Kostenlos

Звуки, которые нас окликают

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Лёгкой атлетикой, бегом, – спокойно делится другой.

– И я бегаю. Довольно быстро бегаю. Но у нас в классе всё равно быстрее всех Светка, она вот такая!

Ничего мне, думаю, тут интересного не подслушать. Но только подумала так, отвлеклась от разговора, а первый пацан вдруг выдаёт истину:

– Когда бежишь от кого-то, тебе легче бежать, чем за кем-то.

От нищеты, но не к богатству. От надоевшей работы, но не к работе мечты. От скуки, от голода, от обиды или болезней – из-за них мы стартуем охотнее, чем во имя желания изменить жизнь. И не ври, что не хмыкнул здесь.

ВЫРУЧКА НЕ ЗА ВЫРУЧКУ

Иногда поддержку, внимание ищут так отчаянно, что остаётся только тихо пересказать.

Один Андрей однажды решил, что должен совершить Поступок, проявить себя, доказать (кому получится), что он не ничтожество, уже не мал, и, как говорится, уже подрос и понял.

Он дал обещание, что обгонит трамвай. Перед всем своим пятым классом.

Учительница заверила, что это невозможно, но Андрей сказал, что хотя бы от светофора до светофора будет впереди трамвая.

Если бы кто сказал ему в тот момент, что он не должен совершать глупостей, что он дорог родителям, одному приятелю с последней парты, Светке из параллельного, классу для статистики успеваемости, продавщице в пекарне на конечной как самый частый клиент, важен как тот, кто кормит кота три раза в день (слишком хорош для этого дерьма), – он никуда не пошёл бы.

Нам всем нужна поддержка.

– А как тебе кажется…? – А правда мне хорошо…? – Что ты думаешь о…?

– Я вчера выпила лишнего и написала бывшему, ты простишь меня? – написала на днях знакомая. И я сначала подумала, кто я такая, чтобы отпускать чужую вину, а потом почувствовала, что это всё не про это, написала: «Выходи из этого трамвая, он не твой».

А чего нам хочется ещё больше – поддержки, которой мы не просили.

Как-то декабрьским студёным вечером я стояла и ждала трамвай. Кроме меня, на остановке стояло ещё шестеро. Все стояли от холода неподвижно, прижав плотно ногу к ноге, как солдатики. Чуть в стороне, командиром стойкого оловянного отделения, стоял высокий мужчина восточной внешности.

Внезапно с его стороны появилось мельтешение: крупная фигура начала раскачиваться, желая согреться, начала бежать на месте. Я сделала шаг назад и бросила на мужчину взгляд, тот был одет тепло: дутая тёмная куртка, штаны тёплые, словно ватные, сапоги наподобие унт, с мехом, огромные кожаные рукавицы. Мужчина то потирал руки, то зажимал ворот куртки, пряча лицо. Из-за края ворота изредка слышался низкий хрипловатый голос:

– Налеваберагидёт? – спрашивал он. – Налеваберагидёт?

Но все молчали. К остановке подкатывали трамваи и увозили людей. В итоге мы остались вдвоём, высокий мужчина и я. Я отступила ему за спину, вперила в неё усталый настороженный взгляд. Замерла.

Из темноты вдалеке выбрался трамвай, зацепился лучами фар за остановку, подтянулся к ней. Мужчина разжал ворот и наклонился в мою сторону:

– На лева берег идёт?

– Нет, этот не идёт на левый берег, – наконец, поняла я. – Вам нужен седьмой. Семь! – сказала я громче и нарисовала рукавицей в воздухе семёрку.

Колени жгло ужасно. Брови под жидкой чёлкой ломило. Я начала переступать с ноги на ногу и тоже немного раскачиваться.

– Тоже надо семь? – чуть ближе подступил мужчина.

Я заметила, что мужчина подходит ещё до того, как задал вопрос, и пожалела о своей общительности. Нахохлилась, прижала к груди сумку.

– Нет, мне другой, – замотала головой. Сказала и рот зажала варежкой, шумно выдохнула тёплый воздух.

Фигура в капюшоне подошла ближе, огромная, почти на три головы выше меня. Внутри капюшона стали видны пушистые чёрные брови, чёрные глаза и усы, красная от ветра кожа. Я обхватила сумку двумя руками, крепко, спешно оглянулась за спину: вокруг не было ни души.

И тут, сквозь вечернюю стынь, через зимнюю тишину, ко мне потянулись две огромные чёрные варежки. – Дай руку, – послышалось из капюшона.

«За телефон даже кредит не успела выплатить…» – пролетело у меня в голове. Пока думала о телефоне – мою правую ладонь накрыли чёрные стеганые варежки, накрыли и стали растирать.

– Холодно, я знаю, – поднимались чёрные усы. – Холодно, я знаю.

И так удивительно было мне смотреть на свою маленькую руку меж огромных варежек, что я забыла её вытянуть.

Вагон, подъехавший к остановке, имел на лбу огромную семёрку.

– Ваш! Семь! Семь! – закивала я в сторону трамвая.

– Лева берег? – спросил мужчина. – Доеду?

– Да! Да! Левый берег! Семь!

Мужчина отпустил мою руку и замер. Не знал, как попрощаться и поблагодарить за помощь одновременно? Он шагнул ко мне, и показалось, что мужчина сейчас обнимет меня. Но он лишь снова взял мою руку и крепко сжал, молча. И уехал.

И, может быть, именно этот седьмой трамвай возник перед Андреем, решительным пятиклассником, вышедшим к рельсам.

– Может, не надо? – вяло отговаривала толпа малолетних зрителей, но то была не поддержка – некое обязательство перед совестью.

Андрей не слушает, кидает рюкзак под куст, завязывает плотнее шарф, разворачивает кепку козырьком назад. Кто-то уходит вперёд, к тому самому светофору, кто-то настраивает камеру, выходит в прямой эфир. Подтягиваются школьники, задают вопросы, смеются – один неясный гул.

Вдалеке появляется трамвай, красный короб неспешно приближается, грохот всё сильнее.

Когда трамвай равняется с Андреем, Андрей начинает бежать параллельно. Стартует резко и несётся с трамваем наравне. Трамвай не спешит, покачивается, Андрей выдаёт максимум, быстро выдыхается, начинает отставать. Пассажиры в трамвае встают с мест, сообщают об Андрее вагоновожатой, кондуктору. Трамвай начинает трезвонить клаксоном.

Кто-то, снимая на телефон, неспешно бежит следом за трамваем и Андреем. Когда Андрей начинает отставать, провожатые заливаются смехом.

Когда трамвай притормаживает на светофоре, Андрей вдруг резко выбегает на рельсы перед ним – и бежит впереди. Трамвай скользит вслед за Андреем, истерично звенит клаксон. Андрей пытается отдышаться, дышать. Глаза бешеные, щёки красные. Трамвай тащится медленно за ним по пятам.

Вылезшая в окно вагоновожатая кроет Андрея матом.

(Ты ненормальный?! Ушёл с путей быстро! Тут горка! Я торможу, как могу! Ушёл быстро! Я сказала, ушёл! Идиот малолетний! Я тебя в полицию сдам!)

В американских фильмах в этот момент налетает супермен, подхватывает героя, спасает ему жизнь, но Андрею на выручку никто не пришёл. Не повалил на землю, не сбил в сторону, не вознёс на крышу небоскрёба.

Мы были как-то с учениками на экскурсии в трамвайном депо. В небольшой учебной аудитории (на стенах – ПДД, парты, в углу – красная морда трамвая с оборудованной кабиной) собрались десять человек: вагоновожатая, кондуктор, техники, работники администрации депо и внимательные мы.

– А как вы делите вечером выручку? – задала вопрос в конце встречи четырнадцатилетняя Катя. Все взрослые рассмеялись. Пришлось объяснить, что за большое дело платится маленькая зарплата.

Искренняя помощь всегда бескорыстна.

Застряли как-то в страшной пробке на Орджоникидзе. Я ехала с работы, мечтала добраться побыстрее, но увы. Автобусы и машины жались друг к другу, чудом образовав два ряда на однополосной дороге, и только наш трамвайчик, как бы извиняясь, продолжал двигаться по нитям рельс.

Вдруг слышим: «крак», и у трамвая отлетает единственное зеркало заднего вида. Это нам подарил «поцелуй в щёку» автобус Лиаз – проехал мимо и зеркала нашего как не бывало.

В салоне сразу загомонили, завошкались. Высокий седой мужчина поднялся и упёр руки в бока, потом ударил крупной ладонью по поручню:

– Что за день сегодня!

Позади него заохала женщина в цветастом платке:

– Молоко скиснет, пока стоим! Что ж такое!

Вагоновожатая выскочила к автобусу – разбираться.

А пассажиры всё больше шумели, только-только, думали, пробку проскочили, хитрый путь нашли, ан нет. Масла в огонь добавляла духота. О стёкла вагона бились вялые мухи, снующие туда-сюда пассажиры поднимали с резинового пола пыль.

– Всё, дала расписку, едем! – Вагоновожатая мышкой юркнула в кабину, закрылась. Прозвучал резкий звонок, загрохотали трамвайные двери. Вагон осторожно пошёл по рельсам. Поворот на 24-й Северной без зеркала грозил новой аварией. В динамиках послышалось: «Помогайте, товарищи!»

В салоне переглянулись, мол, чем помогать-то? Женщины, мужчины, дети – все отложили на сиденья сумки.

Кондуктор, женщина в огромных очках, выстроила пассажиров в линию от хвоста до головы трамвая, сама встала у заднего окна, скомандовала: «Начинаем!»

«Давай! – потянулось по цепочке. – «Поехали!»

Рядом с закруглением рельсов некстати замер чёрной глыбой солидный джип. Его водитель опасливо покосился на лица пассажиров трамвая. Вагон стал красться мимо, «голова» его потянулась влево. Колёса заскрипели, захрустели, будто давили на рельсах сахарный песок.

– Осторожнее, по-нем-но-гу, – звучали голоса. – Стой, поток сдвинется! – Можно!

Железная коробка замирала, оттопырив красный хвост. Поток сдвигался, трамвай ехал дальше.

Обычный поворот занял больше пятнадцати минут, но наконец был завершён. Обрадованные пассажиры даже зааплодировали друг другу, дружно и громко. Женщина в платке смахнула пот со лба.

Седовласый мужчина, выходя из трамвая, даже пожал на прощание кондуктору руку.

Андрей тогда ушёл с рельс, дойдя до нужного светофора. Что было с ним дальше, я не знаю. Что было с вагоновожатой седьмого трамвая, с его пассажирами, с классом и классной руководительницей Андрея – тоже не знаю. Хочется верить, что и родители Андрея, и его приятель с последней парты, и Светка из параллельного (будем надеяться, что она есть), и даже женщина из пекарни, в которой Андрей покупал что-то, – все они поняли, узнав о произошедшем, что Андрей им, на самом деле, не совсем безразличен.

 

Поддержка бесценна. И если чтобы выпросить её, приходится лезть под трамвай, то чтобы подарить, точно не нужно.

Холодно? Я знаю.

СЕНЮИЧ

Побывать в Тарусской даче Паустовского для меня – почти как увидеть Париж и умереть. (По Эренбургу, от счастья.)

Я подлетела к калитке цвета прошлогодней листвы быстрее всех, прочитала вывеску. Тырк – закрыто. У дома – оранжевый лилейник и черёмуха, за ними, в белой оконной раме, – красная и розовая герань, а дальше – молчаливая пелена тюля.

На стук никто не откликнулся, и мы, так долго стремящиеся сюда, постарались насытиться меньшим: подпрыгивали, фотографировали, глазели в щели.

Увидев тропинку, уходящую за дом, обошли по ней сад вдоль забора. В низине текла Таруса, совсем мелкая, каменистая, а над ней, как было обещано в сказке, виднелась зелёная беседка – тот самый скворечник, в котором работал Паустовский.

Вдруг: между сетчатым забором и землёй – щель. Я поднялась по склону и пролезла в сад. Ребята последовали за мной.⠀

Заглянула в беседку-скворечник: плетёные диванчики, окно смотрит в сторону реки, рядом стол. На столе лежит стопка книг (какие – не разглядела), стоит кувшинчик с полевыми цветами.

За беседкой цветочным калейдоскопом крутится сад.

«Все ушли далеко. Только лёгкой пугающей тенью

Бродит кошка в саду»,

написал Паустовский в стихотворении 1915 года, за сорок лет до покупки крошечного тарусского дома. (Вы знали, что он писал и стихи?) Теперь этот дом растёт синей незабудкой посреди сада, его сразу и не заметить.

Но я заметила: я знала, где искать. Подбежала, прижалась лбом к центральной стеклянной двери и увидела две фигуры, они сидели в дальней комнате за столом.

Эмоции были невероятные: и холодящее ощущение опасности, всё-таки мы пробрались на частную территорию музейного центра и чужого жилья, и обжигающая радость, ведь теперь было кому запустить нас внутрь.

Сегодня! Сейчас! Никогда прежде! Никогда больше!

Мы решили попасть в этот дом, чего бы нам это ни стоило. Постучали. Ещё и ещё.

К нам вышла худая женщина примерно за тридцать семь, спросила, чего хотим (ни как мы попали в сад, ни кто мы, нет). Пускать нас она отказалась, но отказала мягко, шепнула, что хозяйка (падчерица Паустовского, Галина Алексеевна Арбузова) приболела, предложила нам осмотреть сад.

«И гаснут восторги, и в сердце таится печаль,

Как зимняя тяжесть, как слёз затаённое бремя»,

да, Константин Георгиевич, всё так и было.

Мы разошлись по саду. На считанные минуты смирились: ну, болеет, закрыто, на свете бывает всё… А потом волна нетерпения снова подкатила к нашему берегу.

Постучим? Постучим!

– Что самое страшное может произойти? Нам всего лишь ещё раз откажут.

– Или мы в полицейском тарусском участке будем рассуждать о тяге к литературе.

«Я – юный внук, овеянный печалью

моей мечты. В огнистых городах

сжигаю дни усталые над далью,

хочу забыть мой тихий вечный страх»,

– и это Паустовский словно бы про нас. Вернувшись в наши огнистые города, мы не простили бы себе трусости. Обошли дом-музей Паустовских и постучали во входную дверь у ворот.

Вышедшая вновь женщина была удивлена, она повторила нам причину отказа, но мы были безжалостны.

Не умирать же нам, не увидев Париж? Не умирать же вам, не впустив нас?

И нас впустили «на две минуточки», «одним глазком».

Когда мы вошли, Галина Алексеевна сидела за кухонным столом и ела черешню. Увидев, что нас всего четверо, и то, как у нас горят глаза, она сменила гнев на милость, тяжело поднялась и сама провела нас по комнатам.

Никогда и нигде прежде я не была так восторженно внимательна и сосредоточена, как в стенах этого дома. Это не просто советская дача – это удивительный, гармонично устроенный мир, в котором стены ярких цветов (в комнате Паустовского – жёлтые, в детской – голубые…), а ламповые абажуры сделаны самой Татьяной Паустовской.

Мне хотелось касаться всего, запомнить всё – расположение вещей, запахи. Уловила, что на веранде пахнет свечным воском, а в кабинете Константина Георгиевича – словно пирогом с капустой.

Пока никто не видел, я дотрагивалась до ручек шкафов, поручней кроватей, корешков книг.

На стенах дома – много не засвеченных в интернете фотографий, какие-то старые смешные стенгазеты «от друзей», с вырезанными из фото лицами Паустовского.

А ещё – Чехов.

«В каждой комнате этого дома свой», – сказала Галина Алексеевна, и всюду, правда, нашлось какое-то изображение Антона Павловича, фотографическое ли, нарисованное.

В рабочем писательском кабинете на стене висело большое графическое изображение Чехова. А кабинет был в контраст – разноцветный, дачный, радующий. Мы задержались в нём особенно долго.

Смотрели фото Константина Георгиевича (узнали, что на известном снимке, где Паустовский подпирает голову рукой, два светлых тома за его спиной – это тома Пришвина).

На полках – издания хозяина дома в разном количестве томов и разных обложках. Рядом с полками – кресло, вельветовое, цвета выцветшей умбры. Стол деревянный, простенький, столешница накрыта листами голубой бумаги, закреплёнными кнопками (признаюсь, оторвала от бумаги крошку-кусочек, запрятала в карман джинсов, потом, правда, не смогла найти).

На столе кувшинчик, но не с цветами, а с шариковыми ручками, простыми, советскими.

Маленькая настольная лампа (я успела пару раз нажать кнопку на ней). Рядом в чемоданчике печатная машинка «Гермес бэби».

Тут же рукопись. Почерк очень непонятный. Константин Георгиевич сам его не разбирал: если не успевал перепечатать написанное, позже не мог вспомнить, что написал.

У стола два плетёных стула, с одной и другой стороны, большое окно, выходящее в сад. На подоконнике горшки с цветами. На дальней стене, за столом, висят фото «любимых и уважаемых людей», среди них Бунин, Пастернак, Марлен Дитрих, другие.

Мы сидели на полу и слушали рассказ.

Я полюбил наркозы стран далёких,

глаза людей, познавших вечный рай…

Вот эти Паустовские наркозы – вот что случилось с нами там.

Галина Алексеевна как-то смешно и неясно называла в рассказе Константина Георгиевича – «СенЮич». Я переспросила её, надеясь, что она произнесёт имя понятнее, но она лишь ответила:

– Он близкий мой человек и мне можно так его называть.

Вот и мне показалось, что я побывала в доме близкого человека. Умирать нам ещё пока рано, но, в целом, Таруса-Париж теперь отмечена отпечатками наших ног, умирать будет не так обидно.

После экскурсии попросились выйти через калитку, и вот тут-то возник вопрос, как же мы вошли. Я пошутила, что прилетели.

Когда вышли – обнимались. Шли в нирване, общались запойно.

А мы ведь, действительно, туда прилетели. Как ветер с реки, словно пчёлы в сад.

***

Мы изучали обращения, но воспитали нежное уважение к профессии:

– Лёша, как ласково можно назвать сантехника Ивана Петровича?

– Сантюша.

РОМАНТИКА И ТЯЖЁЛЫЙ ТРУД

Любое новое пробуждает интерес, посещение любого музея сулит обогащение информацией, а если более того – музейные экспонаты поднимают из недр сознания посетителя положительный опыт, эмоции узнавания, позволяют приобщиться к некой идее, – в этом случае посетителя ждёт не просто просмотр, но какая-то личная новая истина.

Для меня тема электротранспорта, особенно трамваев, многослойна, опыта и единиц воспоминаний, связанных с ней, накоплено много, потому в музее электрического транспорта Санкт-Петербурга я ждала личного эмоционального аттракциона.

Располагается музей на Васильевском острове, экспонаты занимают трамвайное депо, построенное в 1906–1908 годах в архитектурном стиле модерн, – более подходящего сундука для этих сокровищ и не придумать.

Внутри его кирпичного брюха расставлены красные короба вагонов, словно в зелёном свете газовых фонарей пучат блестящие рыбьи глаза «ЛМ-ки», «Брешка»…

Они так заботливо здесь сохраняются, что видятся посетителю исключительно красивыми, тёплыми и уютными, – возникает жгучее желание проехаться в одном из них тотчас и ехать непременно целый день. Начинаешь завидовать кондукторам, работавшим на этих вагонах.

Вздохнув, осознаёшь, что в этом было столько же романтики, сколько тяжёлого труда.

Каково было работать кондукторам в этих разномастных вагонах-аквариумах, во все сезоны, во все времена? Знать все площади города, улицы и переулки, все театры, вокзалы, церкви и рынки. И не только знать по названиям, но и суметь рассказать, как к ним проехать, – в этом отношении тягаться с кондукторами могли только извозчики.

С утра до позднего вечера: скрежет трамваев, выползающих на рассвете из железных ворот, кислый запах меди из тяжёлой кондукторской сумки, натирающей плечо, голоса ремесленников, огородников, молочниц…

За рамами окон – марево осеннего дождя: в вагоне тусклый свет и словно горький лиственный запах. Тут же мерещится зябкий сквозняк, «липкая грязь на полах, засыпанных обрывками билетов, прелый запах мокрой одежды и слезящиеся окна», – описанные Паустовским-вагоновожатым.

Привычка пассажиров налеплять на окна старые раскисшие билеты и рисовать пальцем на потном стекле носатые рожи – жива по сей день во всех городах. Что же ещё делать, коли в вагоне воспрещено курить, сорить и плевать? Вон, табличка висит. На мокрое окно – приклеить билет, к замёрзшему – пристудить. И в разные дни недели – билеты разноцветные.

Смотришь: а этот ещё со вчера в вагоне катается, ты его по усталости пропустил.

Нет-нет да звякнет серебро или прошуршит денежная бумажка, а поверх шелеста – трамвайный острый звонок.

Начиналась улица у пяти углов,

А кончалась улица у больших садов.

Вся она истоптана крепко лошадьми,

Вся она исхожена дочерна людьми.

Это вместе с нами едет Мандельштам. И сразу легко представляется, как на открытую площадку вагона лезет шоколадная лошадиная морда. Э, куда, безбилетная!

И всё вокруг вертится, вертится: люди-лошади-копейки-билеты, зима-весна-лето-осень…

А за трамвайными вагонами выстроились разноцветные, как трамвайные билеты, троллейбусы.

На троллейбусном диване меня ждут совершенно личные, детские воспоминания: между ног протягивается шарф весеннего сквозняка из открытой двери-гармошки, он приносит порцию неразборчивых детских возгласов и смеха, я смотрю в окно и вижу только то, что за окном, по-детски не думая о заботах.

Когда выйду на своей остановке, пойду медленно: втайне от всех нужно успеть прожевать счастливый билетик, безвкусный, сухой, медленно намокающий от слюны; сможешь проглотить – определённо заслужишь подарок судьбы.

Действительно, пора выходить.

Покидаю депо с ощущением не посещения музея, – но полноценного перемещения во времени и временах. В спину вполне реалистично голосит трамвайный звонок.

***

На железном павильоне остановки множество объявлений. Бумажное полотно пестрит, взгляд успевает выхватить один квадрат:

«Продам ВАЗ. Рабочая лошадка, двигатель инжекторный. Продажа от собственника! Перекуп не беспокоить! Очень выносливый АВТО. Торг возможен. Сергей».

Текст выведен крупно, витиевато, старательно. Очевидно, что ВАЗ от Сергея – не просто ВАЗ. И сразу хочется купить.

ВЕЧНАЯ САХАРНИЦА

Не было бы счастья, да безработица помогла.

Недавно я уволилась и окуклилась в четырёх стенах. Никогда прежде я не проводила столько времени дома, никогда прежде так не объединялась с его пространством. А сейчас – почти двадцать четыре часа, и почти – воедино.

Как только я выпала из колеса «работа-дом-работа», как только отказалась от частых поездок, от выходов и выходок (когда от усталости доходишь до безразличия и кидаешь брюки на стул, носки под стол) – я попала в совсем новый мир, в свою квартиру.

Квартира у нашей семьи большая, четырёхкомнатная (четырёхнорная берлога с людьми разошедшимися по углам; «мамин», «папин», «братов», «мой», и кто нас по ним расставил, за что?). В своих норах ориентируемся, копошимся, а в общем коридоре толкаемся, перекладываем обязанности, отнекиваемся, отбрыкиваемся, ничего не признаём.

А тут я осела дома, и вдруг – всё моё.

Впервые всё это мое.

Из мрака, из чёрного облака, вдруг показались шторы и ковры, просунулись швабра, балконная дверь и люстра, выкатились восемьсотграммовые банки с лечо…

И откуда у нас столько всего? Неужели у нас столько всего?

Признала всё своим. И покатилась вдаль генеральная уборка, с песнями, да плясками.

 

Я подержала в руках каждый предмет, я перетёрла, перевесила, перебрала всё вокруг и так познала его.

Хотелось совершить что-то невероятно доброе и щедрое, чего такого никогда раньше, чтобы всем польза, радость, а мне сплошное спасибо. И решила я купить на всю семью новые пуховые подушки. И не за триста пятьдесят рублей, где мало пуха и много колючих перьев, а за девятьсот, по полной.

Первую отдала отцу. Силой забрала у него тонкий промятый блин из наволочки, велела жить красиво и не роптать.

Вторую подушку – положила себе. (Начинать новую жизнь, так и себя прихватить, как говорится.) Несмотря на безудержную любовь к своей подушке, родному моему квадрату, куску камня, осколку раздутого эго, оторвала от сердца и водрузила новую.

Третью и четвёртую положила в комнату мамы, на обе половины разложенного дивана. Но прежде собрала с него все старые – уйму тоненьких подушек, затолкнутых по три-четыре в наволочку. Вместе с наволочками снесла на помойку, сделала фото подушечной горы из девяти штук.

Вернулась, положила свежие подушки и оглянулась, поняла, что пора ослушаться маму и прибраться у неё.

Так началась вереница трудовых дней в святая святых, тайнике Синей бороды, в которую запрещено было строго-настрого много лет. Мама ни сама не успевает, ни кому-то не позволяет убираться в ней, запрещает и всё. Она обычно на двух работах, в мыле, в стрессе, в напускном позитиве, на комнату ни сил, ни времени, ни желания. Комната в обиде, в хламе, вся не в себе.

А тут подходящий момент – мама на море, а я безработная и смелая.

Всё сейчас, думаю, спасу!

И начались откровения.

Комната мамы совсем небольшая – на десяти квадратных метрах умещается двуспальный диван, письменный стол (купленный когда-то моему брату в школу) и шкаф-купе. Но воздуха в комнате всегда было словно бы недостаточно, пространства не было, что-то в ней всегда сжимало и напрягало, давило, выдавливало из неё.

Я заглянула под стол и глубоко вздохнула.

Я подняла створку дивана и размотала рулон чёрных больших пакетов.

Я открыла шкаф и поняла, почему эта комната в таком напряжении.

Всё из-за спешки, из-за вечного бега и вечного недостатка сил.

«Пусть пока полежит» переходит в «потом как-нибудь разберу», а оно ни во что больше не превращается.

Шкаф был шокирующе полон. Мне кажется, если бы содержимое шкафа тогда вдруг лишили стенок-опор, оно всё равно осталось бы стоять на полу монолитным слежавшимся многогранником – так плотно в нём были утрамбованы вещи. Я разрушила эту вещевую целостность и принялась отделять одно от другого, складывать, сортировать – структурировать.

«Нашлось неожиданно то, что не терялось».

Какой самый популярный презент выбирают пациенты для врачей, знаете? Не конфеты, нет. Моя мама врач, и шкаф в её комнате оказался переполнен коробками с чаем, разномастными банками с кофе и маленькими полотенцами.

«Чай 1», «Чай 2», «Кофе 9», и всё в золочёных буковках, в счастливых рисованных мордочках, лепестках…

Этого всего было так много, что чаёвничать и кофейничать хватило бы большой семье на год, а полотенца можно было бы менять в ванной комнате каждую неделю и ни разу в течение всё того же года не повесить одно и то же.

(Вспомнилась тут императрица Елизавета Петровна. Говорят, она оставила после себя в гардеробе с лишком пятнадцать тысяч платьев, два сундука шёлковых чулок, кучу неоплаченных счетов и недостроенный громадный Зимний дворец.

И это мы ещё ничего не знаем про полотенечки.)

Наши найденные в шкафу полотенца собрались в аккуратные стопки-башенки. Сухая россыпь для напитков (если срок годности позволял) перекочевала в кухонный шкаф. Вся одежда, выуженная из хаоса, присутствовала на вовсе не страшном суде: та, над которой большой палец поднимался вверх, ложилась на полку, та, над которой палец падал, – падала в мусорный мешок.

– Вы, никак, капитальный ремонт делаете? – подползла ко мне в подъезде пожилая соседка (как раз из тех, что вешают зеркала для шпионажа перед окном). Она несколько дней наблюдала, как я выхожу во двор с мешками, а возвращаюсь без них. Я тогда вынесла больше тридцати пузатых чёрных мешков-шаров.

Хотела отшутиться, но смешно не было.

Всё происходящее можно было назвать ремонтом. Пустея, освобождаясь, комната заметно менялась. И я менялась. Иногда в лице.

Среди вещей и продуктов мне встретились в шкафу комплекты постельного белья, пледы, одеяла… и подушки. Столько подушек, что, если бы я знала об их существовании, мне не пришлось бы покупать ни одной.

Совершенно новые, белые и светло-кремовые, запакованные с этикетками в целлофан, – они бесцельно прожигали жизнь, эгоистично существуя исключительно для себя.

Постельные комплекты были с ними заодно – они попадались мне буквально через две-три футболки, через одно полотенце и под каждым четвертым платьем. Их было так много, что я испугалась. Не белья – пришедшей мысли, что всё это ненормально.

Мама, мама, зачем ты так? Зачем это всё, откуда?

На какой купон ты купила этого скелета, который в шкафу?

Я не ругаю, я хочу поговорить.

(Не открывай чужим. Не уходи, пожалуйста, со двора. Не садись ни к кому в машину.)

Откуда, из какого тяжёлого прошлого пришло это пугающее бездумное накопительство? Что же поселилось в головах тех, кто застал трудные времена…

Хотелось звонить и задавать вопросы, узнать какую-то логичную, простую причину и успокоиться. Но выдавать маме уборку раньше времени было нельзя.

И ни один из комплектов (шикарных, расшитых, новёхоньких) не мог быть застелен, потому что не имел подходящих нашим диванам размеров, но не мог быть и выброшен. Ибо как?..

Да, иногда нам приходится выбрасывать совершенно хорошие вещи. Пластмассовая сахарница уже старая, блестящие кольца от мясорубки не к чему прикрутить, стакан для столовых приборов больше не в цвет гарнитуру… И всё, привет.

Советская сахарница с красной маленькой ручкой переживёт, лёжа в мусорном сумраке, и тебя, и меня. (Говорят, у китайцев такая пипочка-ручка зовётся «жемчужина». А мы её своею рукою…)

За сахарницей с красной жемчужиной ушли пакеты. Пакеты с пакетами, пакеты с пакетами пакетов. Я была в ужасе от количества целлофана, брошенного мною в окружающую беззащитную среду. Но тут было жёстко: или целлофан, или я.

Да, когда ненужные, неживые вещи кончились, настало время хороших. В целлофановую чёрную пучину упали крема и шампуни, никогда не открытые, с истёкшим сроком знакомства с ними.

Никаких парабенов, никакого объёма и мягкости, никакого больше райского наслаждения, ничего.

Опуская руку в мешок, раз за разом, я думала о том, что готова ею же крушить витрины супермаркетов. Изобилие губит мой дом. Чем больше товаров на магазинных полках, тем меньше места в этом мире для нас. Вот тебе, посудный отдел! Вот тебе, мыломойка! На, на, на! Но что толку? Тюбики и флаконы соберут и поставят на место. От них не спастись.

И поводы не ясны, и денег жалко.

Помню, в далёком детстве девяностых папа купил мне круглый белый леденец. Только начав лакомиться, я его уронила – кругляш обломился с тоненькой тщедушной держалки. Я горько заплакала, и папа, сладко меня заговаривая, подвёл к киоску и купил новый леденец.

Я тогда заплакала ещё громче. Ведь мне было жалко не сладости, а папиных денег, которых так часто не было. Двойная трата меня добила.

Найдя нынче в мамином шкафу совершенно новые и совершенно ненужные вещи на десятки тысяч рублей, я буквально озверела. Я возомнила себя неблагодарной, бездушной, не жалеющей ни труда чужого, ни денег, ни сил (что ещё там причитают обычно родители?), и выбросила всё то, что посчитала больше не нужным.

Я смирилась с тем, что многие вещи не доживают в нашем доме до смерти своей.

Что причиной прощания может стать обновление, смена стиля и даже простая усталость. Мне стыдно и больно от такого бессмысленно преждевременного избавления, но как теперь много воздуха!

Я, желающая дышать, свободно ходить, открывать без ужасания шкаф, не стала заранее говорить маме об изменениях в комнате. Для неё большим стрессом было бы знать, что пространство её без неё ворочают, упорядочивают и меняют.

А на факт и суда нет.

Мама приехала и поблагодарила меня. Ей больше ничего не оставалось.

Чуть позже, через несколько дней после её приезда, я пыталась поговорить с ней, пересказать всё, что пережила во время уборки, вразумить, попросить… Мама, словно не слушая и не слыша, соглашалась, потом, помолчав, начинала смеяться.

Я тогда особенно остро осознала, что смех – это способ защититься.

Я осознала, что уборка – это признание своих ошибок.

Никаких «пусть пока полежит» и «потом как-нибудь разберу», а сейчас и сегодня признание: «я не разбираю авоськи с рабочим обедом, и кусочки хлеба в них надевают зелёные плесневелые шапки», «я никак не привыкну к новым контейнерам и таскаю обеды в стеклянных банках, а пустые банки потом выставляю под диваном или за комнатной дверью», «я сохраняю все возможные чеки; комком, ворохом, грудой», «я не могу избавиться от мешочков», «я не могу найти времени на себя и дом»…