравляя друг друга с победой над общим врагом, настоящий народ только что принимался за дело.

Само собой разумеется, что я не могу, да и не хочу, включать в описание это всех разнородных эпизодов, случившихся в продолжение революции, о которых мы узнали гораздо позднее из рассказов очевидцев и из журнальных известий. Между ними были многие весьма драматического интереса, каков, например, эпизод взятия на улице. Bourg l'Abbé поста муниципалов и их спасения в ратуше благодаря усилиям каких-нибудь двух-трех человек. Мы отбираем только самые крупные черты революции и только те, которых были сами свидетелями.

Масса народа от улицы С.-Дени и С.-Мартен собралась снова у дома Гизо, но уже теперь с сознанием своей силы и своей победы. Между пехотными и кавалерийскими линейными полками, охранявшими его, находился еще отряд верховой муниципальной гвардии. Толпы приняли это за оскорбление и требовали удаления отряда, который представлял действительно единственную враждебную им силу. Масса народа делалась все нетерпеливее, крики становились все настойчивее и по временам уже мешались с возгласами: «à mort Guizot!»[17]. После всего происшедшего нельзя было и думать о сопротивлении. Бюжо, тут же находившийся, только ждал появления национальной гвардии, чтоб передать ей пост вместе с линейным войском, и тотчас же, как было возможно, свернул эскадрон муниципальной гвардии в густую колонну и приказал выступить. Неописанный вопль радости разнесся по всему народу, когда ненавидимый отряд тронулся с места, сопровождаемый криками: à mort, à mort[18] – и каменным дождем, который, между прочим, задел и самого маршала. По отбытии муниципалов линейное войско сформировало каре вокруг дома, заперев его с трех сторон и оставив для прохода толпе противоположный широкий тротуар. Народ не убывал: он только составил прогулки вокруг министерства и войска, с известными ребятишками впереди, с надписями на длинных шестах, по обыкновению гласившими: vive la réforme, à bas Guizot, и с Марсельскою песней. В группах, между которыми круговращались процессии эти, шли толки о новом министерстве. Можно судить о духе их по насмешливому замечанию работника, переданному мне одним свидетелем: «bonnet blanc, blanc bonnet, – говорил работник, – et ainsi de suite»[19]. Между тем наступал вечер, и – по чистой совести сказать – какое-то непонятное предчувствие говорило мне, что развязка революции произойдет там, где начался пролог ее. Я наскоро отобедал и явился снова к этому месту.

 

Огромный полонез, образовавшийся вокруг министерства, осветился вскоре факелами, несомыми впереди теми же самыми мальчишками, которые украсили еще головы свои бумажными треугольными шляпами и позаботились теперь о других шутовских подробностях костюма. Шествия эти начали сильно приобретать обыкновенный характер всех парижских движений: смесь грозы и карнавальной веселости. Красный свет, изливаемый факелами и бранная песня ночью странно вязались с выходками и дурачествами молодежи. Доходя до цепи войск, замыкавших улицу перед домом Гизо, шествия эти, как струя, упершаяся в неподвижную скалу, стекали по бокам его на тротуар, оставленный свободным, шли далее и возвращались после большого круга через ближние улицы снова к министерству. Это походило на водоворот, и так продолжалось уже довольно долго, когда у народа явился новый каприз или, если хотите, новое тактическое соображение. Кварталы С.-Дени и С.-Мартен, при самом начале вечера, осветились мгновенно огнями, в знак радости от победы, одержанной тут впервые народом. Огни домов постепенно тухли по направлению к богатым, аристократическим бульварам. Начиная с улицы Монмартр, кроме обыкновенного освещения, не видно было ни плошки. Разница была слишком резка и тотчас же обратила на себя внимание работничьего населения, республиканцев и гамэнов. Составив огромные отдельные толпы, они начали останавливаться перед каждым темным или пустым домом, подымали ужасный шум, требуя шкаликов и плошек и грозя перебить все окна в случае медленности или сопротивления. С первого раза даже составился из требований особенный припев, нечто вреде водевильного куплета, который и распевался всею массой мальчишек: «des lampions, des lampions! – ou des pierres»[20]. Какой-то чудак положил даже на ноты первый такт его, вероятно, из желания сохранить его потомству. Можно вообразить ужас хозяев, которых заставали врасплох, в каждом доме подымалась суматоха; чисто одетые люди давали им спасительные советы с улицы, крича: «зажигайте свечи, если нет плошек»; наконец, отворялись окна, и первый человек со свечами встречаем был громкими аплодисментами и насмешливыми замечаниями на счет его костюма и наружности. Все это было как-то забавно и грозно в одно время. Через час весь квартал зажегся многочисленными огнями и составил одну огромную и великолепную иллюминацию. Карнизы всех этажей, балконов и окон их унизаны были свечами, что образовало поистине фантастическую декорацию, в которой всех более отличался дом, занимаемый Одиллон Барро, на площади Маделень. Почтенный человек думал, что празднует падение парламентского своего соперника! Окончив свое дело на бульварах, толпы перешли в боковые улицы для той же цели, но они уже сделались нетерпеливее и страшнее. В улице de la Paix грозное приказание сопровождалось ударами в ворота и ставни. Один иностранец, восхищавшийся праздничным видом этой революции, сказал своему соседу: «queiie aimable révolution!»[21] – и получил в ответ от парижанина, тоже любовавшегося освещением и щеголевато одетого: «le lion est déchainé, et il s'amuse»[22]. Действительно, в толпе уже раздавались крики, между многими другими: au château! au château! – во дворец! Масса начинала электризоваться по чувству взаимного воодушевления, всегда возникающего посреди большого собрания людей и, может быть, решилась бы на какое-либо отчаянное покушение, если бы не остановил ее дом министерства юстиции на Вандомской площади. Мысль заставить праздновать желчного и ненавистного министра Гюбера{20} собственное падение, видимо, полюбилась ей, и так как в министерстве не слишком торопились исполнять приказание ее касательно иллюминации, то она начала ломать ворота, сорвала железные решетки с окон, притащила к дому будку и зажгла ее. Это могло быть началом доброго пожара в простом и переносном значении слова. К счастью, министерство вскоре осветилось, и толпа повернула назад. Я чувствовал в глубине души, что вечер должен кончиться каким-либо неожиданным событием. Не может же весь этот народ разойтись по домам – только от усталости, как после праздничного фейерверка. Кстати будет здесь заметить, что трудно понять, почему французские рассказчики этого дня приняли в отношении его одну общую идиллическую систему (мы разумеем рассказчиков из демократической партии){21}. Народ, говорят они, невинно и беззаботно веселился, когда черная измена готовила ему смерть из-за угла. Эта фраза, данная в руководство будущей истории – вряд ли может обмануть ее, как и все другие фразы различных партий, все их «mots d'ordre» – (внушения) потомству и наличным своим членам.

В десять часов вечера я стоял на углу улицы de la Paix и бульваров. В это время огромная масса народа показалась со стороны предместий, распевая Марсельскую песню, предшествуемая, по обыкновению, факелами и разноцветными фонарями. Из нее неслись голоса: «à l'Hôtel de Justice!»[23]. Ясно было, что толпа получила известие о сопротивлении, оказанном народу в министерстве юстиции, и шла или хотела идти на помощь своим собратьям. Какой-то офицер национальной гвардии, вероятно, из желания спасти министерство, а может быть, и по другой какой-либо причине, повернул голову колонны на войско, охранявшее дом Гизо, и она уперлась в него всей своей массой. В это время раздался бог знает откуда ружейный выстрел. Офицер, командовавший батальоном, обращенным к народу, получил приказание употребить оружие только в случае нападения. Приняв один ружейный выстрел за атаку, он скомандовал батальону своему «feu!» – пали! Батальон отвечал неровным залпом, который затрещал и пронесся по бульварам. Толпа в ужасе отхлынула назад, оставив несколько человек убитыми на месте. Я был сдавлен, унесен и очутился в коридоре близлежащего дома под № 13. Через минуту мертвое молчание воцарилось на шумном бульваре. Как-то странно вдруг улица опустела – только неслись еще по временам остатки многолюдной толпы, кричавшие: Trahison! On nous assassine![24]. Некоторые из этих людей в каком-то беспамятстве ужаса уцепились за железную решетку ворот нашего дома, запертую наскоро привратником, и, судорожно потрясая ее, взывали: «отоприте, отоприте – сейчас будет другой залп и кавалерийская атака». Когда, по настоянию нашему, привратник отворил решетку, несколько работников пронеслись, гонимые паническим страхом, мимо нас, по корридору, вверх по лестнице, на чердаки. Вскоре показались раненые: работник с оторванным ухом, женщина с простреленной щекой, искали доктора, унимали вопли и рыдания, но выйти никто не смел. И совершенно понапрасну! Батальон, давший залп по народу, сам был поражен ужасом, тотчас как умолк звук выстрелов, прокатившийся по мостовой. Он принял меры против неожиданного нападения, поставил часовых по углам и очень стал походить на бедный отряд, отрезанный в неприятельском стане от собственной армии. Грустно и монотонно разносились, в мертвой тишине ночи, крики часовых: «Sentinelle, prenez garde à vous». – «Часовой, берегись!» Вместе с тем батальон выслал депутатов в кофейную Тортони, где собрались теперь республиканцы, объяснить, что все дело произошло от плачевной ошибки; бесполезная попытка примирения. Нападения, которого они ожидали, не произошло, но через полчаса из конторы журнала «le National» выслана была тележка подобрать нескольких убитых и составить из них ночную процессию для большего возбуждения народа. На тележку эту взвалили два-три трупа, в том числе труп женщины, на козлы сел мальчишка с факелом, другой мальчишка, тоже с факелом, вел лошадь под уздцы. Перед этим ночным кортежем молчаливо расступались солдаты, несколько драгун верхами составили ему добровольно почетный конвой, и когда он показался в народных кварталах, то поднял на ноги последних людей, которые еще ожидали развития событий.

Я едва стоял от усталости и поспешил домой. У нас был тоже раненый: слуга, которому пуля, прорвав сапог, сняла всю подошву ноги. Совершенно измученный ходьбой и впечатлениями этого необыкновенного дня, я, однакож, никак не мог заснуть всю ночь. Следующий день был еще обильнее происшествиями.

Есть множество толкований на знаменитый ружейный выстрел, вызвавший батальонный залп, а вместе с тем и новую форму правления. Одни приписывали его случаю, другие страху солдат муниципальной гвардии, которая еще скрывалась за стеной, в саду министерского дома, третьи, – и кажется с наибольшей основательностью, – республиканской партии, которая хотела возвратить снова к бою народ, начинавший, по ее мнению, развлекаться празднеством. Последнее предположение сделалось теперь несомненным фактом, но и тогда уже общее мнение приписывало одному из республиканцев, Лагранжу, этот расчетистый выстрел{22}. Лагранж получил у консерваторов эпитет поставщика трупов и «entrepreneur des carnages revolutionnaires»[25], хотя он впоследствии торжественно называл «клеветой» обвинение и оправдывался в нем. Как бы то ни было, выстрел этот убил наповал конституционную монархию.

Всю ночь с среды на четверг слышен был в Париже стук топоров и заступов по мостовой, взрываемой на баррикады, и отдаленный гул голосов. Утром явился ко мне старый мой привратник и умолял не выходить на улицу, предостерегая меня, что народ заставляет строить баррикады всех встречных и проходящих. Я ко многому приготовился, но, признаюсь, зрелище, представленное мне бульварами, когда я вышел на них около 10 часов, поразило меня невольным образом: на далекое пространство, лежали теперь срубленные великолепные деревья их, пощаженные топором 1830 года; эшелонами высились заставы, образованные из деревьев, отхожих колонн, каменьев и будок; полосами была взрыта и обнажена земля, фонари разбиты и газовые проводники поломаны и свернуты в веревку. Я даже застал ночных работников, доканчивающих свое дело разрушения: при мне повалена была терраса улицы Basse des Remparts, и тут я имел случай видеть превосходный тип парижского мальчика, красавца собой, который яростно работал ломом своим, между тем как ветер разносил по воздуху его длинные черные волосы. Войско уже было сведено от министерства Гизо, которое охранялось теперь одним небольшим отрядом национальной гвардии, и, кроме работавших за террасой, на бульваре не было ни души. Он походил на помпейскую улицу. Народные атаки перенеслись от Hôtel des Capucines к Палероялю и Тюльери, то есть от ответственного министра к главе королевства.

 

Еще в среду вечером Моле объявил королю, что отказывается от составления нового министерства, так как положение дел уже слишком натянуто (trop tendue); в 7-мь часов утра в четверг, при известии о необычайном волнении в Париже, король распускал палату и назначал министрами: Одиллона Барро (президент), Тьера{23} и Ламорисьера{24}. Назначение это сделалось гласным, по невероятной оплошности, только в 10 или 11 часов утра. В полдень того же дня, четверга, король подписывал свое отречение от престола в пользу малолетнего графа Парижского{25}, передавал все дело на суд народа и выезжал потаенно из дворца с королевой, двумя внуками и одной принцессой. В два часа пополудни того же дня народ разгонял палату депутатов, уничтожал все надежды герцогини Орлеанской быть правительницей государства и устранял от престола самого графа Парижского: едва она спаслась при этом с обеими детьми своими в Доме Инвалидов, а принцы Немурский{26} и Монпансье{27}, сопровождавшие ее, прибегли для того же к переодеванию. В три часа образовалось в ратуше из разных элементов новое правительство под именем Gouvernement provisoire[26], и на Другой день, в пятницу, оно торжественно объявило, что Франция отныне и навсегда усвояет себе республиканскую форму правления. После известного выстрела революция шла как огонь по сухому труту.

Около 10 часов утра, когда назначение Одиллона Барро и Тьера сделалось известным, большая часть национальной гвардии и в этот раз хотела уверить себя и других, что все дело опять кончено. Рассказывали тогда, будто сам новый президент, почтенный Барро, надев зеленые очки и шляпу с большими полями, ходил справляться на баррикадах, какое впечатление производит на умы его собственное недавнее возвышение. Результаты наблюдений, приобретенные сим новым Гарун-аль-Рашидом{28}, остались тайною между ним и баррикадистами, но их угадать не трудно. Я сам видел около полудня небольшую толпу людей, с несколькими национальными гвардейцами во главе, которая везла на плохой лошаденке по закраинам бульваров и по тротуарам (так как середина улицы была уже завалена всякой всячиной) старого шефа оппозиции к его дому. Одночасный министр, вероятно, сам себе устроивший эту бедную овацию и этот уединенный триумф, ехал без шляпы, раскланивался на обе стороны своим приверженцам, которых можно было сосчитать всех по пальцам, но, вероятно, он не успел еще добраться и до крыльца своих палат, когда должен был услыхать частую и жаркую перестрелку в весьма близком расстоянии от себя. Народ в это время брал приступом Палерояль и гауптвахту перед ним, известную под именем Château-d'eau[27], – единственное жаркое дело всей революции и единственное серьезное сопротивление, встреченное им в течение всех трех февральских дней.

Битва у Палерояля известна по многочисленным описаниям. Я пропускаю ее, потому что, не быв ее свидетелем, не могу прибавить ни одной черты к тому, что всякому читавшему газеты должно быть отчасти знакомо. Известно, что человек 200 того линейного полка, который накануне стоял у дома Гизо, и несколько десятков солдат муниципальной гвардии защищали старую каменную гауптвахту-фонтан Château d'eau[28] с великим мужеством, возбраняя революции спокойно поселиться в Палерояле и не пуская ее далее по направлению к Тюльери. После жаркой перестрелки народ овладел ею, подложив огонь. Сцены ужаса, которые происходили там во время Приступа и после него, вероятно, преувеличены хвастовством республиканской летописи, но перечень их, сообщенный вскоре листками и брошюрками, должен иметь все-таки историческое основание. Тут был ранен также и генерал Ламорисьер, как известно. После взятия приступом гауптвахты толпа, ожесточенная борьбой, предала собственно дворец Палерояля грабежу: она переломала все статуи, какие нашла там, изорвала все картины, еще не прибранные владельцем, разбила все окна, выкинула различную рухлядь на внутреннюю площадку и поделала из нее костры. Через полчаса дворец был гол, как ладонь. Галереи, с которых начинается ряд магазинов и склад частной собственности, остались неприкосновенными. Все движение останавливалось перед ними, как перед порогом, на который оно не имело силы или права перейти. Нельзя сказать, что им вовсе не угрожала опасность: к вечеру открылся пожар во дворце, и конечно, он мог сделать дело истребления очень хорошо, но, к счастью, его скоро потушили. Затем путь к Тюльери был совершенно очищен. Войско, охранявшее его со стороны Карусельской площади и простиравшееся, как говорили, разумеется с неизбежным преувеличением, до 40 т. ч., уже ретировалось по собственному изустному приказанию герцога Немурского на площадь de la Concorde через набережную Сены, Тюльериский сад и улицу Риволи. Когда народ явился по Карусельской площади к Тюльери, решетка, замыкавшая его с этой стороны, уже никем не охранялась, и ворота старого дворца были растворены настеж.

Выстрелы все еще гремели в отдалении, когда, направляясь с несколькими сопутниками к теперешнему театру борьбы, мы остановили первого попавшегося нам человека вопросом: что делается и за кем осталась победа? Человек этот был национальный гвардеец средних лет, в полном военном своем костюме, румяный и здоровый; он отвечал нам с невыразимым хвастовством: «Народ и национальная гвардия взяли приступом Тюльери». Не вполне доверяя этой почтенной гасконаде, мы повернули к Тюльерийскому саду. Зрелище, представившееся нам тогда, поистине описать весьма трудно: где набрать красок, чтоб передать одну из самых странных и поразительных картин, какие только мог видеть человек нашего времени; как уловить все бесчисленные подробности там, где каждая из них необходима для полноты целого; наконец, как представить это целое в его двойном характере – уличной потехи и грозного исторического факта?

Дворец уже был наполнен народом и изо всех его окон, изо всех отверстий, не исключая чердаков, палили из ружей на воздух, в знак радости. На балконе его в ужасной разладице трубили в трубы, на террасе били в барабаны, на среднем павильоне звонили в набат. По всему саду двигались колонны работников с криками и песнями, в разнороднейших костюмах, добытых в гардеробной Тюльери: в ливреях орлеанского дома, фалды которых влачились по земле у новых их обладателей, в шитых мундирах придворной свиты, надетых поверх грязной рубашки, в коротких бальных панталонах, и проч. Рядом с головами, перевязанными пестрыми платками, красовались головы, украшенные маршальскими шляпами с плюмажем; на голых плечах мотались густые эполеты короля и принцев; некоторые были подпоясаны их шарфами и орденскими лентами. Знамена и надписи все еще гласили: «à bas Guizot, vive la réforme», представляя едкую иронию и странное противоречие с тем, что происходило. Черная и запыленная масса вращалась, при страшном шуме, во дворце. Ветер, разносивший дым от беспрестанных выстрелов, колебал лохмотья разодранных оконных занавесов его, а в самых окнах появлялись и исчезали люди с обнаженной грудью и в лайковых перчатках, работники в блузах и в перевезях офицеров, бедняки в истертых сюртуках и в шляпах с перьями и золотыми галунами. Я видел даже мальчишку с митрой на голове, захваченной, вероятно, в придворной часовне. К картине этой следует еще прибавить разнородное вооружение толпы: сабли офицеров, тесаки солдат, штуцера кирасир, ружья пехотинцев. Всего резче бросались в глаза кивера муниципалов, разносимые на штыках поверх голов и служившие в одно время знаменем и трофеем. Тут выразился уже прогресс времени: в иную эпоху так точно разносились более кровавые трофеи. Как о весьма замечательной подробности, нами, да и большинством зрителей, вероятно, непонятой, нужно упомянуть о медном вызолоченном орле времен империи, прибитом неизвестной рукой к решетке балкона прямо над входом во дворец: он как будто указывал, что остается еще делать народу, и заранее превращал дворец в достояние наполеоновской фамилии. Но разбирать явления в этой всеобщей разладице было не легко, и как бы вы приступили к оценке их, когда ухо ваше было наполнено грохотом невообразимым, глаз поражен тысячью цветов, костюмов, физиономий, одни других страннее и неожиданнее. Представьте бал оперы в последний день карнавала, только вооруженный и опьяненный от битвы, победы, торжества; вы еще не будете иметь и приблизительного понятия о том, что свершалось в это время в Тюльери и саду его. Мы молча и без рассуждения смотрели на картину, стараясь уловить как можно более подробностей ее и утвердить их в памяти… Другая сторона дворца, обращенная к Карусельской площади, была не менее странна, шумна и живописна. На огромной Карусельской площади горели в разных местах великолепные королевские экипажи, как громадные факелы или костры. Ребятишки для потехи запрягались в горящие кареты и развозили их по разным направлениям: со стороны казалось, будто пожар прогуливается. Множество людей скакали вдоль и поперек с невообразимым гамом и криком на лошадях муниципальной гвардии и притом скакали без всякой цели, единственно из удовольствия упиться шумом, суматохой, движением. Двор, решетка и оконечности триумфальных ворот завалены были навозом и нечистотой от войска, стоявшего тут бессменно три дня. Они издавали теперь запах смрада и гниения. Как муравьи, вращались на почетном дворике странные люди в тех же неимоверных костюмах, о которых мы уже говорили; там же дымились две, три кучи, и у самого подножья дворца образовались уже груды от сорванного железа, разбитых рам, вещей, выкинутых из окон. Известно, что в поспешном бегстве король предоставил народу завтрак, за которым сидел, но победитель не удовольствовался этим. Он сошел в кухню, развел огонь во всех печах и принялся за стряпню. Обильные запасы домовитого короля исчезли в несколько часов. Если бы еще одно это и исчезло!.. Мы беспрестанно видели людей, выходивших из дворца с кусками ветчины, хлеба, разных живностей на штыках и под мышками. Другие спустились в подвалы и уничтожали династические вина. Оттуда неслись песни, крики и завывания. Долго после совершенного очищения Тюльери мещане города Парижа и жены их прикладывали с улицы Риволи лица свои к разбитым рамам погребов и глядели в темь и пустоту, стараясь представить себе оргию, бушевавшую в них за несколько дней. Между тем изо всех этажей дворца сыпались клочья бумаг, как будто постоянный дождь (сколько любопытных документов могло быть истреблено таким образом), с шумом падали ставни, срываемые с крюков своих единственно из наслаждения порчи, и с звоном летели стекла на мостовую.

Газеты извещали потом о пожаре, начинавшем развиваться в одной части Лувра, скоро, однакож, прекращенном, и о том, что в придворном театре Тюльери между кулисами и машинами найдены горючие и зажигательные вещества.

Особенное внимание наше привлекла многочисленная толпа людей, собравшаяся в Тюльерийском саду, куда мы опять перешли. По устройству, с каким становился народ в колонны, видно было, что он имеет план, какое-то намерение. Удивление наше возросло при виде маленькой вороной лошадки, пригнанной в сад, на которую посадили верхом по-мужски немолодую, но еще красивую девушку. Эта новая богиня разума, déesse de la raison, взяла в руки трехцветное знамя и закричала: «à mort Guizot!» Толпа двинулась за ней к палате депутатов, а мы за толпой. В палате происходило ее знаменитое последнее заседание, довольно хорошо известное из официальных и неофициальных рассказов. Кругом парламента и на площади de la Concorde еще стояло войско, кавалерия, артиллерийский парк и генерал Бедо красовался на лошади. У самой решетки находилась маленькая карета герцогини Орлеанской{29}, и рядом с ней небольшая прекрасная вороная лошадка, из породы пони, щегольски оседланная, под красным и золотым чепраком. На ней предполагали везти по Парижу графа Парижского, уже одетого в мундир солдата национальной гвардии, тотчас как палата признает его законным королем французов. И карета, и лошадь окружены были волнами народа. «Богиня разума», подъезжающая к ним, составила неожиданно странное противоречие, как будто опровержение мысли о подобном торжестве: это уже походило на манифестацию, направленную против манифестации. Толпа, прибывшая с ней и тотчас же побежавшая вверх по лестнице, придерживая свои ружья, объяснила цель своего прибытия в самой палате: она именно составила тот «парижский народ» официальных демократических источников, который, оторвав герцогиню от детей, выбросил ее без чувств из заседания, который, разогнав герцогов Монпансье и Немурского в разные стороны, огласил выстрелами залу палаты, рассеял представителей и, назначив новых правителей из среды радикальных членов бывшего собрания, потащил их в ратушу. Не прошло и полчаса после нашествия его, как карета и лошадка пропали с площади, а вместе с ними и «богиня разума». Войско и артиллерия начали производить отступление в казармы, с опрокинутыми ружьями, с опущенными фитилями, при одобрительных криках народа. Через час толпа, свершившая весь этот переворот, выходила из палаты с восклицаниями: «vive le gouvernement provisoire!»[29] Другие восклицания радости отвечали ей с площади. Новые правители, следовавшие за ней и сжатые массой беспрестанно прибывающего народа, делали неимоверные усилия на пути, чтоб не погибнуть под тяжестью всеобщего восторга и любопытства. Измученный Ламартин попросил воды у казармы Дорсе на набережной, и когда подали ему стакан вина, произнес, выпивая его: «c'est le banquet»[30]. Между тем задние ряды, опоздавшие к развязке, спрашивали об именах новых владык Франции, и многие записывали их в свои памятные книжки, несмотря на противоречие показаний. Говорили о Дюпоне{30}, Ламартине, Ледрю-Роллене{31}, Гарнье-Пажес{32}, Кремье и проч. Я было и забыл прибавить, что народ, распорядившийся таким образом судьбами своего отечества, как теперь несомненно известно, был приведен агентами г. Армана Мараста.

15Статья (франц.).
16«Да здравствует реформа! Оружье сдано!» (франц.).
17«Смерть Гизо!» (франц.).
18«Смерть, смерть» (франц.).
19«Колпак белый, белый колпак… все равно» (франц.).
20«Фонари, фонари! – или камни!» (франц.).
21«Какая красивая революция!» (франц.).
22«Лев сорвался с цепи и теперь забавляется» (франц.).
23«В министерство юстиции!» (франц.).
24«Измена! Нас убивают!» (франц.).
25«Зачинщик революционной битвы» (франц.).
26Временное правительство (франц.).
27Шато д'О.
28Как эта гауптвахта, так и все узенькие переулки между Лувром и Палероялем теперь снесены и обращены в великолепную площадь, разделяющую оба дворца.
29«Да здравствует временное правительство!» (франц.).
30«Это банкет» (франц.).