Перевернутая карта палача

Text
6
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Горизонт стоит на месте, как приклеенный, если не задать себе первый вопрос.

Сам человек тоже от рождения надежно укреплен, как трава на корнях. Сезоны приходят и уходят, а трава цветет в дни радости и мокнет под дождями бед, чтобы снова пробиться из-под льда обстоятельств. Боль, невзгоды, праздники – все они не зависят от уверенного в своем покое человека, как погода не зависит от травы. Предрешенность деревенского быта сонная, по-своему удобная. Вытоптали траву? Выкосили? Так на то она и трава…

Признав за собой силу менять обстоятельства, приходится встать в рост. Задав первый вопрос, приходится сделать шаг. Решившись искать ответ, надо напрячь силы и толкать прочь горизонт… и обрывать по живому собственные корни.

Мороз дерёт по спине.

Дух вышибает сильнее, чем по весне – когда пришлось рухнуть из кроны старого дуба и лететь бесконечно, слушая хруст то ли веток, то ли ребер…

– Я тоже сделал чудо, – едва слышно выдохнул Ул, морщась и жмурясь, но не унимаясь. – Сделал его… Особенное. Не знаю, как. Не умею повторить. Но я – сделал?

«Я не забуду», – без слов пообещал себе Ул.

Даже если забыть проще.

Даже если спросить не у кого.

Даже если ответа и вовсе – нет…

Корни покоя оборваны. Первый шаг теперь неизбежен, и кто знает, что за тропа ляжет под ноги.

Ул приподнялся на подушках коляски. Глянул на крыши Сонной Заводи, уже заметные впереди, проследил блескучую гладь реки. Привычный мир казался особенно ярким. Он был родным, но вопрос, поселившийся в душе, вынудил смотреть на Заводь по-новому, видеть красоту золотого лета полнее.

Весь покой – трава… в сенокос она ляжет и высохнет.

Никакое иное лето не будет таким золотым и полным.

– Лия выживет, – одними губами пообещал себе Ул, отодвигая новый вопрос. – Навестит. Я ведь её цветочный человек. Я подожду. И тогда…

Бес. Постоялый двор у леса

– Вы просили доставить, – у самого плеча встал посыльный, после одного удачного поручения возомнивший себя частью ближней свиты. Бумаги он подал почти небрежно.

– Просил? Я? – промурлыкал бес. – Ты забавен.

– Вы приказали, – гонец смутился, отступил на шаг и мгновенно припомнил, что бумаги ему велели положить на край стола и еще строго уточнили: не подходить к бесу со спины и не стоять рядом.

– Однажды я всего лишь подумал вслух: «А что может записывать тот старый опарыш ночи напролет?». Дословно так. Досадно, что я помню больше, чем исполнитель… – Рэкст вздохнул. – Разве я желал, чтобы некто умыкнул дневники у старика и выставил меня – мелочным вором?

– Нет, но…

– Значит, возжелал без мыла влезть в… свиту, – ласковости в голосе прибыло, как воды в весенний паводок. Того и гляди, плотина покоя прорвется, и тогда… Но бес лишь принюхался и уделил гонцу косой взгляд. – Так, что имеем? Негодный вор и боец из средненьких. Смерти страшишься, боли вдвойне. И меня – втройне. Что ещё? Исполнителен, мстителен, жаден и склонен возводить стены, огораживая своё… воруешь у слабых. Выдохни, не пускай слюни. Для свиты ты не годен, слишком прост и неинтересен. А вот управлять имением или торговым делом – может статься. Счетоводу надлежит вникать в мелочи.

– Жизнь за вас…

– Не положишь, сбежишь до боя, знаю. Не зеленей. Сам рассуди: велика ли ценность у твоей жизни, чтобы её класть на весы? То-то же… пока что поезжай в Корф и собери отчет по торговле в княжестве Нэйво. Еще подробно изучи доходы города и рост порта. Да, в пути составляй всякий день лист относительно погоды и ветра, спрашивай о видах на урожай и о том, что было в окрестностях. Особенно меня занимают засухи и налеты саранчи. Если я не заскучаю, читая, ты в дальнейшем сможешь, пожалуй, считать и моё, и свое золото.

– Исполню…

– Мне решать, исполнишь ли, – оборвал бес.

Он отвернулся от гонца, быстро вскрыл непромокаемый чехол и углубился в чтение бумаг, добытых воровством.

«… много раз встречал слова, но не точное их толкование. Что есть «царство»? Не ведаю, однако же это понятие не тождественно стране или даже миру. Оно определяет некий свод природных правил, подвластных бессмерти одного из видов.

Мы, люди, если и знали прежде, то ныне не помним, сколько всего видов у бессмерти. Я насчитал три, вникая в обрывки древних текстов.

Первое царство порождает бесов каменного толка, однажды я прочел их наименование – горглы. Они сильны в непостижимых людям деяниях, меняющих сам мир – русла рек, пики гор и впадины морей, засухи и штормы.

Второе царство роднится с тем, что произрастает, будь то травинка или могучий дуб. Имя сей бессмерти мне неведомо.

Третье царство, к коему, по моему наблюдению, относится всем ведомый багряный Рэкст, сродни звериному. Иной раз, позволю себе признать столь странное, я, видевший Рэкста близко, помню о нем не только со страхом, но с состраданием… Худо, пожалуй, зверю в городах. Я видел пустынного льва, диковиной привезенного из-за моря в подарок князю. Видел его желтые глаза, тусклые от неволи. Иногда мне снится тот лев и я, ничтожный, просыпаюсь в поту и ощущаю горький вкус вины и боли, извечной вины и боли людской… мы отняли волю у мира, когда самонадеянно назвались его хозяевами.

Зачем люди воздвигли решетку первого зверинца? И отчего не унялись после, видя ошибку и чуя вину?

Книга без переплета, запись 317»

– Книга без переплета, – бес вроде бы улыбнулся, быстро пролистывая страницы и уделяя каждой долю мгновения, так что они мелькали крыльями чайки и шуршали, вроде бы разговаривая… – Старый червь занятнее, чем я полагал.

Бес сложил листки и ещё раз бросил взгляд на тот, что оказался заглавным, прежде чем упаковать все в чехол.

«Полагаю, я видел бессмерть первого царства. И суть сего создания нечеловечна настолько, что рядом с ним Рэкст кажется мне роднёй. Я ощутил на себе каменной тяжести взгляд того существа – горгла… Оно не ведает жалости, сострадания или же теплоты, создаваемой из биения трепетного сердца. Оно стремится упорядочить всё вокруг, и суть его – кристалл безупречный. Холодный, идеально заполированный, неизменный.

Верю, много мы могли бы узнать из книг городов. Верю, что созданы они именно сердцем людским. И больно мне сознавать, как велика наша утрата».

Бес усмехнулся, прижмурился и бережно перевязал чехол с записями кожаным ремешком. Опустил на стол и откинулся в кресле. Чуть погодя Рэкст прикрыл глаза – и в зале стало тихо-тихо… Гонец дышать, и то старался беззвучно. Вдруг бес заснул? Потревожишь, и прощай, мелькнувшая надежда возвыситься, пробраться в свиту.

– Откуда бы ему знать, как были созданы книги городов, если сам я вспомнил это теперь, вдруг, глядя на его записи… – прошептал бес так тихо, что гонец не разобрал слов. Чуть громче Рэкст добавил: – В письменах играют блики истины, которая однажды может обрести настоящую силу менять и даже отменять… – бес покосился на внимательно слушающего, а вернее подслушивающего, гонца. – Отправляйся в Тосэн. Навести переписчика, покайся в воровстве и с поклоном верни записи. Скажи, я велел. Еще скажи, что прятать то, что он прячет, бесполезно. Он видел лист той книги, один лист, но целиковый. Иначе не смог бы наносить знаки так, что я чую их… не глядя. Скажи вежливо: пора вернуть ценность, это мой первый запрос. Пока он вправе выбрать, кому вернуть – мне, сладкоежкам князя или псам канцлера княжества Мийро. Время выбора пошло, и оно иссякнет довольно скоро.

– Исполню… то есть приложу усилия.

– Далее твой путь ляжет на юг. Относительно Корфа, – бес порылся в кошеле. Он добыл монету, подержал золото в сведенных пальцах и отдал смятым, хранящим оттиск подушечки большого пальца. – Даю тебе знак до конца осени. Под него получи доступ к отчетам по казне Нэйво. Хочу знать, сильно ли разожрался хряк, поставленный мною к корыту. С тобой поедет мой ближний. Назовешь ему вес украденного в чистом золоте. Он решит, что делать.

Бес щелкнул пальцами правой руки, затем раскрыл ладонь и указал на дверь. На пороге возник, не кланяясь, упомянутый только что «ближний» – тощий, как скелет, и желтый, как старый пергамент. Редкие седые волосы делали человека стариком. Кожа, натянутая так, что улыбку не вообразить, обманно молодила… Гонец сглотнул, отступил на полшага, жмурясь и невольно заслоняясь ладонью.

Бывшего белого лекаря, который похоронил семью и пришел к бесу, чтобы продать душу и научиться убивать, редко видели в городах. А если замечали, старались поскорее отвернуться, улизнуть в боковой переулок, закрыть шторку кареты… Тщетно: проклятия настигали всякого, без исключений.

– Говорят, в Корфе еще тлеет род белых, – задумчиво вымолвил бес. – Пора глянуть, что полнее: твоя тьма или их свет. Я трижды давал им выбор. Они не согласились служить и не покинули известного мне места. Глупость наказуема.

Гонец сглотнул сухим горлом, отступая еще на полшага. Бес усмехнулся: даже ничтожному и слабому, вороватому и жадному человечишке показалось страшным уничтожение рода тех, кто исконно оберегает и укрепляет жизнь. Что ж, слуге полезно понять сразу, что бес – безжалостен. И вполне бесчеловечен.

– Уже не мечтаешь о тёплом местечке в свите, – промурлыкал багряный Рэкст. – Верно. Ты мелюзга, а мне требуются крупные твари. Хищные, сильные и усердные. Вот как он. Прекрасный образец… Чёрный и меня проклинает по три раза на дню. Только зря. Я проклят задолго до вашего рождения.

Бес шевельнул пальцами, и между указательным и средним возник плотный прямоугольник, мелькнул, вспыхнув живым подвижным изображением белого дракона с алыми когтями.

– Однажды я неосторожно согласился оказать услугу и вытянул карту палача, – тихо сказал бес. – Можно ли пожелать худшего? Даже мне, бессмерти… особенно мне.

– Поэтому я всякий день желаю вам бесконечной жизни, – прошелестел бывший лекарь. И в его устах сказанное прозвучало проклятием.

 

– Но и ты на скорую смерть не рассчитывай, – в тон отозвался бес. Подался вперед и ласково добавил: – Если я палач, то ты – мой топор. Ты приводишь в исполнение самые мрачные приговоры. И делаешь это охотно.

Бес медленно обернулся к притихшему гонцу. Поманил его пальцем, предлагая нагнуться, шепнул тихо, доверительно.

– Сейчас ты думаешь: почему отправлен я, такой ничтожный и с таким важным делом? Да потому, что я не желаю укладывать под топор никого ценнее тебя. Надежд не быть проклятым у тебя, прямо скажем, немного. Но, если приспособишься и уцелеешь, я оценю. Больше молчи, а еще – сразу исполняй всё, что он велит. Не жалуйся, не высказывай идей. Вот, пожалуй, и весь способ выжить. Чёрный не терпит рядом людей. Так что будь всего лишь тенью. Поверь, даже ночным тварям требуется тень. Полное одиночество угнетает.

Глава 3. Серебряная весна

«В книгах городов было много такого, что не уложить в слова. Они давали нам особенный взгляд на мир и себя в нем. Взгляд птиц. Мир переставал быть плоским! Я видел лист книги и говорю по своему опыту.

Именно взгляд важен, а не само знание, хотя книгам приписывают в сказках и легендах способность открыть слова могущества и тайны сокровищ. О тайнах – вот это в точку! Взгляд… Он превращает мир в песчинку и наделяет смотрящего трепетом сомнения: сколько в великой реке бесконечности такого песка? Взгляд заставляет реальность слоиться, выделяя в привычном незримое, то, что относят не к мирам, а к царствам, пронизывающим всё бытие.

Что это такое – царства? Снова я готов признать с огорчением: не могу дать ответа должной точности. Но я видел лист книги городов! И верю с тех пор, царства реальны, миры множественны, чудеса открыты людям, пока люди открыты им.

Тот взгляд на лист из книги города переменил меня, перекроил. Я лишился покоя и обрел мучительное, неутолимое любопытство. Наш мир кажется обычным, пока люди ослеплены страхом и привычкой… Какой жестокий самообман! Наш мир – величайшее чудо.

Я держал в руках клинок, сразивший беса.

Я слышал биение золотого сердца, не способного предать.

Проводник с синими бездонными глазами носителя истины вывел меня из лабиринта пещер, не имея путеводной нити и светоча.

Почему же наш мир погрязает в обыденности, почему возможное обрастает мхом сомнений и становится седой стариной, а после – сказкой? Пожалуй, нам не хватает света. Особенного света, родственного моей мучительной жажде нового. Света, горящего в людях».

Ан Тэмон Зан, книга без переплета

– Сколько раз объяснял тебе, чей здесь лес, – напомнил Сото, перебирая инструмент в коробе. – Мимо ушей. Тогда, в первый сенокос, следовало сообразить, до чего ты упрям. Брат сразу сказал: не плати паучку. Брат крепок умом, ещё у него нюх на беды. Ценный у меня брат. Глазастый. С управляющим богатейшего здешнего ноба на короткой ноге.

– Спасибо за инструмент. Вы бы хоть работой стребовали с меня за одолжение, дядюшка Сото. Неловко. А что лес брал… Я таскал с разных мест. Кто спросит, скажу – всё топляк, речной дар.

– Кто ж станет спрашивать, дурья башка! Тем более выслушивать ответы… Не хозяйское дело: верить без прибыли, упускать без выгоды, – пробормотал Сото. – Сядь.

Наследник лодочного дела семьи Коно прошёл через сарай, выглянул на пустой двор, зачем-то втянул носом предрассветную туманную тишь и плотно прикрыл дверь. Пахло свежестью, молодой весной, клейкими почки. Но Сото чуял вместо скорого тепла – беду… Ул понимал настрой Сото в его повадке, в движениях.

Сото вернулся, в полумраке нащупал связку мешков и сел.

Месяц назад у разговора сложилось похожее начало, но тогда Ул кстати уронил топорик, обрубая опасное продолжение. Он ещё долго ползал, искал пропажу, громко причитал, чувствуя себя жалким… но не прекращая игру. Сейчас он не стал повторять трюк и обречённо вздохнул, принимая неизбежное. Подвинул второй тюк, тоже сел, хотя так стало понятно: он в темноте видит, почти как днём. Слепой в сумерках Сото долго молчал, в упор рассматривая Ула и не зная, в ту ли сторону глядит.

– Прямо в лоб, – нехотя буркнул Ул.

– Добавим и такую странность к прочим твоим, – на лбу Сото залегла складочка. – Я знаю тебя с первого дня в Заводи. Как раз семь лет… Люди пока что не желают ничего замечать, ведь старый Коно громко твердит: эй, он подрос!

– Ваш батюшка мудр. Я подрос, ему виднее, – насупился Ул.

– Ну да? То-то отец с прошлой весны глянуть в твою сторону остерегается. Но речь идёт о благополучии Улы. Травница спасла меня, когда я был малышом. И не смогла спасти своего сына. – Сото ссутулился и повесил голову. – Я трудно рос и много себе позволял, меня баловали. Затем не баловали, но я позволял себе ещё больше. Меня уж не переделать, такой есть. Люди смотрят на тебя, слушают отца и думают: Сото долго звался хворостиной, но выправился в медведя. Ул, может статься, похожей породы. Люди закрывают глаза… до поры. Но я хожу с открытыми. Ты поправился от неведомой болезни не стараниями Улы, ты стал здоров в один день перед тем сенокосом. Но по-прежнему не растёшь. Еще год, и в Заводи задумаются: сколько ж ему? Начнут присматриваться, следить.

– Да пусть у них глаза лопнут! Что во мне особенного? – понадеялся Ул.

– Ты один, без помощи, выстроил в зиму дом. Рыл мёрзлую землю. Нырял в полыньи и поднимал со дна дубовые топляки для свай, я-то знаю. Ни разу не чихнул. Освоил резьбу, выделал наличники на зависть всему Полесью.

– И что? Мечта у меня: если не рисовать, так хоть резать по дереву. Вот и осилил.

– Всё плохо! – прорычал Сото, ударил кулаком по колену, скривился и сник. – Всё. Дети растут быстро, особенно когда им на вид лет четырнадцать. Но ты ни на полпальца не подрос и в ширину не раздался. Матушка твоя от радостей разгибается, но всё одно – седеет, по волосам видны семь прошедших лет. Давай спрошу прямо, раз ты взялся играть в деревенского дурака. Ты – человек?

– Я… – Ул сглотнул ком страха и переборол себя. – Конечно!

– Управляющий баронессы, матушки той самой Лии, у меня закупает рыбу и копчения, – Сото продолжил гнуть своё. – Я знаю историю с зорянкой и кувшинками. Спросить ещё раз?

– Сото, оно получилось само собой, понимаешь? Один раз. Я был в угаре и…

– Называется первая любовь, – совсем грустно отметил Сото. – От неё можно ждать многого, но вряд ли такого. Не кипи, выслушай. Год у тебя в запасе, не более. После вам с Улой так и так уходить, а то и сбегать тайком… Пока не утопили, не пожгли. У тебя нет ответа на мой вопрос? Его найдут без нас. Был бы ты больше… человек, знал бы, как черна зависть. Как могуча жадность. Ул, я не лучше прочих. Зачем позвал тебя и закрыл дверь? Затем, что мой сын не переживёт весну, я видел глаза Улы, когда она врала о надежде и пользе трав. Я держал на руках жену и ведаю, сколь от её здоровья осталось за зиму… невесомый огарочек, только-то. Выходит, мне хоронить обоих, её и младенца? Так проще третьим лечь, чем…

Сото согнулся, уткнулся лбом в колени. Боль крутила его, и он усердно перемогал. Ул и сам перемогал вопрос, вспоровший горло мясницким ножом. Ни вздохнуть, ни трепыхнуться. Прирезан ты этим вопросом, вот и все дела. Сам не решался выговорить его, день за днем отодвигая неизбежное. Не за себя боялся, за маму…

Три года, что прошли с памятного сенокоса, истрепали, рассыпали по ветру прозвище «серый паучок». Худоба не пропала, но сделалась жилистой, опасной на вид. Угловатой, хищной… Скулы выперли, глаза приоткрылись, в их разрезе наметилась раскосость, несвойственная чертам здешних жителей. Хуже того, стоило вспыхнуть гневу – и от взгляда Ула вздрагивали, будто кипятком ошпаренные. С прошлого лета слишком многие обожглись, стали опускать голову, издали замечая сына травницы.

А еще – волосы. Пыльца из сада Лии смылась в тот же день, но кончик каждого волоска и теперь золотистый. Стоит обрадоваться, полустёртый цвет проявляется. Пришлось обрезать волосы под корень и носить плетёную шляпу, а в тусклые дни повязку, благо, работы много и «чтоб пот не застил глаза» – пока звучит, как годная отговорка.

– Вот что я решил, – хрипло выдавил Сото. – Поймай для моей семьи птицу, и я отвезу тебя в Тосэн. Дам денег, сведу с людьми. Там проживёшь без осложнений ещё года три. После начнёшь меняться или уйдёшь, будет видно. Тосэн крупный город, а тебе надо учиться. Кто бы ты ни был, останешься деревенщиной – долго не протянешь.

– Я учусь, – обиделся Ул. – И плотничаю, и бортничаю, и…

– Не помнишь ничего о себе, о рождении? – перебил Сото, не слушая отговорок. – Ищи ответ заново. Иначе… вдруг он готовый найдётся у той баронессы, матушки Лии? Её ответ будет прост, и вмиг сломает тебе жизнь.

– Я понимаю, – отбросив игру в дурачка, согласился Ул. – Но я хотел окрепнуть. Три года назад какой я был защитник маме? Вспомните, коса махала мною, всем на смех…

– Три года там, – Сото указал за спину и сердито встряхнулся. – Что сейчас скажешь? Прямо сейчас!

– Сам думал ловить птицу, – улыбнулся Ул, не понимая своей радости. – Не знал, как объяснить. Не ведаю наверняка, смогу ли. А справлюсь, уж всяко от сплетен жарко станет, вот что понимаю. Ну, я пошёл?

– С Улой поговорит отец, – с заметным облечением выдохнул Сото. – Дом, что ты срубил в зиму, выкупит он же. Не люблю брать людей за горло, прости.

– Все б так брали, – расхохотался Ул.

Рука потянулась, сразу же поправляя повязку. Без пользы, сейчас в тёмном сарае Сото не видел ничего, кроме перламутрового свечения кончиков волос, ведь Ул не мог сдержать отчаянной радости. Он ощущал себя птицей, которую вот-вот подбросят добрые руки, чтобы помочь взлететь и увидеть мир с новой высоты.

– Ты сказал: «Людей за горло брать», – шире улыбнулся Ул, и в сарае совсем рассвело. – Приятно, хэш Коно. Ну, про людей.

– Ещё вот, – Сото сделался серьёзным. – Познакомлю с Монзом. Мне он случайный знакомый, выручил его в порту, только-то. Давно, лет пять тому… из него сыплется книжный ум, как зерно из худого мешка. Бормочет, бормочет. Сказал однажды, что есть или были прежде такие, кому не дан предел возраста. Что в старые времена они звались по-всякому: бессрочниками, беспредельниками, бессмертью… были и иные слова, поприятнее. Но усвой накрепко, Ул. Кое-кого из таких по делам их стали звать бесами. Да и беспредельники… от их имени словцо испоганилось. Не спеши искать родню, если не подрастёшь и через три года. От людей хорониться проще, чем от… бесов.

Ул поклонился, вежливо касаясь пальцами пола, и выпрямился, по-прежнему улыбаясь. В Заводи он наслушался взрослых и детских страшилок. Люди до замирания сердца боялись великого сома, медведя-оборотня а ещё черной птицы, что клевала свежую могилу и смерть из неё взяла, как зерно. Шёпотом пересказывали небылицы о коварстве водяных и похотливом баннике, попортившем больше девиц, чем сам Коно по молодости. Ночами вздрагивали от звуков диколесья и воя пурги.

Всё – пустое. Ул по много дней пропадал в самом сердце лесном, нырял до дна в омутищах и – было дело – пять ночей кряду упрямо охотился на зловредного банника. Как раз под весну о том слёзно упросила Ана, тоненькая робкая пряха, потерявшая от страха сон. Пожалуй, один банник и был обнаружен из огромного отряда нечисти, якобы осаждающей Заводь. Сперва нашлось горлышко кувшина, издающее мерзкий звук, а затем и мстительный недоумок, целый год сватавший Ану и получивший отказ у её родителей.

– Возьму нож. Вернусь, ещё и жирный творог уворую, – с порога пообещал Ул. – Нож для дела, а творог просто очень вкусный.

Не дожидаясь медвежьего ворчания о нахалах, какие хуже воров, Ул подпрыгнул, рывком добыл с высокого крюка любимый, но, увы, не свой, нож. Ул промчался через двор, с разбега взлетел на запорную жердь ворот и перемахнул их, чтобы низко припасть к земле, разогнуться и спешить вниз по улице – к реке.

Зима состарилась не так давно.

Сонный покой льда, всё его широкое поле, такое, что дальний берег едва виден – прочертила похожая на трещину сплошная полынья. Это случилось дней десять назад. Сразу проснулась тёмная вода, сделалась говорлива. Лед от суеты похудел, он отступал к берегам с каждым днём, а ночами отвоёвывал часть потерянного неполно, неуверенно.

Нынешнее утро было зиме – враг. Туман голодным зверем навалился на снег и грыз его, трепал нещадно, осаживая и без того куцые сугробики. Тут и там хрустел слабый ледок на лужицах вчерашней капели. Шуршала под башмаком трава, для взгляда Ула даже в ранних сумерках – отчаянно, по-весеннему зелёная. Пахло печным дымом, хлебом. На мостках возился старый Коно. Он без пользы, лишь в предвкушении весны, проверял причальные бревна и бормотал о коварстве сома, утянувшего в полынью совсем новый багор. На кой он – сому? Разве с водяным воевать… Ул виновато вжал голову в плечи: багор давно следовало вернуть.

 

Последний раз оттолкнувшись от мостков, Ул прыгнул на лёд и заскользил, скручиваясь всем телом и помогая себе выбрать нужное направление. Пришлось использовать нож, ускоряя поворот: в голову летела палка, метко брошенная Коно.

– Эй, не балуй! – сиплым шёпотом возмутился лодочник. – Сам не утопнешь, другие увидят да попробуют, их кто вытянет?

– Метко бросаете, ноб, – расхохотался Ул, уклоняясь от палки и продолжая скользить вдоль берега, почти по краю полыньи.

Конечно, Коно не имел титула ноба – человека знатного, служащего князю или же наследно имеющего привилегии голубой крови одаренных. Но простенькую лесть старый оценил, крякнул одобрительно. Он буркнул без прежней злобы: «Эй, берегись!»… и не бросил вторую палку: пошутил. Еще бы, он назван метким и значит, ничуть не дряхлым.

Лёд прогибался, пружинил. Гнал пузыри по течению и опасно похрустывал. Отделяясь от воды, лёд делался прозрачен, смыкаясь с ней – чернел. Ул скользил теперь особенно внимательно, не делая ни единого резкого движения.

Выбирал место, выверял шаг…

Рывок, полет над водой большой полыньи, касание вскользь об лед пальцами ног и рук, коленями, локтями – и спокойное скольжение. Лёд у малого острова всё толще, стремнина всё дальше.

Вот и берег. Здесь удобно взять ивняк для корзины. Заросли густы, за ними – поляна и вид на пологий дальний от деревни берег реки Тосы.

Толковое место, чтобы подозвать ледоломок и посвистеть с ними о важном. Сото сам по себе человек хороший. Его жена и того лучше: помогала маме Уле даже в худшие времена, не имея сил поддерживать в сытости свой дом. Не менее важно и то, что семья Коно – она вроде хребта для деревни. Подломится сила старшего сына, не одному старику Коно беду расхлёбывать. Мама Ула помнит времена, когда в Заводи хэшем звался второй отпрыск лодочника. Вроде, при нем и снег в зиму имел цену, такая осталась у людей жутковатая присказка…

– В большом городе научусь читать, – улыбнулся Ул, посвистывая и щурясь. Робко добавил: – И рисовать.

По кромке льда и жухлой травы, пробитой иглами упрямой зелени, прыгали три ледоломки. Из тумана летела четвертая, досадливо цокала: упустила рассказ, упустила.

Ул помолчал, наблюдая птах и собираясь с духом. Как не мёрзнут их паутинные лапки? Как хватает им мужества лететь впереди большого тепла, в студёную зиму, опасную голодом, даже смертью? Ул сноровисто резал скользкие прутья, вышелушивал из глазури льда, чистил от коры. Руки сами, привычно, сооружали клетку. Прутья редкие – не удержат и голубя в арках плетения. Ледоломки подбирались всё ближе, охотно приняв рассыпанное для них угощение – целый ком мотыля, уворованного из запасов Сото, пока безнадёжно честный хэш слепо глядел на собеседника, «взятого за горло».

– У Сото в саду сытно и спокойно, – пообещал Ул, слушая звонкий щебет. – Змей там нет, честно. С кошками разберусь, мы знакомы. Глупо говорить такое вслух, я понимаю. Вы не люди, да и я, вроде, не домик в наём сдаю. Но молча плести не получается. Иногда во мне просыпаются мамины привычки, я делаюсь болтлив. Особенно теперь. Не могу понять, страшно мне или интересно. Глупости, что я не человек. Надо ж сказать такое! Да, расту медленно. Может, я невысокий? Не лазал бы по чужим сараям, проверяя несушек прежде хозяйских детей и котов, не видел бы в темноте. А волосы… А что – волосы? Ничего особенного. Лия сказала, я цветочный человек. Лия слишком красивая, вот она – из сказки. Она так улыбается…

Ул осмотрел готовую клетку, поставил и откинулся на спину.

Вид с этого островка – готовая картина. Загляденье, чудо. И где только бродят синие нобы, мастера выводить узоры? Им бы сидеть тут да зарисовывать… Туман редеет, не мешает взгляду, нацеленному в небо. Сонное утро кутает белые плечи в кружево облачков. Самые яркие звезды подмигивают рассвету. Цвет плывет, скручивается в небесные водовороты, переливается, играет.

Ул сокрушённо вздохнул и нахохлился, отвернувшись от востока. Эдак можно позволить себе додуматься невесть до чего. Признать, что и днём ты видишь некоторые звёзды, и вовсе не на дне колодца, как разрешают сказки.

– Я человек, и по-человечески прошу исправить ошибку, – обратился он к ледоломкам. Поклонился двум, уже выбравшим место на жёрдочке клетки. – Пожалуйста. Я скажу Сото, чтобы он не зажуливал мотыля, выделял вам. И сам брать у него мотыля не стану. Хотя о чем я, мне плыть в город. Как ещё мама примет новость?

От сказанного сделалось холодно. Ул обнял ладонями плечи, решительно вздохнул и встал в рост. Бережно поднял клетку. Птицы ничуть не встревожились! Ул, шагая мягко и удерживая клетку на вытянутых руках, взобрался по склону, миновал ивняк… и замер надолго.

Тихая Заводь отсюда выглядела вышивкой на полотне утра. Лишнее прятали тени, лучшее высвечивал первый румяный луч. Такую Заводь запомнить – в радость. Дом, срубленный своими руками, тоже виден, он далеко, но крыша приметная, свежий тростник выделяет её.

– Самую малость жаль, – признал Ул.

Поднял клетку на голову, удобнее перехватил нож в левую руку и прыгнул на лёд. Миновать полыньи надо как можно скорее, покуда туман вовсе не ослаб. Коно прав, скольжение по краю чистой воды не опасно для того, в ком помимо сознания живёт безошибочное чутье. Ул вспыхнул улыбкой, дернул повязку на волосах, будто гася лихость, играющую в волосах искрами серебра… Да, ему сил и ловкости хватает с запасом. Но, рассмотрев новую игру, иные дети возьмутся её повторить! И тогда поводов к бегству из Заводи сразу станет много, даже слишком.

– Нож знатный, – сквозь зубы прошипел Ул, по колено уходя в воду, чтобы сразу вывернуться и снова бежать, опережая трещины. – Уворовать бы, но разве дело? Нельзя красть ножи, нельзя брать и дарёные. Я маме пообещал… жаль!

***

– Что ты пообещал маме, чудовище? – сонно спросил старый Монз и снова провёл пальцами по готовым, вымоченным впрок розгам. – Сото необычайный человек, в нем редкая доброта и немалый ум. Я согласился выделить вам комнаты по его просьбе. Мог ли я подумать, чем обернётся одолжение? В деревне никак не способно уродиться столь испорченное создание. Даже для города ты, знаешь ли, слишком плох. Если бы твоя мама не была столь мила, если бы она хоть немного хуже готовила, если бы её мази не помогали от прострела…

– Но я ведь прав!

От сказанного, как обычно, не стало лучше. Наоборот. Монз встрепенулся, просыпаясь по-настоящему, остро глянул на розги и враз выбрал годную.

– Спускай штаны, чудовище. Ограничимся одной порцией воспитания, если ты повторишь внятно и без заикания, что же именно обещал. Начинай.

– Не брать чужого, – начал Ул, вжимая голову в плечи и слушая свист, становящийся острой болью. – Не врать. Не трепать языком. Не…

Розги он заготовил сам. Стоило ли удивляться, что они быстро ломались… Монз не удивился, хмыкнул своё обычное «чудовище» и велел натягивать штаны. Вредности в старом переписчике было меньше, чем в новорождённом цыплёнке. Как он умудрился прожить жизнь и не обозлиться, кочуя по дорогам, перебиваясь случайными заработками в долгие годы учёбы и отказываясь от выгодных заказов из соображений совести и смысла жизни теперь, в одинокой старости – всё это вопросы без ответов.

Месяц назад Сото исполнил весеннее обещание. Довез до Тосэна, провёл по лабиринту улиц. Постучал в низкую дверь, сообщив с сомнением: «Здесь, вроде». Заметил веревку колокольчика и дернул. Внутри дома зазвенело, зашаркало, закряхтело… Тогда и довелось впервые увидеть Монза.

Переписчик показался Улу червяком. Смуглый, морщинистый, нелепо укутанный от коленей и до бровей в платок козьего пуха. Свалявшийся струпьями платок перетянут вязаным же поясом немыслимой длины, обвивающим тело много раз… Монз был согнут вдвое, когда он высунул из тёмного логова голову. Он, кажется, еще больше согнулся, положив подбородок на сгиб локтя. Смотреть больно и неловко, – отметил тогда Ул, ёжась. Дрожащая рука переписчика виделась вывернутой, она едва удерживала медную ручку двери, заодно прилепившись к ней, будто без опоры червяку-человеку не устоять.