Kostenlos

Десять/Двадцать. Рассказы

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

3.

Он снял ей квартиру в доходном доме на соседней улице. Выглядывая по вечерам из окна своего домашнего кабинета, он не мог видеть сквозь весеннюю зелень садов белёсый от извёстки угол этого дома Мовшовича (хотя мог бы видеть позднее, по осени, сквозь расчерчивающие обездоленное пространство опустевшие ветки сада). Но тогда, поздней весной, внутренним чутьём вспоминал ещё тлевшее с утра в сердце тепло своей вертлявой цыганки, и на лице его рождалась мальчишеская усмешка.

Он приносил ей с рынка фрукты и дешёвые турецкие сласти, ибо однажды заказал в кондитерской Пигита пирожные с заварным кремом, обёрнутые цветной бумагой, и был уничтожающе осмеян:

«Такое только мухи едят с осами. Им и положено с их изумрудным и полосатым нарядом: они тоже, того гляди, из высшего общества, не то, что мы!»

Впрочем, готовую одежду от Жоржа Санда, портного, при снятии мерки потеющего своим тощим телом и попыхивающего дешёвым табаком, Кера приняла, шепнув Самойлу, чтобы портной сшил ей потом ещё, извините, красивое исподнее.

«Это уже мои заботы», – чинно отреагировал Самойл Ильич.

4.

В то нехорошее позднее июньское утро, переходящее в изнуряющую, какую-то испанскую жару, Самойл торопился на похороны Гиндзбурга, на Холодную гору. Оставил Кере запасные ключи и просил забрать из верхнего ящика бюро деньги для её нужд. Впопыхах, оставил у неё на столе даже свои карманные часы, отчего полдня страдал на кладбище и спрашивал у друзей «Который час?», стараясь успеть на встречу с банкиром Капоном.

Вернувшись на фабрику и толкнув незакрытую дверь своего кабинета, он всё понял. Развороченные ящики, исчезнувшие статуэтки, утварь и даже отсутствующие гардины на приоткрытых окнах сообщали о своей злополучной судьбе. Самойл решил любым способом, но самостоятельно найти Керу и вышел в коридор.

По лестнице поднимался, давя отдышку, Шилов.

«Ну и денёк, не правда ли?» – блеснул он очками на шефа.

И, сровнявшись на верхней площадке, как-то по-детски завернул его рукой обратно.

«Чтоб Вам делать без нас, Самойл Ильич?», – «не попишешь, пришлось звать околоточного». – Он вынул платок и вытер складки на своей шее.

«Вон, что удумала», – продолжал он. – «Я бы и внимания не уделил, зная, что ваша персона. Но вижу – с тюками спускается. Что такое, говорю, вижу: лицо прячет. Поплыла. Глядь, а там все ваши вещи вплоть до ассигнаций. Кричу, всполошил народ, тут и солдатишку крепкого привели для конвою, вот здесь служит, смуглый такой, типа Вас…» – Шилов мог бы и продолжить, но ждал реакции Самойла Ильича.

«Ну?» – только и спросил Самойл Ильич.

«Здесь, за углом, в околотке посадили. Я к ней попросился, служивые позволили-то переговорить. Ей: мол, помогу, только покайся! Молчит… Да вы не серчайте, Самойл Ильич, я всё имущество принял по описи: ничего не пропало. Даже ваш редкий эльзевировский Мольер».

«Молодец, Алексей. Молодец».

«Да», – вспомнил Самойл Ильич, – «С Капоном что?»

«Всё уладил, Самойл Ильич, дело плёвое. Деньги уже в Евпатории…»

5.

Поприветствовав Ютковича, Самойл двинулся к табачной фабрике, размышляя, что ему обязательно нужно освободить служивого, который упустил Керу.

«Вот что, Алёша», – попросил он сразу нашедшегося в цехах Шилова, к которому впервые обратился уменьшительным именем, – «где тот солдат, у кого сбежала Кера? Разузнай-ка, пожалуйста».

«Уже», – улыбнулся своей находчивости Шилов, – «он на гауптвахте N-ского полка, я могу проводить. Вам доступ дежурный разрешил, я узнавал…»

Когда в части N-ского полка Шилов решил все административные вопросы, Самойл Ильич попросил того остаться на пропускном пункте, а сам пошёл с надзирателем до гауптвахты.

«Я Вас пущу, только Вы там без телесных, пожалуйста, Самойл Ильич», – попросил надзиратель, – «статут Вам не позволяет, да и нас самих потом начальствы через шпицрутены погонять…»

В камере лежал на тюфяке, глядя на мух, крепкий молодой человек лет двадцати трёх благородной внешности. Было видно, что разговаривать с кем бы то ни было, ему нет никакой нужды.

«Знаю-знаю Вас», – вяло произнёс он, жуя соломинку, вынутую из тюфяка. – «Да вас весь город знает, Самойл Ильич», – добавил он.

«А я тебя нет. Как звать?»

Солдат подумал и нехотя произнёс:

«Иосиф».

Самойл достал свой портсигар, полный всеми видами табачных изделий своей фабрики.

«Нет, не курю, караим», – отодвинул он от себя предложенный табак, – «да и пришёл ты зря: дело тут сложное».

«Чего уж проще? Дам залог, служи дальше».

«Дело, говорю, сложное, любовное. А ты про своё», – наконец-то обернулся Иосиф. – «Не служить мне уже… Начать бы жизнь сначала, заделался тогда виноделом в Крыму или пасечником. Всё на воле. Это да…» – Замечтался он.

Самойл понял то, о чём уже догадывался:

«Поймали-то как, расскажи?»

Иосиф помедлил, улыбаясь, словно вспоминал о чём-то, о чём не жалеет. И немногословно рассказал:

«Отстали мы на прогулке с Керой немного от конвоя за разговорами, потом говорит, что прикурить хочет. Чирканул спичкой, а она шёпотом: «Бежим». Вы же её знаете? Ну, и побежал. За город надо было бежать, а она привела в свою квартиру… Дальше рассказывать? Ну вот, помиловались, пока сходил по нужде, возвращаюсь – нет её… Да, вот часы ваши оставила, в награду: как-то сберегла, не знаю, почему не отобрали. А тут решили, видать, что мои».

В повисшей тишине кто-то из стражников расчихался в дальнем конце коридора. Потом, сморкаясь, что-то добродушно говорил себе под нос в гулком арочном пространстве.

«А теперь мне без неё никуда», – добавил безразлично Иосиф. – Чуть помолчал и свирепо приподнялся на предплечье, – «негодный ты, говорит она мне, но увижу ещё тебя – это точно, к добру-не к добру, не знаю. И глаза лисьи. Да и спасёт-де тебя караим, я уж постараюсь, говорит. Только, говорит, дружбу с ним не вяжи. Это Вы от неё, значит?» – Он подождал, бегая глазами, и опрокинулся обратно на спину. Тяжело вздохнул.

Самойл молча смерил взглядом солдата и принял решение:

«Молодой ты ещё. Не от неё. Если не хочешь служить: вот тебе денег на дорогу и записка к некоему Имдату. Езжай послезавтра в Евпаторию, и он всё устроит. Сейчас тебя выпустят, два дня поживёшь в квартире Керы, вот ключи. Одна просьба: не выходи из дома, пока послезавтра утром за тобой не приедет извозчик».

Не дожидаясь ответа, Самойл кинул деньги с ключами и вышел из камеры.

«Спасибо за щедрость, караим», – донеслось по гулкому коридору. – «Только как-бы не зря вышло…»

6.

Прошла ровно неделя. В кабинете Самойла Ильича сидел в креслах напротив хозяина толстоватый мужчина с голубыми глазами и ногтем короткопалой руки безжалостно расчерчивал на карте территорию. К тяжёлым балкам потолка поднимался густой табачный дым:

«Эти солнечные земли пойдут под виноградники», – постукивал он по местности, отделённой от побережья, а здесь», – он окаймил внушительный раздел – «места пригодны для пасек и прочих сельхозугодий. Идём далее…» – И он решил передвинуть карту Крыма. В этот момент в стекло звонко прилетел камушек, вроде бы случайно.

«А здесь…», – звук повторился и Самойл Ильич встал и подошёл к окну.

В саду он увидел мальчишескую фигурку Керы, которая показала ему рукой в сторону Холодной горы, настойчиво повторила жест и скрылась.

Решив деловые вопросы, Самойл Ильич простился с посетителем, не думая, рассовал все наличные деньги по карманам, прихватил несколько накануне приготовленных бумаг и, взвесив на руке, сунул в задний карман револьвер. Хотел было уйти, но помедлив, достал лист чистой бумаги и написал там несколько строк. Когда письмо высохло, он сунул его в нижний ящик комода и закрыл на ключ. Спустившись, сказал Шилову, что до завтра его не будет.

Каким-то, только ему ведомым чувством, он знал, что Кера ждёт его на кладбище у могилы Гиндзбурга. Так оно и вышло. Кера сидела возле свежей могилы на траве, слегка раскачиваясь, словно объятая горем.

«Здравствуй, караим», – она опять не называла его по имени.

Самойл молчал, она тоже. В кронах деревьев порывался шуметь ветер.

«Вот что. Встань, Кера».

Она послушно поднялась.

«А теперь слушай. Любыми путями добирайся до Херсонеса, здесь я тебе не помощник. Недалеко от порта найдёшь мебельную лавку Хисара, всё о себе расскажешь. Он даст тебе мальчишку, который посадит тебя на нужный корабль, идущий в Стамбул. В Бейоглу у меня куплена пару лет назад у одного разорившегося шаха пустующая ялы, приедешь туда, и будешь ждать меня там месяц». – Он кинул на траву пачки денег и протянул деловые листки для предъявления. Она несколько холодно взяла бумаги.

«Ой, караим любимый, что же я там целый месяц делать буду? А если не доеду?»

«Ты свою судьбу знаешь лучше моего», – ответил Самойл, – «решай, три раза повторять не стану, а судьбу можно испытывать до разумного предела».

«Кому как, караим», – усмехнулась цыганка и подняла деньги.

Она ступила к нему и долгим поцелуем поблагодарила его в холодную щёку.

«Не прошу простить меня, караим, на таких вершинах нет ни прощения, ни непрощения. Я увижу, обязательно увижу тебя через месяц, если это будет в моих силах».

«Я далёк от романтики. У меня в Турции через месяц будут свои деловые интересы», – ответил на прощание Самойл и собрался уходить.

Совсем рядом, словно проснувшийся на этом кладбище, поднялся, колыхнув траву, с мосинкой наперевес Иосиф.

«Как всё ладно случилось, я даже и сам не ожидал», – просто сказал он, догоняя патрон в патронник.

Самойл Ильич потянулся за револьвером в задний карман, но на пару мгновений запутался, и успел услышать только выстрел и женский визг. Ноги его подкосились, и он некрасиво упал на суглинок. Как-то пьяно и мстительно Иосиф утёр лицо и склонился над ним.

«Готов караим», – удостоверился он и жадно уставился на Керу.

 

Та вскрикнула опять:

«Ты обещал его не убивать!», – цепляясь за осоку и шатаясь, она хотела отстраниться. Затем взметнулась, бросилась, достав из-за пояса какую-то острую сику, на Иосифа с непонятными, от детства только ей известными словами. Они катались по земле, похожие на страстных влюблённых, но он уже чувствовал на себе пару нанесённых ей порезов, глубоко и жарко куда-то вонзился крепко ухваченный ею нож и в третий раз, и теперь трепетал в ране. Иосиф шарил руками в поисках чего-то тяжёлого, пока не нащупал выроненный Самойлом пистолет, и не приставил его в бок Кере. Револьвер выстрелил сам и выпал из руки.

В наступившем одиночестве Иосиф поднимался с колен, отряхивая с одежды несмываемую грязь.

«Застрелиться, что ли?», – задал он таявшему уже своему сознанию простой вопрос.

Фигут

Табак

Степашин занимался коллекционированием икон и неплохо разбирался в них. С первого взгляда он мог легко опознать, какой именно святой или страстотерпец изображён на той или иной иконе. В квартире у него одна комната была отдана под собранную коллекцию. Он приглашал в эту комнату гостей, и они, сидя в кожаных креслах, пили скотч и слушали занимательные рассказы Степашина о библейских событиях. Между друзьями он позволял себе довольно игриво трактовать священные писания. (Все мы грешны в этом неблагопристойном деле.)

Как-то раз Степашин вернулся из служебной командировки (он летал в Бразилию) и привёз оттуда местный табак вроде нашего самосада. Табак был заклеен в прочную бумагу и помещён в красивую жестяную коробочку с надписью «Регалии». На слово «регалии» Степашин, скорее всего, и купился.

Он пригласил гостей, они сели под иконами, потягивали скотч и слушали занимательные истории про бразильскую экономику. Ближе к вечеру Степашин достал «регалии» и предложил угоститься. Кто-то умел крутить самокрутки, кто-то подсказывал другому, как делать «козью ножку», но в итоге все задымили и комнату окутал сизый туман. Не сразу гости поняли, что произошло: сначала многие закашлялись, а потом просто стало невообразимо весело. Степашин рассказал старый анекдот про театр, где ждут постановки «Гамлета» и где «Кто здесь?», а уж после анекдота никто не мог остановиться от смеха.

«Каков поп, таков и приход», – вытирая слёзы, заметил присутствовавший среди гостей Николай Анисимович.

Тайна деда Ермолая

(Семейная хроника)

*

Я отчётливо помню: в тот день, 194…-го года мне исполнилось пять лет. Утром меня расцеловали и подарили круглую жестяную коробочку с леденцами «монпансье», которая потом весь день грелась у меня в кармашке курточки, недалеко от сердца, и я время от времени открывал её и доставал по одной липкой шайбочке лакомства. Весь день, пока взрослые были на службе, я гулял возле нашего одноэтажного барака (я тогда поправлялся после перенесённой ветрянки и играл один), а к вечеру отправился к проходной литейного завода ждать дедушку, с которым мы собирались пойти вместе погулять.

Вскоре он вышел из ворот в сопровождении дяди Лёши, и мы пошли в сторону железнодорожной станции к пивному ларьку. По дороге мы зашли в магазин, продавщица которого курила на крыльце папиросу и чесала поясницу, и дедушка, развязно поздоровавшись с ней, купил там бутылочку с прозрачной жидкостью.

Мне это никогда не нравилось, потому что, выпив прозрачной жидкости, дедушка сильно изменялся. Казалось, что в этот момент к дедушке откуда-то приходил какой-то другой, дурной дед, который был виден только моему воображению, и которого я почему-то для себя назвал дедом Ермолаем. Этот дед Ермолай начинал командовать моим тихим дедушкой, и дедушка становился смелым и агрессивным.

Дедушка сунул бутылочку в карман пиджака, и мы отправились в пивную. Обычно, когда они с приятелем утоляли пивом жажду, я, быстро выпив кружечку квасу, ходил под столами и играл разбросанными по земляному полу рыбными скелетами, представляя, будто это невиданные чудовища, и они сражаются между собой. Но в этот раз я поймал себя на мысли, что уже не могу ходить под столами, не нагибаясь, пару раз стукнулся головой снизу об столешницу и, потирая макушку, вышел на белый свет: справа от дяди Лёши и слева от дедушки. Дядя Лёша вытер пену с усов и, налегая на стол, тихо прошептал (я подумал, чтобы я не расслышал):

«Ну что, раздавим малыша?»

Тут мне сразу стало не по себе. Разумеется, я не предполагал, что мой тихий дедушка решится меня раздавить, но тот вдруг неожиданно кивнул, и я понял, что это пришёл к дедушке дед Ермолай. Параллельно в моей молодой голове промелькнула мысль, что когда они опустошат бутылочку, то дед Ермолай обретёт полную волю над дедушкой, дедушка станет до крайности отважен и неустрашим, и без тени сомнения они втроём начнут меня давить вместе с дядей Лёшей.

Это был тот самый день моей ещё недолгой жизни, когда я впервые решился на взрослый поступок. Он состоял вот в чём: пока дедушка и дядя Лёша отвлеклись за разговорами, я незаметно вынул из кармана дедушкиного пиджака, висящего на крючке, бутылочку, сунул её в карман штанишек, поправил подтяжки и пролез под столами к выходу. Очутившись на открытом пространстве, я дал дёру через кусты в сторону железнодорожной станции, перебрался по путям и скрылся в придорожных лопухах. Сердце моё словно застыло в одном сплошном ударе. Да, я остался в живых, но как я вернусь домой? Обнаружив пропажу меня и бутылочки, дедушка и без помощи деда Ермолая разозлится, а уж от них двоих мне будет точно несдобровать. Я сидел под большими, как слоновьи уши, лопухами, глядел в синее небо и слушал комариное попискивание. Где-то в стороне отрывисто чихал паровоз. И тут я принял своё второе взрослое решение. Я рассудил: если к дедушке, когда он выпьет эту прозрачную жидкость, всегда приходит дед Ермолай, то он должен прийти и ко мне, если я её выпью вместо дедушки. Значит, я тоже сделаюсь смелым и грозным; придя домой, строго посмотрю на дедушку, и тот испугается моего отважного взора. В конце концов, другого выхода у меня не было.

Я откупорил ногтями горлышко, и дикий смрад ударил меня по ноздрям так, что защипало глаза. Не медля, я отважно сделал большой глоток, зажмурился от крайней гадливости, и выпитая дрянь частью прыснула из носа и губ, а другой частью огненным камнем ринулась в сжавшееся чрево. Небо сделалось с овчинку. Опрокинув наземь бутылку, я на четвереньках пополз сквозь высокую траву, ловя ртом воздух; задыхаясь, повалился на спину и, открыв свою подарочную коробочку, разом опрокинул в себя горсть приятных леденцов. Мир постепенно возвращался на прежнее место: опять попискивали комарики, ветерок тянул по голубому небу редкие облачка и в стороне снова пофыркивал паровоз. Но появилось и нечто новое: казалось, что я словно растворился в этом мире и если мне надо идти домой, то всё равно в каком направлении мне идти: я всё равно приду. Мной овладела отвага деда Ермолая. Я решительно попытался встать на ноги, но ноги, к удивлению, меня не послушались и неожиданно подкосились, отказываясь куда-либо меня нести. Следом мною овладела дремота, и проснулся я только тогда, когда мне стало холодно. Солнце садилось, удлиняя тени.

Так я впервые отпраздновал свой день рождения. С едва уловимым разочарованием я понял, что дед Ермолай ко мне хоть и приходил, но, потоптавшись, теперь ушёл, ничего, впрочем, путного для меня не сделав. Ко мне вернулась трусость, и добавилось чувство стыда за пережитое, но я очень замёрз и виновато пошагал к дому.

Во дворе слышался шум, как будто соседи все как один высунулись из окон и разом громко беседовали через улицу. Тут же из темноты возник дядя Лёша с поднятым над головой керосиновым фонарём. Он без слов, как клещами, взял меня за руку и повёл к дому, а я зарыдал от страха и сквозь слёзы и боль ничего не видел. Не видел снующую за нами бабушку, жестоких соседей, нравоучительно советовавших ей избить меня, «чтобы никогда не повадно было», не видел даже дедушку, впрочем, последнего я видеть не мог, ибо, как я узнал позже, он с горя и от нежелания общаться с бабушкой до утра заперся в сарае с дедом Ермолаем.

Я отделался сравнительно лёгкой поркой ремнём, воспроизведённой женской и милостивой рукой бабушки, дедушка меня неделю презирал, но со временем всё опять пошло своим чередом.

Однажды зимой, когда бабушки не было дома, к нам постучал дядя Лёша и вошёл в переднюю. Он слегка задыхался, будто только что пробежал спортивную дистанцию. У него с собой было две шапки: одна на голове, а второй, каракулевой, он смахивал с ворота снег.

Как оказалось, у нашего дома он увидел незнакомого мужчину, который, встав на брёвна, что-то высматривал у нас дома. И между ними произошёл такой разговор:

«Тебе чего, жлоб?» – поинтересовался дядя Лёша.

Мужчина в тяжёлом тулупе неуклюже обернулся, сверкнув стёклами пенсне, затем пошевелил шеей, словно поправляя шарф, и снова стал смотреть в прозрачный кружок на заиндевелом стекле, который он надышал.

Дядя Лёша, словно в дверь, постучал ему по спине, опять привлекая к себе внимание. Мужчина, не отвлекаясь от окна, махнул на дядю Лёшу рукой:

«Жену ищу», – нехотя объяснил он. И снова не оглядываясь, как на прощание, помахал дяде Лёше.

«Слезай», – посоветовал ему дядя Лёша.

Мужчина с раздражением обернулся и сообщил дяде Лёше, что это не его, дяди-лёшино, собачье дело, предложив уматывать в нехорошую сторону. В это же мгновение, ещё не успев договорить, мужчина кубарем слетел с брёвен, нащупал на снегу слетевшее с носа пенсне и, придерживаясь за ухо и всё ещё сидя на снегу с непокрытой головой, сыпал на дядю Лёшу проклятия. Дядя Лёша, словно что-то не расслышав, ступил ему навстречу:

«Чего?»

Пробуксовывая, мужчина в пенсне поднялся и поспешил ретироваться, волоча за собой левую ногу и всё так же через плечо сквернословя. Дядя Лёша подобрал шапку и пошёл к дому.

«Кралю, что ли, завёл?» – поинтересовался он у дедушки, протягивая трофей.

Дедушка что-то промямлил, но я, в отличие от дяди Лёши, понял, что это к дедушке приходил лазать по окнам никакой ни «краля», а дед Ермолай по своим гадким делам. Из-за этого к шапке, которую дедушка с удовольствием взял, отнёсся с опаской. Благо, что дедушка её почти не успел поносить и вскоре выменял на продовольственные карточки.

Под новый год он накупил на эти карточки много вкусных продуктов, бабушка испекла пирог с рыбными и мясными обрезками, купила мне бутылку лимонада, и мы всю ночь слушали танцевальные песни, льющиеся из радиоточки. Это был бы лучший новый год в моей жизни, если бы глубокой ночью к дедушке опять не пришёл дед Ермолай. С его приходом дедушка до утра бредил, пытался петь песню «На Муромской дорожке…» и порывался с вилами пойти на улицу, но благодаря усилиям бабушки, всё обошлось. Она напоила дедушку каким-то отваром, пахнувшим сырыми грибами и тиной, и дедушка уснул на целые сутки. Я думаю, так случилось потому, что продовольственные карточки косвенно тоже имели отношение к деду Ермолаю, по крайней мере, они тоже имели тёмную историю.

Шли годы, я уже научился писать несколько букв из алфавита, перебирать с бабушкой крупу и любил смотреть, как дедушка колет у сарая дрова. Замахнувшись, он быстро опускал колун на чурбак и громко при этом охал, будто его в бане обдавали холодной водой из шайки. Чурбак разлетался по двору расколотыми частями, дедушка собирал разрубленные поленья и бережно нёс их внутрь сарая, словно это был младенец, которого он выгулял и принёс в дом.

Снова стояло лето, был вечер на Ивана Купала, как сейчас помню. Накануне у бабушки сильно заболел живот, она посреди ночи, чтобы унять боль, пила сама свой отвар, пахнувший грибами и тиной, но ничего не помогало, и утром дедушка увёз её в больницу на служебном «Студебеккере». Вечером он лежал одиноко на панцирной кровати и дымил папиросу. В льющихся из окон сумерках белых ночей сквозь выпускаемый к потолку дедушкой дым чётко выделялся висящий на стене портрет Сталина, нарисованного в три четверти. Рядом тикали ходики с кошачьей мордой и подвижными зрачками. Под этот монотонный звук часов я и уснул. Проснулся я, когда на часах было половина третьего от необъяснимого ощущения полной пустоты. Повернувшись, я увидел, что постель дедушки пуста. Я вскочил с кровати и босиком выбежал в тёмный коридор, окутанный той же полной тишиной. Я почему-то не закричал, хотя жутко перепугался, и молча открыл дверь, ведущую на улицу. Природа во дворе таинственно молчала, лишь откуда-то слева, со стороны сарая слышалось сопение и приглушённый разговор, даже не разговор, а ошмётки неразборчивых фраз. Я негромко и вопросительно произнёс в сумерки и в сторону этих подозрительных звуков:

«Дедушка?»

Возня прекратилась, и через несколько секунд со стороны сарая снова послышался шёпот. Я во второй раз окликнул дедушку, на этот раз громче. Дедушка вышел из дверей сарая в одних кальсонах, отчётливо выделявшихся в полумраке, и закурил. Лицо его, как мне показалось, было злым:

 

«Вот что, внучок, ложись-ка ты спать, я сейчас вернусь». – И он уже повернулся, собираясь обратно в сарай.

«Дедушка, туда нельзя!» – закричал я, и дедушка обернулся.

«А ты с кем там разговариваешь?» – задал я мучавший меня вопрос, ответ на который, кажется, уже знал.

«Сам с собою», – ответил дедушка. – «Иди, я сейчас вернусь», – повторил он, заметно раздражаясь.

«Сам с собою?» – не поверил я, но на всякий случай послушно поплёлся к дому. Я понял, что дедушка в сарае разговаривал не совсем сам с собою, а с дедом Ермолаем, оттого он такой злой. Вернувшись в дом, я залез под одеяло. Дедушка точно, через пару минут вернулся, от него пахло каким-то острым плотским запахом. Но ещё раньше я заметил промелькнувшую под окном тень, женское «ой, батюшки!» и звон потревоженной домашней утвари, сваленной во дворе. Видимо, дед Ермолай ушёл к себе, по крайней мере, я тогда так решил.

Дедушка долго ворочался у себя на кровати, затем сел и зачиркал спичками:

«Ты это», – он ласково назвал меня по имени, – «на всякий случай, бабушке не говори ничего». – Он помолчал. – «Не спится мне», – начал оправдываться он, – «скучаю, видать. Хочешь, расскажу сказку? Жил-был один дед…» – начал он, но я и так уже засыпал без сказки, и снился мне дед Ермолай, убегавший со двора почему-то в женской ночной сорочке.

Однажды, во время одной из наших частых прогулок дедушка завёл меня в незнакомый переулок, остановил и присел передо мной на корточки. Его явно что-то тревожило, и он долго не решался говорить.

«Внучок», – наконец-то начал он. – «Во-первых, пообещай, что никому-никому не расскажешь про то, что ты сейчас увидишь, и будешь молчать до тех пор, пока тебе не будет восемнадцать лет. Знаешь такую цифру: восемнадцать?»

«Я даже знаю, что такое 38», – честно ответил я. – «А что, во-вторых?»

«А во-вторых, наверняка, ты многого сейчас не поймёшь, а когда поймёшь, всё равно молчи до восемнадцати лет, а там делай, как подскажет сердце. Договорились?»

«Идёт», – ответил я. Дедушка проверил мою честность ещё дважды и после троекратной клятвы с облегчением поднялся.

Он оставил меня на улице, а сам вошел в двухэтажный дом и вышел оттуда с карапузом, который, видимо, только научился ходить. Дедушка шёл в три погибели, нежно держа младенца под мышки.

«Познакомься», – обратился ко мне дедушка. – «Это твой дядя». Ребёнок со строгим вниманием смотрел на меня, словно ожидая объяснений, по причине чего его вызвали. Я опешил.

«Здравствуйте, дядя», – не сразу ответил я. Видимо, младенец удовлетворился моим приветствием, потому что, развернувшись, поспешил попроситься домой по своим делам. Дедушка отвёл этого странного персонажа обратно, и мы возобновили нашу прогулку к дому. За всю дорогу никто не произнёс ни слова, только перед самым домом дедушка ещё раз потребовал у меня клятвы. Я поклялся.

Признаюсь, я честно её выполнил. Первое время эта тайна не давала мне покоя, она перевернула все мои представления о жизни, я никак не мог понять, при чём тут дед Ермолай, ибо чувствовал, что тут есть что-то гадкое, следовательно, без деда Ермолая обойтись не могло. А когда понял, что к чему, решил не нарушать клятву и отыскать дядю, когда мне исполнится восемнадцать.

А потом прошли ещё годы после той странной прогулки, и однажды дедушка серьёзно захворал. Он неделю лежал, не вставая, на кровати, обложенный вокруг перьевыми подушками и как-то утром поманил слабой, лежавшей поверх одеяла рукой бабушку. Она велела мне выйти на улицу, а сама склонилась над дедушкой. Во дворе я встал на бочку из-под солёных огурцов и украдкой смотрел в окошко. Бабушка ходила по комнате, всплёскивая руками, словно пытаясь взлететь, причитала и закрывала от горя лицо. Затем она вышла. Я спрыгнул с бочки. Бабушка была черней тучи.

«Вот что, внучок, дедушки больше нет. Он исповедался как порядочный христианин и умер. Возьми копеечки…» – Она протянула на своей старческой ладони монетки, – «купи себе кружечку кваска и выпей за упокой его непутёвой души». Я сделал так, как просила бабушка.

Думаю, дедушка был не совсем честен на исповеди и не решился открыть факт существования младенца, поскольку впоследствии бабушка никогда о нём не говорила. А может быть, я плохо знаю людей.