К востоку от полночи

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Будь ты проклята! – крикнул он. – Катись ко всем чертям!

И еще добавил в сердцах короткое слово, сочное, как поцелуй, и звучное, как пощечина.

И бросил трубку на рычаг.

Он выскочил из больницы, на ходу снимая халат, в бешенстве добежал до аэропорта и потребовал билет на ближайший рейс.

– Нелетная погода, – зевая, сказала кассирша и захлопнула окошко.

Туман и дождь соединили их, туман и дождь разъединили.

Поселок был из тех, в которые «только самолетом можно долететь», а на погоду, как на судьбу, гневаться было бессмысленно.

Три дня он сидел в неуютной районной гостинице на неприбранной койке, небритый и невыспавшийся, курил без перерыва, пробовал пить вино, облегчения это не приносило, он звонил домой, но никто не отвечал, тогда он позвонил в свою больницу, и тревожный голос сообщил ему дурную весть.

Настолько дурную, что впору было повеситься или застрелиться.

Чумаков узнал, что Вика собрала вещи, усадила сына на заднее сиденье и, наверное, рассвирепевшая, как дикая кошка, погнала машину по скользкому шоссе.

Тяжело груженый самосвал, который она обошла на повороте, врезался в багажник ее «Москвича». Сын погиб на месте. Ее, израненную и изрезанную осколками стекла, привезли в больницу. Вызвали профессора Костяновского, никто не решился оперировать без него жену Чумакова, хотя были хирурги и поопытнее, и получше, чем профессор.

Да, она еще жива, но кажется, шансов почти не осталось. Она в реанимации, без сознания, возможно, что придется делать повторную операцию…

Тогда Чумаков ушел из гостиницы и уже не выходил из тесного зала ожидания аэропорта, метался от стены к стене, рычал на всех, слал проклятия осеннему туману. А когда прилетел в свой город, то узнал все остальное.

Вика не выдержала второй операции (на ней настоял Костяновский и снова самолично взял в руки скальпель).

Странно было листать историю болезни, где на первой странице написано: Чумакова Виктория. Странно и страшно, как в дурном сне.

– Ее можно было спасти! – кричал он в лицо профессору. – Вы бездарь! Вам нельзя доверять больных!

Костяновский величественно кивал головой и ровным голосом говорил:

– Успокойтесь, Василий Никитич, это нервы. Я понимаю вас, я глубоко сочувствую и разделяю ваше горе. Успокойтесь, вы сами потом поймете, что моей вины здесь нет. Я сделал все, что мог, что может наша медицина. Я боролся до последнего.

– Я этого не забуду, – сказал Чумаков в ярости. – Никогда не забуду…

И откуда было знать, что через много лет почти эти же слова ему скажет другой человек, а он будет успокаивать разгневанного мужа, ищущего вину где угодно, только не в самом себе…

5. Начало дня

Рабочий день начинается с двух планерок, в насмешку называемых пятиминутками, ибо вторая, на которой собираются хирурги, анестезиологи и студенты под предводительством двух профессоров, длится около часа. Чумаков не любил эту планерку, по его мнению, она была не нужна для основного дела – лечения больных людей. Так, говорильня, ярмарка тщеславия, много слов, мало дела, глупые стычки, никому не нужные споры, унизительное выслушивание мелких придирок, образчики ораторского искусства не по существу, а для красного словца и так далее.

Он садился на последний ряд, помалкивал, если не спрашивали, говорил коротко и скупо, когда вынуждали, и чаще всего перешептывался с кем-нибудь – обыкновенные людские разговоры, не требующие ни напряжения ума, ни излишнего остроумия. Шепот переходил порой в громкий смех или что-нибудь в этом роде, тогда профессор Костяновский, величественно приподняв голову, зорко выискивал источник помех и усмирял вежливым окриком.

Чумаков был заведующим отделением; хоть маленькая, но должность, требующая умения подчинять себе нижестоящих и подчиняться вышестоящим – зауряднейшая ступенька социальной лесенки, древней, как сам человек. Ему было все равно, на какой ступени, низкой или высокой, стоит он сам, судьба обделила его честолюбием, и если бы он захотел, то давно бы мог подняться выше, а то и накропать никому не нужную диссертацию и влиться в бесчисленную касту кандидатов, мечтающих стать докторами.

Он и так был доктором, хирургом, рожденным со скальпелем в руках. Талант врача, как и любой талант, – вещь необъяснимая, он весь построен на интуиции, но в хирургии хорошая голова требует еще и умелых рук, а это, что ни говори, дано не каждому. Руки у него удивительные, оперирует он легко и быстро, и когда операция идет гладко, еще и напевает вполголоса, а то и в полный голос, коли больной под наркозом и стесняться, в общем-то, некого – все свои. А свои знают, что если Чумаков поет, то все нормально, причин для беспокойства нет, и руки его делают свое дело настолько красиво, что ими можно любоваться, как руками хорошего пианиста.

Вот и сейчас, возвращаясь с планерки, он проходит по коридорам своего отделения, начальственным оком оглядывает больных, лежащих здесь же на раскладушках, кивает сестрам – чуть ли не двадцать лет он попирает ногами этот пол, эти палаты знакомы ему, и о каждой койке, стоящей в них, он мог бы рассказать немало. Точнее – о людях, волею судьбы брошенных на эти койки: самых разных, но одинаковых в одном – в своих болезнях и в желании быть здоровыми. К сожалению, это не всегда сбывалось.

Впереди была операция, не самая легкая и не самая трудная, обыкновенная, каких он переделал сотни, но, как и положено в медицине, никто и никогда не мог предсказать точно – каков будет исход. Он и теперь, переодеваясь в чистую пижаму, заботливо уложенную в портфель Ольгой, волновался немного, и хотя внешне был спокоен и подшучивал над нерасторопным ассистентом, но в мыслях своих проигрывал заранее этапы операции – каждый раз не похожей на предыдущую, как не похожи друг на друга разные люди.

В кармане хрустнул листок бумаги. Сложенный вчетверо лист из школьной тетради был исписан мелким ровным почерком – письмо от Ольги. Должно быть, она вложила его в карман еще вечером, собирая портфель. Он опустился в кресло и не то вздохнул, не то присвистнул, словом, издал звук, означающий: «Вот тебе на…» Такого раньше не случалось, между ними всегда была ясность в словах и определенность в поступках. Значит, что-то случилось, если она не решилась высказать напрямую, и скорее всего – ничего хорошего ожидать не приходилось.

Он пробежал глазами письмо, перечитал внимательнее, аккуратно сложил листок и спрятал в дальний закоулок письменного стола.

– Ну, пошли что ли, – сказал он ассистенту.

Он не спеша намыливал руки, тер щеткой, дубил едкой муравьиной кислотой и напевал вполголоса развеселую песню, словно ничего не случилось и впереди его ждал праздничный ужин, а не обездвиженное наркозом тело больного.

– Привет, – сказал он Оленеву, заходя в операционную. И всех остальных тоже поприветствовал поднятыми вверх ладонями.

Привычными движениями он окрашивал йодом живот больного в густо-оранжевый цвет, закрывал тело простынями, нацелив отточенный скальпель, рассекал кожу, а сам, конечно же, думал не только о предстоящей работе.

6. Ольга

Несколько месяцев назад на этом же столе лежала и Ольга, и Чумаков так же позванивал инструментами, покрикивал на ассистентов, переговаривался с Оленевым и делал свое дело, обреченное на провал. Собственно говоря, были вполне реальные шансы, так казалось до операции, но когда невидимое стало видимым, Чумаков глухо заворчал под маской, неразборчиво выругался и сказал: «Ушиваемся. Нам тут делать нечего».

Ольга учила детей премудростям скрипичной игры. Ей не было тридцати лет, и сорокалетнему Чумакову она казалась совсем юной. Тем острее были его боль и чувство бессилия, когда в первые дни после операции он подходил к ее койке во время обхода, ласково улыбался, говорил ободряющие слова, стараясь сам верить им. Уж лучше бы он ничего не знал. Так было бы легче.

Но еще лучше было бы, если бы Чумаков не сказал всей правды ее мужу, когда тот пришел в приемный покой на другой день после окончательного приговора. Чумаков вывел его в больничный двор и коротко сообщил, что жить Ольге осталось не так уж и много – чуть больше года, от силы два. Муж растерялся, во всяком случае, лицо его стало замкнутым и напуганным, Чумаков мягко взял его за локоть и добавил:

– Мне очень жаль.

Но муж неожиданно зло сказал сквозь зубы:

– Я найду на вас управу. Зарезали!

– Вы ошибаетесь, – сказал Чумаков, привыкший ко всяким переделкам, – мы сделали все, что могли. Оперировать было поздно. Болезнь запущена. Но пытаться стоило. Это уже ничего не изменит.

– Это вы, врачи, ее запустили! – выкрикнул муж Ольги. – Почему не оперировали раньше?

– А почему вы не обращались?

– Так кто же знал?

– Вот видите, и мы не знали, а когда узнали, стало поздно. Давайте не ссориться. Ваша жена обречена, это большое горе, а вы начинаете искать виновных. Поверьте, от этого не станет легче ни вам, ни ей.

Муж опустился на скамейку, тополиный пух щекотал ему ресницы, и было непонятно, то ли он вытирает слезы, то ли просто смахивает пух с лица.

– И что же мне делать? – спросил он, не глядя на Чумакова.

– Быть мужчиной, – сказал Чумаков. – Держаться до конца. Она не должна знать.

– Она хотела ребенка, – глухо сказал муж, – я не разрешал. Думал, успеем. У нее больше никого нет. И не будет.

– А вы?

– Я? – поднял голову муж. – Вы правы, я буду мужчиной. Я найду правду. Я отомщу.

– Да кому же? Судьбе? Болезни?

– Вы мне зубы не заговаривайте, – жестко сказал муж. – Я не фаталист какой-нибудь, я знаю – всегда найдется виноватый, если поискать. Нечего на бога сваливать свои грехи. Врачи и виноваты. Может, вы, а может, еще кто-нибудь… Я буду писать куда надо. До Москвы дойду.

– Пешком? – горько усмехнулся Чумаков.

– Ах, вы еще издеваетесь! Хорошо, я так и напишу. До свидания, доктор.

– До свидания, настоящий мужчина, – сказал Чумаков. – Не дай вам бог таких родственников, как вы сами.

 

Они повернулись друг к другу спиной, и Чумаков окончательно решил, что это лишь невесомый тополиный пух скользил по лицу собеседника, заставляя протирать сухие глаза.

Потом были жалобы, длинные, написанные не без таланта, в которых перечислялись по пунктам прегрешения Чумакова и вообще – «людей, недостойных носить белый халат». Беседа с Чумаковым была приведена со стенографической точностью, телефонные разговоры тоже прилагались. Муж Ольги не забыл отметить мятый халат Чумакова – «как у грузчика овощного магазина», а также мешки под глазами – «видно, что с жуткого похмелья», а Чумаков не спал тогда всю ночь, были трудные операции, и халат не успел заменить – замешкалась сестра-хозяйка. Но жалоба есть жалоба, к ней надо прислушиваться, Чумакова вызывали куда следует, вздыхали, разводили руками, никто не считал его виновным, но надо было как-то успокоить родственника… Вот его и успокаивали, тратили время и бумагу, отвлекали от дела занятых людей, будоражили Чумакова, а между тем жалобы поднимались все выше и выше, и число обвиняемых в равнодушии и халатности соответственно все увеличивалось и увеличивалось. Все это было досадно, вздорно, но худшее заключалось в том, что муж-правдолюбец все-таки открыл Ольге суть болезни.

Скорее всего, она сама догадалась об исходе, бродила в одиночестве по коридору отделения, подолгу смотрела в окно, и вид у нее был такой, словно она прислушивалась к своему телу, а может, к музыке, не слышной посторонним.

– Ничего, – говорил Чумаков, проходя мимо, – еще помучаете учеников своими гаммами.

Она смотрела на него печальными глазами, невесело улыбалась и отвечала что-нибудь вроде:

– Да, конечно, Василий Никитич.

На «ты» она стала называть его позднее, осенью. Ольга позвонила ему на работу и сказала, что хотела бы поговорить лично, а не по телефону. Голос был встревоженным, Чумаков согласился, она приехала в конце рабочего дня, и Чумаков вышел в вестибюль без халата, в своей легкой мальчишеской курточке с обвисшими карманами. Она пришла с чемоданом. Не спрашивая ни о чем, он подхватил его, вывел Ольгу в больничный парк и усадил на ту самую скамью, где летом беседовал с ее мужем. Не специально, так уж вышло. «Ну, что?» – спросил он глазами.

Она пыталась говорить спокойно, даже с иронией, но улыбка была немного вымученной, голос подрагивал. Чумаков успокаивающим жестом дотронулся до ее ладони, тогда она не выдержала и расплакалась, впрочем, без звука. Дело было в том, что она ушла из дома и решила попрощаться с доктором – чуть ли не единственным, кто отнесся к ней по-человечески. Да, она подала на развод, чтобы избавить мужа от тягостных обязанностей, с ним жить она больше не может, он изводит ее мелочной опекой, постоянными вопросами о самочувствии, и ей даже кажется, что муж обижен на нее именно за то, что она должна умереть и тем самым причиняет и еще причинит ему массу хлопот, которых он, конечно же, не заслужил.

– И он вас отпустил?

– Он уехал, – сказала Ольга. – В Москву, в министерство, искать правду… Да какая еще правда ему нужна? Он просто сбежал. Видеть его не хочу.

– Ну и куда же вы собрались? – спросил Чумаков, кивнув на чемодан.

– К тетке, – сказала Ольга, – в другой город. Все-таки родная кровь.

Чумаков хотел сказать, что хоть тетка и родная, но у нее наверняка и своих забот хватает, и вряд ли это можно считать выходом из положения. Ольга словно догадалась о его мыслях и спросила:

– Может, есть больница для таких, как я?

Чумаков отрицательно покачал головой и неожиданно для себя предложил:

– Можете пожить у меня. Места хватит.

– У вас? – удивилась Ольга. – Что же я буду делать?

– Жить, – просто ответил Чумаков. – Там вас не обидят.

– Вы что же, предлагаете мне выйти замуж? Сейчас?

Для Чумакова это была больная тема, он мучительно покраснел от наивного вопроса, но ответил честно.

– Нет, я просто буду заботиться о вас и ни в чем не упрекну. Со мной живут два брата и дедушка. Они хорошие люди.

– Это о вас некому заботиться, – мягко сказала Ольга. – Уже осень, а вы ходите в этой куртке, как мальчишка. И она давно не стирана.

– Мне так нравится, – буркнул уязвленный Чумаков.

– Спасибо, Василий Никитич, – сказала Ольга. – Быть может, жалость и унизительна, но вот вы пожалели, и мне стало легче. Конечно, я не пойду к вам, но верю, что вы предложили искренне. Мы чужие люди…

В то время Ольга не имела никакого понятия о чумаковских «теориях», иначе она бы поостереглась высказывать такие мысли. Они действовали на Чумакова, как красная рубашка на гусака.

– Ага! – сказал он, встрепенувшись, словно заядлый драчун, при виде недруга. – Ага! Чужие люди! Значит, по-вашему, кровное родство – уже гарантия близости людей? Черта с два! Это при родовом строе кровный родственник был синонимом ближайшего друга, а сейчас-то? Глупейший предрассудок, из-за которого так много страданий и несправедливостей!

Далее Чумаков разошелся. Слушатель ему попался безропотный и, главное, обладающий редчайшим даром: Ольга умела слушать то, что говорили другие, а не, как обычно, – только самое себя.

– Но в наше время! – горячился Чумаков. – Нам даже детям нечего оставить в наследство. Мебель, прессованная из опилок, стоит чертовски дорого, устаревает, разрушается, выходит из моды. Одежда изнашивается и надоедает. Машина – этот дурацкий символ престижа – ломается, а то и загоняет в гроб своего хозяина. А бытовые заботы сведены до минимума – протереть пыль, сдать белье в прачечную, сходить в магазин, за полчаса приготовить обед. И одному человеку делать нечего. А сколько споров из-за так называемого семейного быта? Как же, животрепещущая проблема – кто в семье должен выносить мусор!

– Но как жить? – спросила Ольга. – Разве есть какой-нибудь выход? Худшим наказанием всегда считалось одиночное заключение. Мы так устроены, что не можем жить одни.

– Несомненно! – сказал Чумаков. – Только новая семья должна быть построена не на насилии, а на добровольной взаимопомощи близких по духу людей.

– Ну что вы говорите, – вздохнула Ольга, – какое еще насилие? Люди женятся по любви, добровольно, а если есть любовь, то есть и духовная близость.

– Любовь смертна, – ответил Чумаков, – а закон, связавший людей, живуч. Кровных родственников вообще не выбирают, кто бы они ни были, а законы морали принуждают нас считать их самыми близкими людьми. На чужого человека можно махнуть рукой, а от близких приходится принимать унижения, терпеть их своеволие и никуда не денешься – правила морали осуждают так называемую измену…

Чумаков говорил бы еще долго, если бы наметанным глазом врача не увидел – у Ольги начался приступ боли. Она сидела, вежливо слушала, но уже не слышала, взгляд остановился, зрачки расширились. «Я быстро», – сказал Чумаков и чуть ли не бегом побежал в отделение.

В этот же вечер он привез ее к себе домой. Старожил Сеня возлежал на диване, задрав ноги, по которым трудно было понять, то ли он босиком, то ли в черных носках; ничейный дедушка возился на кухне; Пети не было дома, а говорящий скворец на плохом английском напевал «мани, мани, моней» и выделывал антраша на жердочке. Сеня, видимо, решив про себя, что эта гостья сродни незапамятной Зине, нагло воззрился на нее и независимо закачал ногой в такт песне.

– Встань, дитя природы, – сказал Чумаков. – Лежать в присутствии женщины неприлично.

Сеня вскочил и, дурашливо расшаркиваясь, сделал реверанс.

– Это Сенечка, – сказал Чумаков, – мой слабоумный брат.

Сеня обиженно фыркнул и попросил рубль. Чумаков показал кукиш, а Ольга растерянно зашарила в сумочке. Чумаков остановил ее жестом руки, выгнал Сеню в ванную и сказал:

– Жить будете в одной комнате с дедушкой. Он человек мирный.

– Я тоже, – сказала Ольга.

Первым делом она сняла с вешалки куртку Чумакова и вознамерилась выстирать ее.

– У нас так не принято, – сказал Чумаков. – Я сам постираю.

– Я женщина… – начала Ольга.

– Не сомневаюсь, – перебил Чумаков, – но я мужчина и все делаю сам.

– Я так не могу. Я должна что-то делать, если живу у вас в доме.

– Можете ухаживать за свинками, если не брезгуете.

– Нет, я люблю животных, правда, больше всего – собак.

– Хорошо, – сказал Чумаков, – я подарю вам щенка.

Он сдержал свое обещание. Рыжий лохматый щенок был вызволен им из больничного вивария. Щенок был сиротой, отца он, как и все нормальные дворняжки, не знал, а мать умерла после неудачной операции. Щенка назвали Василием в честь Чумакова, потом он был торжественно усыновлен и получил отчество. Василий Васильевич был жизнерадостным здоровым щенком, делал лужи на полу, грыз обувь, лаял на скворца, пугал морских свинок и был любим всеми. Но особенно нежно Ольгой.

О болезни ей никто не напоминал, если становилось хуже, то Чумаков сам видел это, молча давал лекарство, кипятил шприц и заводил разговор о всякой всячине. Она спала на тахте в комнате у дедушки, допоздна они о чем-то спорили, иногда и ночью оттуда слышались приглушенные голоса. Чумаков улыбался, он знал, что дедушка не упускает случая обратить нового человека в свою веру. Остальные оказались неблагодарными учениками, Петя был скептиком, Сеня вообще не нуждался в поучениях, а у Чумакова имелись свои твердые убеждения, и менять их он пока не собирался. Ольга же внимательно прислушивалась к речам старика, она, как и все больные люди, искала спасения в чем угодно, будь то отвары трав, заговоры или утешительные беседы дедушки о вечности всего живого, на которые он был щедр.

Чумаковские теории были ей ни к чему, и хорошо, что он сам понял это, ибо нелепо и жестоко убеждать женщину бросить мужа и жить свободно, когда, во-первых, она уже бросила и, во-вторых, жить ей осталось не так уж и много. Он больше не возвращался к этой теме, только однажды Ольга напомнила ему тот, первый разговор в больничном парке. Она спросила:

– Неужели вы на самом деле так думаете?

– Да, – гордо ответил Чумаков.

– Господи, – вздохнула она, – наверное, вас никто не любил по-настоящему или хуже – вы никого не любили.

– Я любил и был любим, – сказал Чумаков, – но это лишь иллюзия счастья, быстро проходящая и оставляющая после себя если не ненависть, то пустоту.

– Вы еще молодой, – пожалела она, – и красивый. Женитесь, растите детей и забудьте все прошлые обиды. И к тому же самые близкие родственники – это отец и мать. Неужели они причинили вам столько горя?

– Отец – это отец, – сказал Чумаков, – мать – это мать. У меня были чудесные родители, и поверьте, теория основана не на моей личной жизни, она намного шире.

– Господи, – повторила она, глядя на него с нежной жалостью, – хотите, я полюблю вас, если успею…

Чумакову стало не по себе, жалея сам, он не любил, чтобы жалели его, тем более, что несчастным себя не считал. Последнее слово в фразе Ольги больно кольнуло его нечаянным упреком. Он врач и ничего не может сделать, ничего. Ни вылечить, ни одарить последней любовью. Острая жалость обожгла его, он привлек к себе Ольгу и бережно, как больного ребенка, обнял ее. Она уткнулась в грудь, и то, что случилось потом, то и случилось.

Как-то ближе к зиме пришел муж Ольги. Официального развода между ними не было, он пришел с видом хозяина и, глядя поверх Чумакова, коротко приказал Ольге:

– Собирайся!

– Нет, – сказала она.

Потом произошел неприятный и затяжной скандал с криком, слезами и угрозами, пока не вернулся с работы Петя. Он быстро оценил обстановку, сгреб мужа в охапку и без усилий выставил его за дверь. Сила у Пети была незаурядная.

– Он будет жаловаться, – сказала Ольга сквозь слезы.

– Не может быть, – усмехнулся Чумаков, – это на него не похоже.

А говорящий скворец спешно разучивал только что отзвучавшие фразы:

– Вы у меня за все ответите! – кричал он. – Я найду на вас управу!

– Найдешь, милый, найдешь, – заверил его Чумаков и закрыл клетку платком.