Лето прошло

Text
2
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Лето прошло
Лето прошло
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 8,38 6,70
Лето прошло
Audio
Лето прошло
Hörbuch
Wird gelesen Виктория Фёдорова
4,40
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Преодолев стыд и гордость, позвонила старухе. Получила в ответ – хуже плевка.

– Господи, голубушка! Да разве я его держу? Поверьте, я ему много раз толковала: одумайся, вернись домой. Но он так вскидывался, так смотрел… Как будто с жизнью прощался. Вы же его знаете. Вот я и спрашиваю себя… и вас: может, для него лучше так, как есть?

Ужасный ответ, потому что – правда.

Оставалось смириться. И держаться, притворяясь перед другими и самой собой. Маска силы – лучшая помощь. Вот только среди ночи маска никак не натягивается, и лежишь, и мучаешься. А днем ничего – короткая зарядка, холодный душ, каша для мужа. Машина, работа. Гасить оскорбительное сочувствие наигранным удивлением:

– Бог с вами! Вы же знаете наших журналистов. Они что угодно могут написать ради сенсации. На самом деле он просто помогает старому человеку. Выполняет определенные секретарские обязанности. Если честно, это я его уговорила. Что у нас за время такое – нормальное человеческое поведение кажется странным.

Ждала, цепенея, когда верткие молодые ребята не просто покажут сына, а и поднесут к нему микрофон, и он скажет что-нибудь бесповоротное, постыдное. Была почти благодарна старухе, которая на утренней телепрограмме ответила туманно: «Он мне милый друг. Помните у Цветаевой? Вот и он мне – милый друг». Потом вспомнила Мопассана.

Микрофон сыну поднесли, и не раз. Он только смотрел, улыбался и ничего не говорил.

Слава богу, что она не посмотрела этот ужасный фильм. Который настойчиво манил, как наркотик или лекарство. За год о сыне и актрисе забыли, и вот – напомнили. Вдруг показалось, что увидит реабилитацию. Очень хотелось проверить. Зная, когда начинается и кончается показ, представляла себе: вот сейчас – черно-белая фотография девочки со склоненной к плечу белокурой головкой. Сейчас – послевоенная красотка-студентка. Обеспечившая бессмертие экранная певица, время от времени танцующая, фальшивая, прекрасная, переехавшая в деревню, руководящая крестьянским хором. Берия на каком-то съезде, абстрактные заснеженные бараки. Весенние сады и поливальные машины, символизирующие оттепель. Какие-то роли – достойные, но забытые. Долгое забвение (чем они его заполнили, что накопали?). Выскакивание, вытаскивание черта из табакерки, гальванизация мертвеца – прямиком в сериал, для раззадоривания населения. Теперь на десерт – последний роман. Красиво, розово, сопливо. Вместо хихиканья – всхлипы. Включить невозможно.

Подходит нянечка.

– Можете пройти. Он готов.

Усатая седая женщина пристраивается рядом, хватает за локоть. Нянечка подскакивает, отдирает цепкую руку. Справа и слева открытые двери. Комнатушки, забитые тремя, четырьмя кроватями. Кто-то сидит, кто-то лежит, у кого-то посетители, сидящие в узких проходах на стульях, боком к кроватям. Вонючая духота, к которой все здесь привыкли. В самом конце коридора справа закрытая дверь. Женщина ее открывает и заходит в комнату.

Нет-нет, все-таки она поступила правильно. Здесь совсем неплохо. Комната крошечная, как и все остальные, но выглядит просторнее – у окна слева одна кровать. Кажется, пол и стены тут чище и воздух свежее. Да и что оставалось делать? Держать дома с нанятой сиделкой? Слишком дорого и опасно. А здесь за особые условия пребывания – приемлемая доплата по квитанции и небольшие денежные подношения и подарки врачам, сестрам и нянечкам. Раз в месяц приходит профессор. Что ей оставалось? Муж сказал прямо: «Сделай так, чтобы его в квартире не было».

На кровати сидит человек. Чистый, застегнутый. И волосы ему пригладили. Так ли о нем заботятся, когда ее нет рядом?

Человек встает, широко улыбается, идет к ней навстречу, обнимает. И она с болью обнимает то, что осталось от ее сына. Сын не вернулся из мглы, от которой она его столько раз спасала и куда его затащила-таки проклятая ведьма.

Умерла и потянула за собой – в смерть.

Первым делом она достает книги, потом подходит к холодильнику (даже холодильник у него есть!) и разбирает сумки, инструктируя: это надо съесть сразу же, это потом. Он не понимает и не отвечает. Сидит на кровати и листает биографию Петра Первого. Безропотно жует виноградины, которые она кладет ему в рот.

Когда его только-только сюда привезли и он лежал и молчал, она купила ему наобум роскошный альбом для детей с тщательно вырисованными боярами и стражниками. Альбом был проглочен за полчаса. Через неделю, не успев заехать в книжный магазин, она взяла дома с полки старый университетский учебник по истории. Получилось еще лучше. Ему был важнее всего текст – чем плотнее и длиннее, тем лучше. Профессор сказал, что это хорошо, что такие увлечения надо поддерживать. Она и поддерживает, но ей уже страшно. Потому что нет времени на цензуру и покупается все подряд. А он читает быстро, но внимательно. Недавно начал сравнивать, находить противоречия и впадать в беспокойство. Что делать потом, когда он разочаруется в истории? Трех книжек хватает на неделю.

Не смотреть, не сливаться с внимательными черными глазами, впившимися в страницу, с гримасами изможденного лица. Но уши не заткнешь. Его скороговорка рождается внутри нее. Громкая, тихая, путаная, ясная. «Подлинно великий человек, великий человек, великий человек. Первый революционер. Первый, первый. Великий, великий». Тишина. Он ловит ее взгляд. «Кровавый, кровавый. Как Сталин. Измена русским началам жизни. Революционер – значит плохой. Кровавый». В провалившихся глазах, в бледном лице – вопрос и страдание. Она берет его за руку: «Успокойся, успокойся. Ты вот это почитай». Школьный учебник. Уравновешенный, сглаженный. Ему он будет неинтересен. Пора искать замену истории. Йогурт с ложечки.

Через два часа, перед уходом, женщина оборачивается у двери. Убрать виноград в холодильник? Сын сидит у окна на кровати, занятый учебником. Худой, согнутый нелепо и красиво. Читающий отрок. Старомодные никчемные слова. А легче подумать: «сумасшедший сын»? Белые стены, окно, юноша, слившийся с книгой, виноградные гроздья, свирель, ручей, Пан, лукаво выглядывающий из чащи, юноша, положивший голову на колени женщине.

Дверь в гримерную была только прикрыта и впустила внутрь без звука. У зеркала с яркими лампочками среди тюбиков и баночек – виноград на тарелке. Верхний свет не горел, и полумрак мягко покрывал две фигуры в глубине комнаты.

Когда ехала в театр, впервые позволила себе вообразить мерзкую сцену раздевания, оплывшие руки и мешочки грудей, жировики и седые волосы под дряблым животом. Была готова кричать, грозить пальцем, даже толкнуть, отвесить пощечину – ей. А сына схватить за руку и утащить, спасти.

В кресле лицом к двери сидела царевна в белом платье до пят. Золотой обруч прижимает к голове светлые волосы, отпустив на волю по плечам до пояса тугие сказочные локоны. Прозрачные рукава подхвачены под локтями золотыми кольцами. Нимфа. Рядом на полу примостился мужчина, обхватив ее ноги руками, положив ей на колени голову. В одной руке нимфа держала хрустальный скипетр наконечником вниз. Другой гладила черноволосую голову мужчины.

Нимфа увидела женщину и приложила палец к губам. И та ушла.

Женщина едет по неприятному серому району. Снаружи холодно, в машине тепло. Страдание и постыдное облегчение – она на свободе. Теперь теплостанция справа. Кольцевая дорога.

Смеющийся мальчик в соседней машине показывает ей язык. За что ей это? За что – ее сыну? В чем ее вина?

Может быть, надо было отдать его безумной тетке. Пусть бы верил в то, чего нет. Или оставить ему Че Гевару. Не раскрывать ему глаза: «Да ты посмотри, это же товар! Революция на сумках, футболках. Люрексовый, стразовый Че Гевара». Пускай бы переводил свою «Нирвану», восхищая подпольщиков Интернета.

Но нельзя, нельзя! Она должна была увести его подальше от маргинальной никчемности. Заставить жить по-настоящему.

 
Милый друг, ушедший дальше чем за море!
– Вот вам розы, – протянитесь на них! —
Милый друг, унесший самое, самое
Дорогое из сокровищ земных!
 

Почему нельзя жить вот этим, этой прелестью? Почему это – не жизнь?

 
Я обманута, и я обкрадена,—
Нет на память ни письма, ни кольца!
Как мне памятна малейшая впадина
Удивленного – навеки – лица.
 

Жить этим нельзя. Даже любить такое опасно. И не в карьере дело! Черт с ней, с карьерой! Суть в том, что жизнь – это один большой паскудный компромисс, примиряющий любовь с пошлостью, милого друга Цветаевой с милым другом Мопассана. Кто-то может – так. Но она-то знала, что он – не сможет.

А если по-другому? Если спокойно, трезво увидеть и принять – нарост, опухоль, болезнь. И признать победу всемирного здоровья. Перестать гордиться тем, чего нет. Склонить голову и сказать: «Не повезло!» Генетика, или родовая травма, или неудачное расположение планет. Стащить наконец-то с сына придуманную ею самой маску чудаковатой исключительности. Перестать гордиться. Признать, что всеобщая продажность – все та же потребность в маленьком счастье.

Нимфу и сына, положившего ей голову на колени, она увидела еще раз, на фотографии в глянцевом журнале. Модный фотограф превращал знаменитостей в причудливых персонажей. Журнал принадлежал мужу подруги, тому самому издателю, на бранче у которого все началось. Подруга негодовала очень искренне:

– Прости, прости! Недоглядела! Мужская тупость. Они наших переживаний просто не понимают. Я как увидела это жуткое фото, сразу ему позвонила и скандал устроила. Как он мог такое поместить? Хоть бы посоветовался. С другой стороны, не может же он быть в курсе всего, что редактора творят. Ты уж нас прости. Но хороша старуха! Я ведь фотографа этого знаю. Ты думаешь, это он ее уламывал, уговаривал? Это же тебе не якобы случайный снимок на премьере. Нет! Ему режиссер позвонил, который ее снимать собирается в очередном детективе. Мол, раскрутка не помешает. И она как миленькая явилась и очень даже профессионально все проделала. И тему, кстати, она сама предложила.

 

На фотографии нимфа и мужчина получились очень четко, хоть рукой трогай. Вокруг были ярко-зеленые растения, экзотические плоды на ветках. Сзади водопад. Летали пестрые птицы. Рядом стоял павлин с раскрытым хвостом. На дереве сидела обезьяна.

На следующей странице – кто-то, удачно загримированный под Мону Лизу. Сразу и не поймешь кто.

Последний день

Мама плакала почти беспрерывно. Поразительно, на что способны слезные железы. А если не плакала, то ходила из комнаты в комнату, постанывая, падая на диван или кухонную табуретку, и замирала надолго, закрыв лицо ладонями. Демонстрация отчаяния. Нужно совсем другое – сила и помощь. Хотя бы в укладке чемодана, который беззащитно раскинулся на полу. Поэтому вместо жалости – спасительная злость.

– Вот так ты всегда! Когда нужна поддержка.

– Сыночек, милый! За что ты так? Господи! Зачем это все? Останься! Может, обойдется. Я буду смотреть телевизор. Когда они начинают? Весь день буду смотреть.

Черт его дернул честно описать матери положение дел. Но она и без него многое понимала. Потому что относилась к тем, кого до сих пор по старинке называли интеллигенцией. И раньше, когда заезжал навестить, часто заставал ее у телевизора – возмущенной: «Ты в курсе? Что делают? Позор!» Смешно и трогательно. Мать в деталях не разбиралась, но интуитивно принимала правильную сторону.

Мать-соратница, которой можно гордиться. И даже немножко хвастаться ею перед друзьями. У Андрея, к примеру, отец помешался на всемирном заговоре.

Плохо, что в сложных ситуациях мать впадала в панику. Поэтому про разгром бизнеса пришлось молчать до последнего, как и про развод и потерю квартиры. А вот переезд к ней, в двухкомнатную квартирку, мать восприняла с радостью и облегчением. Вечная готовность ужаться, пожертвовать свободой. Да ее и не было никогда – свободы.

В последнее время она продолжала подолгу смотреть телевизор, но комментировала уже не с негодованием – со страхом: «Все, конец!»; «Ну вот, теперь начнется!» Да, мать мыслила правильно, но не умела холодно ненавидеть и ждала катастрофы, привычно съежившись.

На дно чемодана бросил книгу и маленький фотоальбом. Книга – подаренная вчера Андреем, им и написанная, толстая. «Китай. Конец экономического чуда и литература». Можно было бы взять с собой в салон полистать, но уж больно тяжела. Фотоальбом он давно не открывал и сейчас кинул – не глядя. Кидая – пожалел, что не оставил. Ведь решил твердо – обойтись без сентиментальности.

На первой странице – желто-черные мамины прадед с прабабкой. Крестьяне. Умерли от голода в ссылке. На второй – прадед отца, энкавэдэшник, спившийся в пятидесятые.

Последние фотографии – институтские. Последние, из отмирающих. Перед наступлением эры мобильников и мусора никому не нужных снимков. Фотографии ни к чему в принципе. Все дорогое надо держать в голове.

Альбом подарила мать. «Ты должен знать историю семьи». Экспонаты пожертвовала из своих альбомов: совсем старомодных – жестких коричневых или зеленых бархатных, в которые фотографии полагалось наклеивать или вставлять уголками в прорези, и поздних, но тоже уже исчезнувших по ненадобности, – с прозрачными пленками, прижимающими фотографии к страницам, как и тот, что обиженно затих на дне чемодана. Энкавэдэшника мать включила, потому что верила в придуманную ею же легенду: спился от раскаяния.

– Господи, хоть бы с чемоданом помогла. Ну что ты, право слово. Не конец же света. Во все времена были какие-то решения, способы нарушать правила. Да и потом – я же тебе сказал и повторяю: пока никто ничего не знает. Допускаю, что обойдется, но, пойми, я не могу сидеть и ждать. Пожалуйста, хоть погладь рубашки. Костюм положи один – самый новый. И вообще – клади всего понемногу, чтобы не было перегруза.

– Сыночек, милый, не буду, не буду. Ты бы хоть пораньше сказал, а не так – в последний момент. Сейчас, сейчас, возьмусь за глажку.

Голос тем не менее дрожит. Шаркающий старушечий полубег на кухню, срывание с веревки над столом рубашки, суетливые попытки включить утюг в сеть. Рубашка прижимается к лицу, голова трясется. Бесполезно.

Об отъезде трусливо сообщено за неделю. В результате каждый день – слезы и причитания.

– Как же ты будешь? Вон сегодня передавали, что в Европе творится.

– Не смотри! Не слушай! Сколько раз я просил!

Звонок мобильного очень кстати. Рука тянется к письменному столу, хватает слимфон, глаза хотят увернуться и не могут – от его экрана, заполненного плотной женщиной в бордовом платье, немо раскрывающей рот, торжественно разводящей руки. Оркестр. Песня. Обязательная нагрузка к слимфону. Концерты и новости с бегущей строкой. Хочешь быть на связи – терпи и радуйся, что поющих теток и строгих дикторш можешь хотя бы лишить голоса. Не хочешь терпеть – отключай мобильный со всеми потрохами.

Андрей. «Надо встретиться». Встречались же вчера! Обнялись, попрощались. Сегодня столько дел, чемодан не собран. Главное – хотелось подольше побыть с Викой.

Почудилось, что Андрей хотел сказать: «Не телефонный разговор», но не решился даже на это. Да нет, маразм, до такого дело не дошло. Андрей – один из самых верных, несгибаемых. Занимается нейтральнейшим делом – литературовед-китаист. Остроумный, независимый.

– Ну, все, все, мама! Я тороплюсь. Андрей зачем-то опять хочет повидаться. Постараюсь вернуться пораньше, еще поговорим. А насчет телевизора – не вздумай. И так все ясно.

Мать гладила лицом к стене, махнула рукой и неожиданно спокойно попросила поскорее помыться – ей надо налить ванну, поскольку на этой неделе опять будут отключать воду с двенадцати до восемнадцати. Полные ведра уже стоят на кухне и в санузле. Всегда запасает с избытком. Под кроватью у нее коробки с мылом и крупой.

Вместо прощания с трагическим лицом пожурила за мокрые волосы и напомнила о крысах в подъезде – открыв дверь, сначала нужно топнуть ногой, чтобы разбежались.

Крысы до пятого этажа добираются редко.

С каждым этажом сгущались вонь и черные разводы на ступенях. Окурки, плевки, бумажки. Железные двери. Железная дверь, облитая чем-то маслянистым. Жирные отслоения желтой краски на стенах. Водочная бутылка у разинувшего пасть забитого мусоропровода. Как тяжело будет матери подниматься с продуктами.

Они сидели на первом, целых три штуки. Лениво, не сразу, порскнули под лестницу, к детской коляске.

Хуже всего жить на первом и пятом. На первом крысы проникают сквозь дыры под раковиной, на пятом – протечки крыши.

Вонь продолжается и на улице, за дверью со сломанным домофоном. Открытая клетушка, толстая кишка мусоропровода, напоказ выставляла отвратительное мушиное месиво.

Можно ли будет когда-нибудь тосковать по этой пятиэтажке? Сказать о ней: это был мой дом? В какие-то времена приговоренная к сносу, так его и не дождалась, осталась маяться, как больная старуха, опостылевшая собственным детям – когда же, наконец, отмучается? Потому не меняли ободранные котами обои, не покупали новую мебель – зачем, если скоро переедут в новый дом, в светлые квартиры с высокими потолками и большими лоджиями, где наконец-то начнется новая жизнь? А она так и не началась.

А вот вам напротив – новая жизнь, которая-таки состоялась пятнадцать лет тому назад. Тогда пришли люди, приехали экскаваторы. Срубили деревья, снесли детскую площадку. Были демонстрации, пикеты. Сосед дядя Коля, ныне покойный, лег в глину перед грузовиком. И перед глазами вырос огороженный, со шлагбаумом, дом, который мать почему-то называет башней. Наша пятиэтажка, слава богу, не обрушилась, но, глядя в чужие окна, вплотную хвастающиеся благополучием, униженно и бесповоротно осознала свою нищую дряхлость.

Ха, новая жизнь! Что с ней стало? Где шлагбаум, где таджики с лопатами и швабрами? Нет шлагбаума, машины немыты и стары, мусоропроводы тоже захлебнулись мусором, а крысы бегают друг к другу в гости – от нас к ним и наоборот.

А люди, люди… Счастливчики, хотя и не небожители-сволочи («башня» была хороша, но не элитна), когда-то смотревшие на нас приветливо-горделиво, сейчас опускают глаза. Да и они ли это, дети ли тех обитателей «башни», которым казалось, что дальше будет только лучше?

Как можно так жить? Как можно такое любить? Какие, к черту, березки?

Мама! Должна же ты понять – невозможно! Никак! Если бы ты хотя бы осмелилась выбросить унизительный, слезливый хлам, все эти бабушкины салфеточки, отцовы очки, сломанные игрушки, песенки про зайцев и «больны не мною». Потому что все это никому не нужно и служит одной цели: напоминать о тягучей реке горя, которая течет бесконечно – издалека и вдаль.

Каждый день одинаково – в школу, в институт, на работу. Ноги сами несут от родного подъезда вдоль бывшего газона с призраками крыжовника, с давно погибшими в тени золотыми шарами. Сейчас здесь просто земля, рябина, черемуха, дотянувшаяся до четвертого этажа. Старухи на табуретках рядом со сломанной лавкой – скандальные, покорные, ненавистные. Хорошая солнечная погода. Лето.

За углом дома автобусная остановка. Напротив через улицу – двадцать три пустых этажа разбитых стекол и отвалившейся плитки под названием «Высота». На крыше планировалась вертолетная площадка. Автобус только начал изрыгать помятых, но веселых молодых людей, а угрюмая заждавшаяся толпа уже изготовилась идти на штурм, отталкивать, пихать, убивать.

Вклиниться, ударить локтем, прорваться? Или ждать десять минут, двадцать, час? Униженно терпеть невольный интим, вдыхать чужой пот?

К черту. Институтская привычка – плюнуть на автобус (хотя тогда они ходили нормально) и пешком через проспект, через лес – к метро.

Вывалившаяся из автобуса молодежь навязывает бодрый шаг. Она всегда вот так доезжала из каких-то неведомых общежитий и топала до проспекта, до другого автобуса, добираясь до институтов. Раньше – нефтяных, газовых, авиационных. Теперь – кто их знает. Приезжие. Коренастые, слегка кривоногие. Много азиатских широких лиц, раскосых глаз. Девушки, парни. Гомонят, стреляют глазами. Несколько человек в васильковых рубашках со значками на груди. Батальоны, полки равнодушных безжалостных воинов.

Ну вот, проспект, перекресток. Студентам направо, в центр, нам налево, туда, где по обе стороны проспекта раскинулся лесопарк. Редкие машины то уворачиваются от выбоин, то ныряют в них с разбега или притормозив. Можно пересечь проспект здесь, на светофоре, а можно пройти вдоль него и перебраться на другую сторону где-нибудь посредине лесопарка. Когда-то плотно сбитое стадо машин или неслось, или нетерпеливо готовилось сорваться с места, и решиться вклиниться в него можно было только по молодому глупому удальству. Теперь другое дело. Так что пойдем-ка по «нашей», по левой стороне проспекта, а там и решим, где переходить.

Левая часть леса ближе к родной пятиэтажке – за улицей, прудом и несколькими такими же домами-стариками. Правая часть леса – через проспект, не наша, чужая. Но родители сразу полюбили правый лес. Они говорили, что он чище и люди там гуляют интеллигентные. Еще там гуляют немцы. Когда-то дружественные, потом просто немцы, сейчас враги.

Левый бок чует выбитые окна, затопленные подвалы «Высоты», затиненный пруд, темноту леса, овраг, где забили собаку со щенками. Здесь можно и на ту сторону. Ноги спешат за сердцем туда – где нет пьяных компаний, шприцов на дорожках, семечек под лавками.

Откуда он взялся, старый «лэндкрузер»? На какой скорости летел, не замечая ям? Крутанул в сторону с визгом. Безумный оскал за стеклом. Попробовать уговорить себя: больной, сейчас всем трудно. Зачем? Проще – враг! Сколько ж надо бензина для такой махины? Где достает? Кто хозяин? Вот он, мой лес. Заросли орешника, тропинка раздваивается. Не идти по левой дорожке, потому что там будет обугленный детский городок из веселого пластика. Идти по правой дорожке – мимо кормушек для птиц и белок и площадки для бадминтона. Она была всегда. Два врытых в землю столба для сетки. Сетку приносят с собой – двадцать, тридцать лет. Худощавые кандидаты наук в шортах, женщины с рюкзачками.

Девушка с книжкой на скамейке. Поднимает пугливые глаза и опять опускает. Может, она спасется.

Мамочка! Помнишь, как у нас была собака и мы втроем, с папой, катались здесь на лыжах? Собака лаяла и кусала лыжи. Однажды было очень холодно, и папа оттирал мои ступни, присев на корточки рядом со скамейкой.

Да, девушка с книжкой. И скамейка цела, пусть и не та, не из детства. И старушки с внуками у кормушек следят за синицами. Птичье веселое царство в кустах, в кронах. День прекрасен, воздух свеж. Но надо очень стараться не замечать пакетов в траве, сигаретной пачки прямо на дорожке. Они и сюда добрались, и это не новость.

Немецкая пара с песочным лабрадором на поводке идет навстречу, приветливо улыбаясь. Скоро их здесь не будет.

Да ну его, лес. Кончился, слава богу. Мимо немецкого поселка – двух многоэтажных домов и крытой автостоянки. Аренда участка истекла и не продлена.

 

Через школьный стадион, мимо школы с «Отличная учеба = патриотизм» над входом, ободранного НИИ с вроде бы фольгой на окнах от солнца, поликлиники со следами пуль на белой стене и уже у метро – старух, продающих носки, огурцы и редиску, попрошаек с конечностями и без.

Страшнее злобы непонятность. Кто из сокамерников в вагоне метро на что способен? Что на уме у жующих жвачку, вперяющих взгляд в детектив в развернутом слимфоне, в пол или потолок? Кто понесет знамя угрюмо, кто с восторгом, кто откажется? Все понесут.

Когда мотание и стук обрываются нежданно, в темноте между станциями, и наваливается предчувствие неизвестно чего, лица по-прежнему закрыты. Но ведь боятся – взрыва, боли, удушья.

Беспомощное одиночество посреди тумана.

Редко, совсем редко – луч, просвет. Метки на лицах «своих». Раздумье или упрямая усмешка. Папка с нотами на коленях или «Ведомости». Кто ты, чего хочешь, что тебя ждет? Переглядки шпионов. Или партизан.

Выход из метро у гостиницы. Зеваки задирают головы. Приезжие, скорее всего. Из этой же гостиницы? Три верхних этажа черные от копоти, крыша частично обрушена. Взрыву уже недели три, но с тех пор ничего не сделано. На это есть причина – напоминать, грозить.

Надо было сделать пересадку, но захотелось пройтись. Попрощаться, что ли. Брусчатка, красный кирпич, всадник на коне с развевающимся хвостом. Пряничная добрая сказка не получилась. На площади у крепостной стены, воздвигнутой перед черной пирамидой с надстроенной чужеродно-белой часовней, – женщины в платках, мужчины. Крестятся, кланяются. Старуха на коленях.

В уведшем от площади переулке молодые крепкие люди в васильковых рубашках со значками весело клеят плакаты на стены у разбитых витрин магазина. Через пару шагов телевизоры за стеклом, одна картинка – мужчины и женщины в большом зале. Оратор на трибуне. Вдохновенные лица. Не всматриваться!

Тягучее, сладостное, как подергивание зубного нерва (обойдется, не обойдется?), желание остановиться, досмотреть, достать слимфон, удостовериться.

Рука нашарила в кармане невесомый слиток мобильного. На маленьком экране – те же люди, тот же зал. Развернуть слимфон? Отключить к черту! Даже выбросить! Чтобы освободиться от жгучего желания узнать. Чтобы просто освободиться.

Отключил.

Опять метро. Издали увидел Андрея – около разведчика с собакой, схоронившегося под своей аркой так же, как под другими арками прячутся женщина с красивой грудью, любующаяся петухом, матрос с наганом, матрос с флажками и прочие привидения. Стыдливо присевшие, притаившиеся, но спортивные, сильные, ждущие сигнала, готовые выступить в любую минуту.

– Ну, давно не виделись! Так что стряслось за ночь? Я тебе, конечно, рад, но ты сам понимаешь – последний день, мама, Вика. Что за не телефонный разговор?

– Да в принципе мог бы и по телефону. Ничего такого… Хотя черт его знает. Да дело даже не в этом. Мне просто было важно тебе лично… Чтоб ты не думал, что я побоялся тебе в глаза смотреть или что-то такое. Я ведь вообще мог тебя не предупреждать.

– О чем? Не ходи ты вокруг да около. А то я могу подумать, что ты с Викой переспал.

– Ха-ха! Все гораздо невинней. В общем, так… Ты книжку мою, конечно, не начал читать? Можешь вообще не читать. Я не обижусь. Ну вот… Она ведь еще в продажу не поступила, тепленькая еще. И там предисловие. В общем, мне пришлось вставить цитату. Сам знаешь чью. Мне сказали прямо: «Иначе не напечатаем». Мне и пришлось. Ну я и подумал. Представил себе, как ты в самолете открываешь первую страницу, а там… Запрезираешь меня, сочтешь предателем. Так имей в виду – это ничего не значит. Просто цитата, и все. Понимаешь?

– И цитата что – про Китай хотя бы? Про китайскую литературу, не дай бог?

– Да какой Китай! Так, обо всем и ни о чем. И какая разница? Мне главное – чтобы ты не делал далеко идущих выводов.

Тон взят шутейный. И не хочется его менять. Не хочется вдумываться в сказанное и нагружать себя сегодня лишним. Но и продолжать разговор не хочется.

– Ну ладно, сказал так сказал. Цитата так цитата. Ты уж прости, у меня действительно со временем туго.

Даже обнялись сердечно, как вчера. Руки друг другу пожали. Временное согласие с предчувствием разрыва.

Потом несколько часов с Викой. Не сговариваясь, не говорили о будущем. Пошли на фотовыставку в какой-то подвал без вывески, где люди казались подпольщиками, а фотографии – прокламациями. Посидели в кафе.

В Викиной квартире поздоровались с парализованной мамой, не откликнувшейся ни глазами, ни голосом, и неудобно занимались любовью на топчане на кухне.

Под конец, в коридоре, Вика деловито спросила:

– Может, все-таки проводить?

Что она делает сейчас, когда дверь закрылась и кончились силы?

Поздним вечером таксист со знанием дела подвез к первому этажу – зоне прилета. «Здесь очередей на вход нет». Яркий расточительный свет непривычен после темных улиц. В пустоте гулко, судьбоносно прошел полицейский патруль. На телеэкране возле неработающего кафе мужчины и женщины в большом зале радуются и пожимают друг другу руки. На втором этаже толкучка. Чемоданы, громадные сумки, коробки. У стойки регистрации люди суетливо протягивают паспорта, не глядя друг на друга.

Девушка, я вам не нравлюсь? И мой паспорт не нравится? А можно не кидать его с ненавистью, можно просто положить?

Проговорено про себя. Приходится удовлетвориться гордостью: не докатился, как другие, до заискивающей улыбки и «спасибо». А еще облегчение – первый барьер пройден. Прощальный взгляд – чемодану с альбомом внутри. Мама, мамочка.

Что теперь? Остаться побродить? Время есть. Глаза ищут в толпе – вдруг кто-то приехал, несмотря на запрет. Мама? Вика? Не дай бог! Как хочется их увидеть.

Нет, надо торопиться, опередить то, что может произойти в любой миг.

Таможенник даже не взглянул, а бледный пограничник так долго всматривался в паспорт, в фотографию, так бдительно сравнивал, что накатил холод. Забыты все, забыто все – только пропустите! Равнодушный кивок – пронесло!

Но и в последней, почти безвоздушной зоне бездейственного ожидания покой не наступил. Опустошенные, вялые люди будто не понимали, зачем они здесь, вяло тыкали в развернутые и неразвернутые слимфоны. Напротив на лавке тихонько переговаривались мужчина и женщина. Муж с женой? А матери у них остались? Распухшая дорожная сумка с зонтиком в сетчатом кармане. Все-таки в отпуск?

Напряжение распирало изнутри. Спина ждала шагов, уши – объявления, глазам виделась угроза в дали коридора. Темнота за стеклами – напоминание о вечной бесприютности.

Черт с вами! Что будет, то будет. Решите за меня. Выберите страдание за меня.

Сразу стало легче. Спокойно встал, потянулся. Где-то тут был киоск, купить почитать в дорогу. Сограждане! Что за пугливость, что за растерянность? Эге, а вы, девушка, никак плачете? Зря, зря. Что за нерадостный народ. Мазохисты.

Ребята, какой-то там президент нашей страны сказал четко: «Свобода – внутреннее состояние». Так что хватит ныть. Возьмите и почувствуйте себя, наконец, свободными. И, соответственно, счастливыми.

Умора! Смешили постные лица отлетающих, уборщица, с равнодушием робота водящая по полу шваброй. Разоблачительная бдительность люминесцентных ламп добавляла театральной абсурдности.

И на собственный жест – гордое выхватывание Financial Times со стойки для прессы – ответил хмыканьем с ухмылкой, испугав молодую продавщицу.

В лихом насмешливом настроении – я что, все же надеюсь, боюсь приговора, что ли? – включил слимфон.

Каменная темноволосая дикторша. Большой зал, радостные маленькие человечки в дорогих костюмах с галстуками вскакивают, пожимают друг другу руки. Бегущая строка.

Разобрал, угадал, не увеличивая. «Принят закон о введении выездных виз».

Как хорошо, что есть ненависть. Никогда! Не хочу! Вперед, не оглядываясь.