Каменное зеркало

Text
47
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Keine Zeit zum Lesen von Büchern?
Hörprobe anhören
Каменное зеркало
Каменное зеркало
− 20%
Profitieren Sie von einem Rabatt von 20 % auf E-Books und Hörbücher.
Kaufen Sie das Set für 6,18 4,94
Каменное зеркало
Audio
Каменное зеркало
Hörbuch
Wird gelesen Кирилл Федоров
2,88
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Благодарю, сам разберусь, – процедил Штернберг.

В общем-то ему предоставлена неплохая возможность прибить этого вертлявого главнадзирателя. Прибить и сказать, что так и было. Что таинственные преступники поработали. Сейчас они одни. Кто разберётся? Разве что другой оккультист уровня Штернберга… Вот именно. Ещё устроят проверку. Кроме того, приготовленное для гостя помещеньице наверняка прослушивается, комендант тут дошлый и шустрый. Немного обиделся, между прочим, на то, что Штернберг отверг его позавчерашнее вечернее подношение, на каблучках прицокавшее. Тьфу… Теперь ясно, как чувствует себя человек, сброшенный в бочку ассенизатора и нахлебавшийся там по самые гланды. Кстати, о прослушивании, не говоря уж о том, что находиться в декорациях к постановке по мотивам знаменитого средневекового труда «Молот ведьм» решительно невозможно…

Штернберг вышел в коридор, прошёл до самого конца, выбирая дверь понеказистее, выбрал и рванул на себя, с первого раза сломав хлипкий замок. За дверью открылось небольшое запущенное помещение с пыльным окном, в углу стояли лопаты и лежал моток колючей проволоки.

– Очистить эту комнату, быстро, – приказал Штернберг. – Внести стол и два простых стула. Больше ничего не нужно. Чтоб через десять минут было готово, – он посмотрел на часы. – Время пошло.

Лагерфюрер уставился на строптивого гостя, разинув рот. Да как же так, залопотал он, ведь подготовлено помещение, большое, светлое, удобное, всецело оснащённое… И вот тогда Штернберг заорал на него, давая хоть частичный выход чугунной ненависти, прочно сидевшей в нём, словно осколок снаряда, уже третий день – страшной ненависти к окружающим и к самому себе. Он точно убил бы кого-нибудь, если б не продрал как следует глотку. Он даже – впервые – получил удовольствие от этого процесса сотрясания воздуха. Он понял, что у него это, оказывается, неплохо получается. Его вкрадчивый бархатистый голос обладал замечательной способностью перекидываться в оглушающий командирский рёв, высшего качества, со стальным лязгом, с хлёсткой хрипотцой. Лагерфюрер стоял навытяжку, обильно потел и трясся от ужаса. На веки вечные уяснив, что у «Аненербе» существуют свои методы и что при следующей попытке возразить кому бы то ни было он получит звание рядового и прелести Восточного фронта, лагерфюрер бегом бросился выполнять указание, точнее, посредством подобного же ора расшевеливать свою зажратую солдатню.

Вскоре привели первых заключённых из списка. Штернберг, полагаясь на свой дар чтения мыслей, а также на неплохое знание основных западноевропейских языков и поверхностное знакомство с некоторыми языками Восточной Европы, самонадеянно отказался от группы переводчиков, предоставленной комендантом, но немного погодя понял, что это было далеко не самым разумным решением. Многие заключённые знали по-немецки лишь свой личный номер, который они обязаны были заучить в течение первых суток пребывания в лагере, да ещё несколько основных команд, и ничего больше, а когда Штернберг, ориентируясь на указанную на нашивке национальность, демонстрировал скудные познания в чешском или польском, узники смотрели на него так же тупо, как если бы он говорил по-немецки, да и сам горе-полиглот отнюдь не был уверен в качестве своего произношения – и недаром: чудовищный великогерманский акцент совершенно затемнял смысл коряво построенных фраз.

Перед ним проходили человеческие оболочки. Никогда прежде Штернберг не видел, чтобы люди вообще не думали – и почти не чувствовали. Все их эмоции сводились к тяжкому унылому ужасу, даже хуже – к чему-то привычно-гнетущему, глухим пологом накрывшему всё их существование, в душной темноте которого изредка мелькали вспышки страха перед физической болью.

Приводимые блокфюрером, они садились на стул напротив и глядели в никуда. В основном. Менее равнодушные прежде всего смотрели на петлицы Штернберга – определяли степень интереса этих к своей персоне, а затем их взгляд тоже упирался в несуществующую точку невидимого горизонта. Они могли смотреть и в лицо, но всё равно взгляд оставался расфокусированным, они словно не видели перед собой ничего, кроме бездонной пустоты. На все вопросы отвечали коротко: «Да» – «Нет». Если, конечно, понимали, о чём их спрашивают. Те, что не знали немецкого, взирали на герра офицера с пустым ужасом – каким-то разверстым, точно распяленный в вопле беззубый рот, – тоскливо ожидая дикого ора и побоев. Таких Штернберг просто осматривал и, безнадёжно махнув рукой, приказывал увести. Безмолвный, очень корректный Франц выводил их в коридор и перепоручал блокфюреру, и через минуту вводил нового заключённого. Всё это напоминало конвейер, работающий вхолостую.

Ни про кого из заключённых нельзя было сказать ничего определённого. У них не было аур. Их энергетика была на нуле. У них не было мыслей. У них не было чувств. Для Штернберга они были подобны ходячим мертвецам. Но и сам Штернберг – он очень отчётливо ощущал это – был для них никто, пустое место, ходячий мундир, нечто неназываемое, аморфное, затянутое в униформу: разрежь китель – и растечётся слизью. Всё это было так мерзко и страшно, что Штернберг уже на десятом заключённом взмолил о пощаде – точнее, объявил получасовой перерыв – и все полчаса в бездумье просидел за столом, уставившись в одну точку. Слегка подташнивало. Сегодня он ещё ничего не ел. И вчера, кажется, тоже вообще не ел. Ну и чёрт с ним. Похоже, проекту школы «Цет» следовало заказывать надгробие.

Впрочем, дальше всё было не так уж скверно. Девятнадцатой в списке шла женщина, австрийка, примечательная тем, что, по слухам, она каким-то чудом выхаживала в бараках умиравших после истязаний в штрафблоке заключённых. И она заметно выделялась на фоне уже виденных Штернбергом узниц. Её, как многих здесь, шатало от недоедания, но у неё был осмысленный, внимательный взгляд и, хотя сильно поблёкшая, но чётко читающаяся изумрудно-зелёная аура прирождённого целителя. Штернберг попросил её положить руки на стол и протянул свои чистые, палево-розоватые ладони над её, почерневшими от грубой грязной работы. Она сразу отдёрнула руки, словно обжёгшись.

– Вы явно что-то почувствовали, – сказал Штернберг.

Узница молчала.

– Я жду ответа.

– Это как огонь… – пробормотала женщина.

Штернберг довольно кивнул. Обычные люди чувствуют лишь тепло. Наконец-то он мог поставить в списке первую галочку. Нет, эта заключённая, конечно, не могла быть преступницей – такие возвращают жизнь, а не отнимают. Но у этой женщины был дар, достойный самого пристального внимания.

– Я нахожусь здесь для того, чтобы предложить вам возможность покинуть концлагерь. Начать новую жизнь. Совершенствовать ваш талант. Применять его в деле. Вы прекрасно знаете, какой талант я имею в виду, – громко и отчётливо выговорил Штернберг. Подумав немного, добавил:

– Более того. Здесь вам грозит скорая смерть. А тем временем за воротами лагеря вас ждёт достойная жизнь. Новые знания, уважаемая работа. Меня не интересует ваше прошлое. Меня интересуют ваши способности.

Это прозвучало с таким дубовым пафосом, что он чуть не плюнул от отвращения к себе.

Женщина смотрела на него остановившимся взглядом. Вначале он подумал, что до неё не дошло и надо повторить, но, насторожив Тонкий слух, понял, в чём дело: она просто-напросто боится и нисколько ему не доверяет. В лагере считалось, что любое изменение в заведённом распорядке ведёт к худшему, что следует тщательно избегать любых перемен и тогда, быть может, протянешь подольше. Как преодолеть это вдолбленное непрерывным многомесячным ужасом убеждение, Штернберг понятия не имел. В самом деле, с какой стати измученная узница должна верить лощёному эсэсовцу? Это было очередное упущение в длинном ряду бесчисленных недочётов злосчастного проекта, о которых Штернберг и не подозревал, когда взвалил на себя сложнейшую, как выяснилось, задачу набрать будущих сотрудников из потерявших человеческий облик полумёртвых существ. Он-то думал, они сами с радостью за ним побегут, подальше от концлагеря, стоит лишь свистнуть. Ну и идиот же он, чёрт бы его побрал. Штернбергу вспомнилась изъятая у заключённых рисованная листовка, которую ему показывал лагерфюрер: огромный ворон в эсэсовской фуражке сидит на перилах моста, под которым текут реки крови. Равенсбрюк. «Воронов мост»[22]. А если половине узников будет страшно играть с осатаневшей судьбой, и без того едва удерживающей их на волосок от гибели, а другая половина окажется принципиальной, и им, понимаешь ли, мерзостно идти добровольно «вкалывать на наци»?.. Ну, и что тогда? Школа не тюрьма, силком не потащишь.

– Итак, выбор за вами, – с расстановкой произнёс Штернберг.

– Что будет, если я откажусь? – тихо спросила женщина.

– Да ровным счётом ничего вам не будет, – с досадой ответил Штернберг. – Останетесь здесь, а я уеду. Но почему вы спешите отказаться? Подумайте. Хуже вам точно не будет. А вот лучше – наверняка.

Долгий взгляд узницы – словно взгляд в небо из глубокого колодца – красноречиво говорил о том, что может быть много хуже. Эта женщина наяву видела такие чёрные бездны, какие Штернбергу и не снились.

– Я благодарю вас за оказанную мне честь, господин офицер, – запинаясь произнесла заключённая, – но я считаю, что здесь я нужнее.

«О господи, – взвыл про себя Штернберг. – И она ведь совершенно искренне говорит. Бывают же такие. Но должен, должен быть какой-то способ уговорить её».

– Хорошо, фрау… – он посмотрел в список, – фрау Керн. Достойно и самоотверженно. Но сколько вы здесь ещё протяните? Месяц? Два? А сколько проживут те, кого вы поднимете на ноги? Сегодня вы их выходите, а завтра какой-нибудь шарфюрер вздумает поразвлечься стрельбой по живым мишеням. И смысл ваших стараний?.. А подумайте, скольких вы сможете спасти, если останетесь в живых и получите такие знания, которых не дают ни на одном медицинском факультете. Вы ведь, кажется, медсестра? Мы можем вас многому научить. Доказательства? Пожалуйста, – он накрыл ладонью кисть её правой руки, обезображенную глубоким сильно воспалившимся порезом, и, когда отнял ладонь, опухоль спала на глазах.

 

Женщина отвела взгляд.

– Значит, вы теперь даже такое умеете…

На минуту в небольшом помещении воцарилась столь глубокая тишина, что Штернберг слышал тиканье своих наручных часов.

– Так что вы скажете на моё предложение? – спросил он.

– У меня… у меня здесь дочь, я не могу.

– Ваша дочь будет освобождена вместе с вами.

Глаза женщины вдруг заблестели так ярко, словно комнату залило солнечное сияние – хотя за окном шёл густой снег.

– У меня муж в Бухенвальде, – прошептала она.

– Имя.

– Простите, что?

– Имя вашего мужа. И дата рождения.

Она назвала. Штернберг записал.

– Ваш муж будет освобождён в один день с вами. Вы понимаете, как много от вас сейчас зависит, фрау Керн?

Она понимала. Как и то, что сидящий напротив странный чиновник обладает сказочной властью одним росчерком пера освободить хоть сотню человек зараз. Умная женщина. Правильно, я бы на твоём месте тоже отчаянно торговался.

– У меня сестра в одном из отделений Равенсбрюка. Кажется, в Мальхове…

Штернберг подвинул к ней лист бумаги и ручку с золотым пером.

– Пишите. Отчётливо. Имя, фамилия, дата рождения, желательно название концлагеря. Кого вы хотели бы видеть на свободе. Всего не больше пяти человек. Это будет наша с вами сделка.

Вот так. Оказывается, так просто. Так просто, что даже страшно.

Фрау Керн торопливо нацарапала крупными скачущими буквами пять имён. Крохотный списочек длиной в целую жизнь. Вчера эти пятеро были обречены на смерть – сегодня они получили законное право жить. И из-за чего? Из-за того, что один амбициозный карьерист предложил своему хозяину один амбициозный проект. Гиммлер позволил принимать любые меры, в том числе и такие. Собственно, почему именно пять? Что ж вы скромничаете, вершитель судеб? Можно и десять, и пятнадцать. Вся эта сволочь вроде Зурена определённо не обеднеет…

– Итак, вы согласны.

– Да, господин офицер.

– Распишитесь вот здесь.

Перед тем как заняться следующим заключённым, Штернберг спросил у фрау Керн, знает ли она здесь, в Равенсбрюке, узниц с необычными способностями вроде её собственных. Женщина ответила «нет», но подумала – мысли обессиленных людей очень легко читать – о паре человек, имена которых Штернберг не замедлил вытребовать. Её увели. Теперь её вместе с дочерью до отъезда поместят в особый барак, где персоналу под угрозой расстрела запрещено причинять вред ценным для рейха людям.

После её ухода Штернберг долго сидел в холодном оцепенении, поражаясь своей иезуитской изобретательности. Неплохо он тут устроился.

Из чёрной тетради

Система наладилась и заработала вполне эффективно. За неделю я набрал двадцать пять человек – двадцать пять кандидатов столь выдающихся достоинств, что утверждённую на бумаге школу можно было открывать хоть сейчас. Большим подспорьем оказались знакомства узников – один из главнейших оккультных законов гласит: подобное притягивает подобное, и данное утверждение справедливо в том числе для замкнутого мира заключённых. Общаясь с узниками, я вылавливал концы тонких нитей взаимных симпатий, а сам клубок знакомств поручал распутывать гестаповцам.

Как правило, заключённые сразу соглашались учиться и работать в эсэсовской организации, стоило только предложить им выкупить тем самым жизни своих родных и друзей. Часто случается, что люди попадают в концлагеря целыми семьями, и обрабатывать таких узников сравнительно легко. Обычно они немцы либо жители оккупированных территорий. Гораздо сложнее дело обстоит с военнопленными – а в Равенсбрюке представлена и эта, очень несговорчивая, категория заключённых. Свой небольшой опыт общения с ними я до сих пор вспоминаю с дрожью негодования – и с горчинкой мазохистского удовлетворения: на что нарывался, то и получил.

Равенсбрюк

1 декабря 1943 года

Самой отвратительной была попытка завербовать красноармейского офицера. К женскому концлагерю с некоторых пор присоединили мужской, состоявший из пяти обнесённых высоким забором бараков, находившихся в восточной части Равенсбрюка, за эсэсовской швейной фабрикой, – и кто там только не обитал. Отпетые уголовники сидели по соседству с гомосексуалистами, с евреями, с несчастным французским парикмахером, недостаточно похоже подбрившим какому-то чиновнику усики а-ля фюрер, с известным столичным хирургом, с советскими военнопленными. Приведённый пленный офицер едва волок по-немецки и предпочитал изъясняться по-русски, находя своеобразное достоинство в том, что окружавшие его эсэсовцы русского не знали, не знал и Штернберг – но ему как чтецу мыслей было от сего не легче.

Заключённый непринуждённо откинулся на спинку стула и принялся пристально рассматривать сидящего напротив очень молодого человека в чёрной униформе. Это было крайне неприятно. За прошедшие несколько дней Штернберг привык к робости и беспомощности проходящих перед ним измученных женщин, подавленных уже одним только его мужским превосходством, не говоря уж о внушительности эсэсовского звания, а затесавшиеся в этот бесконечный поток немногие заключённые мужского пола ничем не выделялись из общей массы доведённых до животного состояния изнурённых людей. Теперь же перед ним был офицер вражеской армии, держащийся в придачу с пугающей самоуверенностью и источающий столь едкое презрение, что Штернберг, прежде чем начать разговор, против воли замешкался, делая вид, будто сосредоточенно перебирает бумаги.

– Ну надо же, – вполголоса произнёс пленный по-русски – а его мысли шли синхронным переводом. – Во фриц. Хоро-ош фриц, ничего не скажешь. Истинный ариец. Эк тебя перекорёжило, болезного, любо-дорого смотреть.

– Молчать, – сухо приказал ему Штернберг, раскладывая на столе личное дело заключённого номер такой-то. Из цветных пометок на документах следовало, что сидящий перед ним узник в самом скором времени будет ликвидирован, и не потому, что непригоден к работе, а потому, что ведёт себя непозволительным для узника образом.

Штернберг наконец заставил себя оторваться от бумаг и встретил тяжёлый взгляд сумрачно-серых глаз. Исхудавшее, но твёрдое и притом молодое лицо. Шрам на лбу. Упрямый и презрительный рот. Резкий запах пота и какого-то дрянного курева, которое тут умудряются раздобыть друг у друга путём первобытной мены некоторые заключённые. Не, случай безнадёжный. Но какая аура, Санкта-Мария! По словам капо, этот узник всегда точно знает, кто из его товарищей по заключению и когда умрёт или будет убит. Видит бог, капо не врал. Да, из этого офицера вышел бы блестящий прорицатель… И Штернберг пошёл на принцип.

– Итак, – медленно заговорил он, – майор Красной Армии. Коммунист. Награждён, ага… Хорошо. И при всём при этом предсказывает людские судьбы. Судя по тому, как его сторонятся соседи по бараку, весьма неплохо предсказывает. Как-то не состыковывается фатум с коммунистическим мировоззрением, не находите, Towarisch?

– Я тебе не товарищ, – моментально отреагировал заключённый и надолго замолчал, переваривая остальное. Переводчика, что ли, позвать?

– Вы понимаете, что я говорю? – спросил Штернберг.

– Йа, ихь ферштее, – после некоторого раздумья ответил заключённый и добавил по-русски: – Значит, заинтересовались, гниды.

– А что вы скажете по поводу собственной судьбы? – спросил Штернберг. – Вы знаете дату своей гибели?

– Ихь вайс, – холодно усмехнулся заключённый. – Зи виссен дас филяйхт аух[23]. Вон, бумажки разложил, там-то уже всё отмечено. Жаль, твоей смерти, фриц, чего-то не вижу, не такой ты какой-то, странный фриц…

– А я вообще-то про себя и не спрашиваю, – брякнул Штернберг, забыв на мгновение, что свои необычные таланты лучше раньше времени не демонстрировать.

– Ага, понимаешь, – зло обрадовался заключённый. – Понимать понимаешь, а не говоришь. Всё по-своему гавкаешь.

Дальше разговор зазвучал очень странно: один собеседник говорил по-немецки, другой – по-русски, и при этом оба друг друга понимали, Штернберг – идеально, заключённый – похуже, опуская смысл неизвестных ему слов.

– В моих силах отложить день вашей смерти – на очень и очень долгий срок.

– Зачем?

– Затем, что люди с вашим даром – большая редкость.

– Предлагаешь на твой рейх горбатиться? Засунь своё предложение себе в задницу. Со мной здесь уж чего только не делали, в политотделе тутошнем. Думаю, тебе их не переплюнуть.

– Да вы лучше подумайте о том, что никогда не выйдете из лагеря, никогда больше не увидите свою семью. А ведь я мог бы дать вам такую возможность…

– Не лезь в душу, фриц.

– Вам претит клеймо предателя? Но я представляю науку, а не политику.

– Да пош-шёл ты… Слушай, а ты ведь тоже майор. Сколько тебе лет-то, майор? Ты, пацан, за что своего эсэсовского майора получил? Ты, майоришка, на передовой-то хоть раз в жизни бывал? По морде вижу, что нет. Штаны протирал в своей гестапе. Драть тебя надо было, сопляка, покуда ещё поперёк лавки лежал…

Много ещё чего в таком роде Штернберг услышал – вернее, не услышал даже, а прочувствовал всей шкурой, в ментальном мире полные презрения слова ощущались всё равно как плевки да пощёчины. Проклятого заключённого ничто не пугало. Когда Штернберг, не выдержав, к стыду своему пригрозил ему поркой, пленный лишь равнодушно пожал плечами: он был уже за гранью всего, в том числе страха перед физической болью. Он твёрдо знал, сколько ему осталось, и не желал ничего менять в своей судьбе. Он наслаждался совершенной, нерушимой свободой, против которой Штернберг, вольный хоть пристрелить его сию минуту, ничего не смел. Штернберг молча выслушивал оскорбления и думал: да, не стоило даже связываться, с самого начала всё было ясно, да и как я-то держался бы на его месте, дай же мне бог вести себя в подобной ситуации вот так…

– А если я предложу вам уйти из лагеря? – поинтересовался Штернберг в конце концов, отчаявшись добиться хоть какого-нибудь толка.

– Как уйти?

– А вот так: выведу вас за ворота, дам какую-нибудь хламиду, запрещу охране стрелять – и гуляйте на все четыре стороны. Это не шутка. Пойдёте?

Заключённый подумал немного.

– Нет, не пойду.

– Почему же?

– Да потому, что ничего я у вас не возьму, ничего мне от вас, тварей поганых, и задаром не надо, и воли вашей фрицевской не надо, понял? Слушай, надоел ты мне, фриц, хуже горькой редьки, с души уже воротит от твоей косой рожи. Давай-ка на перекур.

Штернберг, от злости на провальную неудачу и на свою нерешительность – другой на его месте взял бы резиновую дубинку да пересчитал бы наглецу все рёбра – конвульсивно сжал кулаки, и пленный обратил на это внимание:

– Что, бить будешь? Ну, бей, ежели охота.

Штернберг вдохнул поглубже. Только без эмоций. Лупить, орать – это было бы сейчас признанием в слабости. Да и как можно бить отощавшего человека с израненной плетьми головой, с обезображенными пыткой, искалеченными руками?

– Вы знаете, каким образом будете убиты?

– Меня к медикам отправят, – сообщил заключённый с отвратительным подобием улыбки – во рту у него не хватало половины зубов. – Облучать будут какой-то дрянью, от которой ожоги, вот и сдохну. Через две недели. Это уже точно. Можешь потом проверить.

Штернберг, приподняв за нижний угол пару листов, приоткрыл тот раздел документации, куда ещё не заглядывал – там могли содержаться сведения о дальнейшей судьбе узника. Всё правильно, медицинский блок. Но что за облучение такое? Тут Штернберг припомнил слышанные в лабораториях разговоры о том, что в Равенсбрюк намерен перебраться из Биркенау доктор Шуман со своей мощной рентгеновской установкой. Об этом даже администрация ещё, кажется, не знает, и уж тем более откуда это знать заключённым… Облучение… Ожоги…

– А знаете, вы не ошиблись, – тихо сказал Штернберг. – Ну а если я прикажу расстрелять вас прямо сейчас?

– Не прикажешь, – твёрдо ответил узник.

– Посмотрим. Франц! Блокфюрера сюда.

Когда блокфюрер показался на пороге, Штернберг открыл рот, чтобы произнести одно-единственное слово – но не сумел. Просто не сумел. Ему никогда прежде не приходилось отдавать такого распоряжения. И короткое слово намертво застряло в глотке, хоть шомполом пропихивай.

 

Он сухо закашлялся, набрал воздуху побольше, закашлялся снова.

– Увести.

И насколько же торжествующим, презрительным, всё понимающим был брошенный напоследок взгляд заключённого. После его ухода Штернберг дико и бессмысленно уставился в разбросанные по столу документы, обхватив склонённую голову, ероша и сминая волосы. Он чувствовал себя оплёванным. Шах и мат. Проклятый кацетник… Он взял ручку и тщательно вымарал в личном деле советского офицера всё, что касалось медицинского блока. Он не мог объяснить себе, для чего это делает и какой ощутимый прок кому бы то ни было с этого будет.

После военнопленного привели одиннадцатилетнюю еврейскую девочку – о скверне её злополучной национальности сигнализировала ярко-жёлтая нашивка на робе. Штернбергу ещё никогда не доводилось видеть, даже здесь, в лагере, создания настолько истощённого, почти бесплотного. Девочка положила на стол ломкие, как сухие прутья, руки и устремила на офицера немигающий взгляд гипнотизирующе-огромных чёрных глаз. Кажется, она вовсе не понимала, о чём её спрашивают, хотя, судя по документам, была из немецких евреев. Её сознание было подобно выжженной пустыне. Штернберг, маявшийся от тошной жалости к этому бестелесному существу, поначалу разговаривал с ней очень мягко, терпеливо повторяя одни и те же вопросы, но вдруг что-то в нём бешено скакнуло на прутья клетки, клацнув зубами, и он неожиданно для себя самого оглушительно рявкнул, привстав:

– Да ты глухая, что ли?!

Девочка сжалась, закрывая голову руками, и тоскливо подумала – наконец-то она хоть что-то подумала! – о ком-то, кто мог бы её сейчас защитить от орущей твари в мундире, если бы был рядом, если б не оказался так некстати в штрафблоке… И Штернберг вздрогнул от внезапной догадки, уловив эту мимолётную мысль. Значит, всё-таки существует здесь какой-то заключённый, который защищает от эсэсовцев других заключённых. Не он ли выдаёт пропуска на тот свет охранникам и надзирательницам?

– Кого тут недавно отправили в штрафблок? О ком ты только что подумала? – спросил Штернберг.

Ребёнок уставился на него с ужасом.

– Ты сейчас о ком-то подумала. Его имя.

Девочка молчала.

– Ну же, говори! – прикрикнул на неё Штернберг. Но от страха она даже думать перестала.

– Я тебя не выпущу отсюда, пока не скажешь!

– Дана, – прошептала малолетняя узница. – Её зовут Дана.

– Фамилию знаешь? Личный номер? Номер барака? Возраст? Национальность? – допытывался Штернберг. От металлических звуков его голоса девочка вздрагивала, как от ударов, и только молча мотала головой. И вдруг ни с того ни с сего маленькая узница без единого стона свалилась на пол, словно марионетка, у которой разом перерезали все нити. Только что сидела на стуле – и уже распростёрлась на полу. Обморок?.. У неё совсем не осталось ауры, и потому нельзя было на глаз определить, что же с ней случилось. Штернберг вскочил, бросился к девочке и, едва приподняв её, понял, что она не дышит, что её жизнь невидимыми тёплыми струйками утекает сквозь его пальцы.

Говорят, заключённые тут умирают постоянно и повсюду. На работах, на перекличке, в бараке, на допросе, везде, где угодно. Он с треском разодрал на ней спереди робу и хлипенькую кофтёнку, обнажая ребристую, как стиральная доска, грудь, ударил кулаком – не сильно, боясь сломать ребра, запуская остановившееся сердце, потом пару раз развёл и свёл её руки, и девочка задышала сама. Штернберг положил тяжёлые ладони ей на грудь и отнял, лишь когда она вскрикнула от жара вливаемой в неё чужой жизни.

Он поднялся, пинком распахнул дверь.

– Франц! Блокфюрера сюда. И передай, пусть приведёт кого-нибудь с носилками.

Девочка слабо пошевелилась. Какая бессмыслица, устало подумал Штернберг. Всё равно ведь умрёт. Не сегодня, так завтра. Не завтра, так через неделю, через месяц. Здесь все умирают.

Сегодня он явно был ни на что больше не годен, но, уже садясь в машину, вспомнил о таинственной заключённой по имени Дана, – попавшей в штрафблок. Следовало поторопиться вытащить её оттуда, иначе он рисковал уже не увидеть её живой.

Этот блок – с виду обычный барак – располагался на краю женского лагеря, возле забора, отделявшего Старый лагерь от промышленной территории Равенсбрюка. Дежурный по блоку, ёжась под взглядом Штернберга, просмотрел списки, послал помощника в канцелярию соотнести по картотеке личные номера узников с именами и, трепеща перед грядущим втыком, сообщил раздражённо расхаживавшему из угла в угол свирепому офицеру, что узниц с таким именем в штрафблок за последнее время не доставляли.

– В таком случае, шарфюрер, – Штернберг резко развернулся и пошёл прямо на дежурного, – я приказываю вам построить здесь всех заключённых блока и выспросить у них имена и клички. И если хоть один-единственный заключённый помрёт в ходе этого мероприятия, вы сразу займёте его место, вы меня поняли?

– Так точно, – затрясся дежурный. – Разрешите з-заметить, штурмбаннфюрер, заключённые находятся в карцерах…

– Да хоть в преисподней! Я сказал – немедленно. Я не люблю повторять.

– Слушаюсь… – промямлил дежурный. Ему крайне не хотелось выволакивать из ледяных ям умиравших там или уже мёртвых людей. – Ещё вы можете обратиться к оберштурмфюреру Ланге, он ответственный за сортировку, но часто работает и здесь…

– И что дальше?! Что вы мне зубы заговариваете? – взгляд Штернберга упал на конторку дежурного, где поверх бумаг лежала длинная чёрная плеть. – Вас хлыстом огреть, чтоб поторопились? – он сгрёб со стола плётку, сбросив заодно какие-то папки, и оглушительно врезал ею по полу, выбив из затоптанного ковра тучу пыли.

– Оберштурмфюрер Ланге знает имена многих заключённых! – выпалил дежурный. – У него с ними какие-то личные дела…

– Ну так приведите сюда этого вашего Ланге, и поживее.

Лицо дежурного перекосилось.

– Виноват, штурмбаннфюрер, никак не могу. У него сейчас время отдыха, он меня попросту убьёт, если я побеспокою его…

– И правильно сделает. А что я вас прибью, не боитесь? – и Штернберг снова шарахнул по полу кнутом.

Дежурный замер в мучительном раздумье, страдальчески морща лоб. Он вычислял, кто для него опаснее – здешний офицер Ланге, способный очень надолго отравить ему существование, или же вот этот разъярённый чиновник, приезжий, но зато такой страшный. Если не угодишь чиновнику, так потом ещё и Ланге, пожалуй, фитиль вставит… И дежурный измыслил компромисс:

– Давайте я вас провожу к нему, и вы с ним поговорите. Меня-то он вовсе слушать не будет.

Штернберг, ворча, согласился. Вдвоём они направились в другой конец улицы: впереди топал эсэсовский унтер, за ним шествовал Штернберг, прихвативший надзирательскую плётку и зло похлопывающий ею себя по бедру при каждом шаге. Густо сыпал крупный снег, налипая на шинель и невесомо касаясь подставленной ветру щеки. Над крыльцом последнего в бесконечно длинном ряду барака раскачивался, поскрипывая с гнусным взвизгиванием, тусклый жёлтый фонарь в ржавой железной клетке.

Они вошли в полутёмную прихожую. Из угла вырос мордастый небритый детина и не замедлил крепко послать унтера подальше, но затем пригляделся к петлицам Штернберга, вздёрнул руку, точно шлагбаум, и пролаял: «Хайль Гитлер!»

– Смирно!!! – заорал на него Штернберг. – Вы как разговаривали с унтер-офицером, рядовой? Вы как держите себя перед офицером?! Почему на вашем рыле щетина как на свиной заднице?!! Шесть суток гауптвахты!!! За неуставной внешний вид и поведение! Шарфюрер! Доложите о моём приходе и уведите этого.

– Это же денщик оберштурмфюрера Ланге, – со страхом пробормотал дежурный.

– Да хоть личный секретарь Папы Римского! Выполняйте приказ.

Вскоре унтер вернулся в сопровождении самого Ланге, поприветствовавшего Штернберга с величайшей почтительностью – но вид у оберштурмфюрера был ещё более расхристанный, чем у денщика. Ланге, перед тем как идти встречать гостя, потрудился затолкнуть упругое пивное брюшко под более или менее пристойно смотревшийся френч, но сальные волосы стояли гребнем, из распахнутой мотни торчало бельё, а галифе были в подозрительных белёсых пятнах.

Сглатывая кислую тошноту, Штернберг процедил морщась:

– Хоть бы застегнулись, а…

– О, прошу прощения, – Ланге с рекордной скоростью замкнул свою калитку. – Не желаете ли бокал бургундского, штурмбаннфюрер? Ваш визит для меня большая честь. Весь лагерь только и говорит, что о вашем приезде…

– В первую очередь я желаю знать, сумеете ли вы помочь мне определить личность заключённой, о которой только и известно, что имя или прозвище, да ещё что она находится сейчас в штрафблоке.

22Равенсбрюк – в переводе с немецкого – Воронов мост.
23Знаю. Вы тоже наверняка знаете (нем).
Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?