Цветок цикория. Книга 1. Облачный бык

Text
4
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Господин Мерголь, – я ощутила, что согреваюсь, начиная от ушей. – Вы что…

– Пример даю, – он глянул на меня особенно остро. – Пример! Гля: такого приметь. Не годен чернявый, ищи белявого. А токмо выкобениваться брось. Юлька, бабе надо уметь прилепиться. Я по душевной доброте показываю, к кому лепиться с ничтожным достатком и дурьей башкою. Гля: образец. С ентого и начни умнеть. Покличет гулять по опушке, беги-и! Оно не вредно. Я к чему? – Мергель значительно свел брови. – Я тебе друг. Значится, и лихой поганец не забалует на моей земле. Пользуйся, Юлька.

– Добрый вы человек, – кое-как выдавила я. – Заботливый. Благодарю за науку.

Мергеля надо благодарить, иначе он мигом взъестся. И начнется такое… уже дважды начиналось, хватит с меня.

В ушах звенело. Сами уши, вот чую, сделались малиновые. Хорошо хоть, шляпка сидит низко, тень на лицо бросает. Ну и жара! Вообще не помню, что мне снилось про зиму. Мысли расплавились. Чай принесли повторно. Хлебаю кипяток, моргаю и старательно улыбаюсь дрожащими губами. Как только яма получит нужную глубину, сбегу из беседки давать указания по укладке дренажа. Всякое дело, спасающее от нежной заботы Мергеля – драгоценно.

Когда день накренился к вечеру, пьяно багровея, три пиона гордо и просторно укоренились посреди непостроенной оранжереи, размеченной колышками и бечевкой. Рожа Мергеля лоснилась от радости, да такой жирной – я аж издали изжогу чую. Икаю. Тихо радуюсь, что зрелище делается мельче, дальше: Снежок бодро шагает и чуть пофыркивает. Все бы хорошо… Но Яков молчит, сутулится: продолжает злиться. Гордость мешает ему отдать вожжи, хотя усталость требует замертво сползти на дно шарабана.

– Эй, почему я получаюсь совсем виноватая? Мергель тебе не заплатил, а не я, – трудно сказать прямо то, что еще не сложилось во внятную мысль.

– Потому что я – двуличный сорняк, – мрачно выдавил Яков.

– Отдай вожжи. Хватит злиться, я извиняюсь изо всех сил. Правда.

– Не очень-то получается, – хмыкнул Яков. – Вожжи ей. Вот еще.

– Дал бы вожжи, я бы направила Снежка во-он туда, – я указала на дорожку, готовую вильнуть вправо. – До пруда рукой подать. На берегу трактир «Пестрый ёрш». Говорят, у них лучшее пиво в Луговой. Я сама не проверяла, мне не полагается гулять по трактирам: я вроде и барышня, и шабашник. Ни к хозяевам за стол, ни к работникам.

– Ай-ай, спину свело, – простонал Яков. Быстро глянул на меня и взвыл еще натуральнее. – О-уу… Рука отнимается. Две руки, обе-две! И денег у меня, – отнявшаяся рука ловко щелкнула пальцами, – ни копеечки.

Ба-бах! Я дышать перестала: жертва бесплатного труда рухнула спиной со скамейки, это ж шею можно сломать! И когда успел вожжи бросить? И ведь не разбился: стонать продолжает, а сам мягко перекатился на бок, щеку ладошкой подпер – и заныл на мотив народной песни. Звучало до слез жалобно, вот только слова… он перечислял меню! Мол, уху желаю-ах, без пива исчахну – ох-ох, бок колет-ой, не излечить его без припарки о трех расстегаях-ах, да с огурчиками-ей, которые хрустят как больная шейка-хрясь…

– Юна, ты правда ни разу не бывала в «Ерше»? – Яков прервал стоны и вмиг оказался на скамейке. Отобрал вожжи. – А ну зашумят там к сумеркам? Ты ж шума не любишь.

– Тебя надо накормить. Неудобно получилось. Мергель за нанятого нами работника не выплатил, корки хлеба тебе не дал, да и меня пустым чаем весь день поил, словно я водохлеб.

– Он решил, что я ловчей его ловкач, вот и остерегся заводить речь о деньгах. Продержал нас в саду, – согласно хмыкнул Яков. – Пустой день. Пианино не удалось настроить. Но ты вроде согрелась? Да и я поостыл от утренней злости. Вообще-то не к тебе обида. Желтушником меня уже дразнили. Кое-кто так усердствовал, что начал шепелявить… а мне пришлось отправиться на север. Юна, ты правда не знала?

– Чего не знала?

– Дурак я. Ты бы не сподобилась шутить зло… Да уж, весь день прокипел зазря, – Яков смутился, почесал в затылке. – Опять ошибся. Тут не север, не тайга. А, ладно, сам начал историю, самому придется продолжать. Таких, как я, к востоку от столицы зовут дикой порослью, а дальше, в северной тайге, нас кличут лесными неублюдками, кукушатами и еще много как. Иной раз и желтушниками.

– Каких – таких? – у меня голос сорвался.

– Смугловатых, с прищуренными глазами, невысоких, чернявых, – криво усмехнулся Яков. – Таежные люди живут своей верой, тайным укладом. О них там, в диком краю, дурного не говорят. Не пересекаемся мы с ними почти ни в чем. А вот полукровки… все такие прижиты горожанами от любовниц. А те любовницы – шаманки таежные. Их зовут кукушками. Выйдут в наш мир, родят дитя и бросают чуть погодя, если негодное. А какое им «годное», вне леса никто не понимает.

Я погладила его по руке. Отметила с недоумением: у Якова не дрожат пальцы. Весь день он копал, как бешеный, но свежих мозолей нет. И потом от него не пахнет…

– Давай подберу другой цветок.

– Я б не злился, если б ты ошиблась, – озлился Яков. – Но я сперва подумал глупость, а после… на себя рычал. Ведь сам спросил! А зачем? Затем, что я… как бишь к западу от столицы называют цветок?

– Звонец. А то не знаешь.

– Звонец, – он фыркнул. – Да уж, что есть, то есть. Точно про меня. Барышня-а, а ты пиво пьешь? А гостинец братцу Яну купишь? Ряжской воблы три пудика, сладенькой.

– Вразуми братца, Яков: не влезут в шарабан три пуда этой заразы, способной обломать и железные зубы.

– Тогда кулёчек на пудочек, – он умудрился сделать кроткое, скорбно-просительное лицо. Свел ладони в горсточку и поморгал, умильно сопя.

– Кулёчек? – я отвязала от запястья кошель на ленте и уложила целиком в горсть просителя. – Больше денег нет. Торгуйся. Тут и уха, и вобла с пивом.

Яков встряхнул кошель и вслушался в звон.

– Тебе пить вредно, – тон злодея стал деловым. – А мне зубы ломать полезно.

Я пожала плечами, удивляясь постоянству трат на Яковов в этом сезоне: в кошеле, если верно помню, пять рублей с какой-то мелочью. Выползку досталось столько же. Интересно, для здешнего трактира пять рублей – много или мало? Может, пора краснеть и сбегать? Вдруг обед можно заказать лишь целиком, это вроде бы называется «накрыть стол». А после хоть один сиди, хоть с гостями…

В ухо хихикнул Яков. Еще бы! Я не молча выдумывала страхи, я проговаривала самые навязчивые. Начала выдумывать беды еще в шарабане, злясь на подначки «налетчика», а продолжила это бесконечное занятие, вцепившись в перила крыльца и на всякий случай изучая ивняк, художественно высаженный по берегу. Редкий, для спасения бегством – негодный.

Яков не страдал и побега не затевал. Он мигом пристроил Снежка и шарабан, поговорил с кем-то у конюшни, посмеялся с кем-то во дворе и подкрался обратно ко мне, чтобы громко кашлянуть в ухо.

– Ай! – я не стала расстраивать налетчика.

– Актерствовать и не пробуй, честная барышня, – Яков поддел под локоть и потащил в трактир. Сама бы я не сдвинулась с места. Меня моими же страхами приклеило к крыльцу. Но Яков вел настойчиво, а говорил покровительственно. – Приятственное заведение. И Яну уютно, и Якову занятно. В сезон тут на пять рублей не загуляешь, но пока что весна. Подбородок выше, мы годные гости.

– Да ну тебя, – с нескрываемым облегчением выдохнула я.

– Мне разболтали по секрету, вон тот стол лучший. С видом на озеро, в стороне от гульбищ. Сегодня тут тихо, но я предусмотрителен… Ей светлого, мне темного густого, – велел злодей. Он уже отвернулся и говорил с парнем в красной рубахе, подпоясанной намеренно растрепанной верёвкой. – Прочее сам сообрази, ага?

Яков выдвинул стул, дождался, пока я сяду, и снова подвинул. Вышло ловко и привычно… я опять задумалась: кто он такой? Трактирные пианисты не обучаются подобным манерам, уж тем более не практикуются в них. Пока я думала, Яков вытряхнул содержимое кошеля, не глядя, в горсть «красной рубахи», назвав парня Окуньком. Оба засмеялись – стало понятно, они успели позубоскалить и теперь почти друзья.

Проводив взглядом денежку, которой мне хватило бы на две недели тихой жизни, я не испытала огорчения. Разве смутную досаду: явись я сюда без Якова, и заказ бы не сделала. А налетчик вон – уже сошел за завсегдатая.

Мне под руку подсунули глиняную кружку, холодную и чуть влажную на ощупь. Пена – горкой. Якову досталась кружка вдвое больше. Он блаженно вздохнул и принялся лизать пену, пока по столу звонко стучали донышки тарелок с закусками и зеленью.

– Давай я извинюсь, – предложил Яков, сделав первый глоток. – Я плохо подумал о тебе еще на станции. Сразу решил, что барышня высокомерная до тошноты. Такой был день, – Яков растер старый, почти сошедший синяк. – Три раза кряду я ошибся: о тебе подумал плохо, о Мергеле – самонадеянно, а уж с его женой… Н-да.

– В тот день ты спросил про живок из-за своей семьи, – сообразила я. – Лесные шаманки, они тоже из породы жив?

– Они другие и… никто не знает. Однажды я сбежал в лес. Дурак был малолетний, хотел найти родную мамку, – Яков сделал несколько крупных глотков. – Увяз в болотине, подвернул ногу и налетел на старого секача. Три раза почти умер, в общем. Днями и ночами брел и брел… орал, что хочу увидеть её. Вода кончилась, еда, силы. И все, стало темно… После я узнал, что лесные люди вынесли на опушку. Ни один со мной не заговорил. Так я понял, что для них я чужак. А дома отец избил меня в первый и последний раз за всё время… Так я решил, что ему я дорог. Больше не искал ту родню, – Яков допил пиво и отодвинул кружку. – Но я ищу ответы к старым вопросам. Для того и начал разговор о живках. Хотя чего уж, ты поняла, как я отношусь к этим ловким бабам.

– Разве у меня могут быть ответы? Да, мне не нравятся живы. От храмовых – мурашки, от наемниц… брр, отвращение.

Я отхлебнула пиво и стала искать годную закуску. Яков подвинул тарелку с хрустящим хлебом и свиными шкварками.

– А мне хочется сворачивать им шеи, – ласково прошептал Яков. Хмыкнул, изучая мое отчаяние. – Хочется, да. Но я держу себя в руках. И еще раз извиняюсь. Когда ты увидела стаю птиц, был краткий миг… я заподозрил, в тебе подлую породу. Ты учуяла прядение и замерзла. Их работу так называют – прядение, а чуткие люди рядом с прядением или горят всей кожей, или мерзнут. Второе встречается столь редко, что такой признак не всем осведомленным известен. Ты не знала?

 

– Не-а. Яков, – от пива мир стал удобным, как севшая по ноге обувь. – Яков! Почему ты не устал за целый день? Мне глядеть со стороны было тяжело.

– Устал, – утешил меня Яков. – Только я железный от природы, а когда я зол, меня вовсе не умотать ничем… Закажу чаю. Не то утром проклянешь.

– А ты и напиваешься трудно, да?

– Очень. Но это что, – Яков расплылся в счастливой улыбке и обнял полуведерную емкость с ухой. – Уж как я трудно нажираюсь! В меня войдет еще одна такая мисочка, и даже две. И три бы влилось… жаль, третья сверх пяти рублей.

Смотреть, как он ест, было поучительно. Я отщипывала от рыбьего бока по волоконцу, глотала через силу… меня тошнило от зрелища. Яков облизывался, хватал то крупный ломоть хлеба, то целиковый зубок чеснока, то огурчик. Все хрустело и перемалывалось мгновенно! И казалось, встать он не сможет. Под столешницей у него отвисло брюхо покрупнее мешка – тощий человек не вместит столько!

Мне дважды приносили подарочки от повара: блюдца, а на них вкусный пустяк и рюмочка. Полагалось выпить в один глоток и сразу закусить – мне Яков пояснил. После второй рюмочки голова сделалась пушинкой одуванчика. Невесомая, и шейка длинная под ней, и весь мир не колышет… В трактире нет ветра, место расчудесное, я могу удерживаться за столом, даже пуховая… Яков что-то спрашивал о возне с пролесками, о том, кто приедет принимать работу – старался поддержать беседу. Я не могла говорить о сложном, но пролески – легкая тема. Я люблю растить цветы. Окончательно это сделалось ясно три года назад, и с тех пор я мечтаю о крохотном магазинчике с садиком. И чтобы все это помещалось в пригороде, на тихой улочке, куда лишние люди не забредают. Мне много не надо. Кажется, я и это рассказала Якову. Если б он догадался спросить о выползках, разболтала бы про лысого тезку… Но – не спросил. Или я не запомнила эту часть разговора?

Стало смеркаться. Над озером по одной расцветали звёздочки, похожие на пролески. На террасе жарили на углях что-то шкварчащее, дымок стлался по воде и стирал отражения звёзд – словно собирал их для букета на небесном лугу. Вода была прохладная, дымок – теплый. И небо имело теплый тон, но у горизонта грудился снег облаков. Я отдыхала душой и смотрела в ночь… На столик поставили свечу, в кольце жёлтого света мы сидели двое – я и Яков, и потому я была надежно отделена от тьмы. Яков – он яркий… рядом с ним могу принять то, что неделю вымораживало сны. Оно отодвинулось, и такое – увиделось со стороны целиком.

Кто-то другой смотрел в иное небо. Там бледные звездочки давил тучевой сугроб. Тот человек намертво вмерз в отчаяние, хотя все еще жил и дышал колючей болью. Он обладал тонким слухом: рядом, за стеной, его обсуждали неторопливо и безразлично. Мол, зачем молчун упирается? У них есть опыт и средства убеждения. Для них получение списка имен – лишь вопрос времени. Время у них тоже есть… Молчун был слаб после пыток, а еще он остался один в целом мире и глядел в небо, страшно далекое небо за решеткой… Прутья резали душу: он хотел жить, но ненавидел себя, жадного до жизни! В какой-то миг боль стала невыносимой, и он…

– Нет! Не-ет…

Я закричала и сразу, в один вздох, поняла: я дома, в родном мире! Я в безопасности. Живая… а человек из моего сна выбрал смерть. Он только так мог сберечь тайну списка имен. Тайна имен – это жизнь для всех людей из списка. Эта тайна осталась нерушимой. Молчун так решил… И мне, в моём безопасном мире, в яви, стало холодно из-за кошмарного выбора в чужом сне. Из-за безысходности: любой выбор был убийственным в прямом смысле.

Я до боли сжала кулаки. Надо отделить себя от сна! Мне не изменить прошлого, тем более чужого! Я – на свободе, я не захлебываюсь кровью и не слежу обреченно, как тьма делается безмерной и жрет меня, рвет в клочья… Тьма рычит, как сторожевая псина, и она кажется псиной, даже запах… ужасно. Особенно взгляд. Тьма понимала выбор молчуна – и не принимала его. И тьма что-то решала. У неё было право решать. Кажется, она могла сожрать без остатка – или спихнуть куда-то… не знаю, куда.

– Юна, очнись! – Яков встряхнул за плечи, и лицо его появилось близко. – Юна! Эй, не ходила по трактирам, и впредь не пробуй. Спиртное тебе неполезно.

– Мы… где?

– В полуверсте от имения. Скоро доберемся. Я перепугался, ты вроде потеряла сознание, а вроде и нет: глядела в пустоту, и была белая, как бумага. Я не сразу понял, как всё худо. Ты твердила про садик, цветы и пригород. Но уж когда пятый раз повторила, да слово в слово, – Яков снова встряхнул меня. – Эй, ты в порядке? Да?

– Не мерзну. Даже не пьяная. В порядке, – уверила я себя. – Яков, это ты странный. Из-за тебя все двоится в моей жизни.

Ему хватило ума не спрашивать, о чем я. Ответа не получил бы. И как объяснить? Я встретила одного Якова и дала его имя другому. Мы ехали в шарабане, меня знобило, и попутчик добыл плед. И вот я опять в шарабане, укутана пледом. Здоровенным – не иначе, Яков вытребовал в трактире самый теплый. Или украл? А, не важно. Погони-то нет.

– Ты наелся? Или я испортила ужин?

– Успел, – расплываясь в улыбке, закивал Яков. – Ветчинку утянул. Вот, жуй. И кваску вытребовал. Пей.

Он подсунул мне под руку корзину, набитую пакетами и бутылями. Откуда все это, уворовано оно или куплено, я не стала спрашивать. Наугад выцепила хлебушек с хрустящей коркой, принялась отщипывать по крохе. И стало мне хорошо. Вот только шарабан… У него есть крыша, а мне не хватает неба. Пришлось просить Якова помочь пересесть. Стоило шевельнуться, как тело пробила крупная дрожь. Яков засуетился, даже слишком. Но думать – не хотелось. Я глядела в небо. Приключилось что-то волшебное: звезды полыхали, я могла рассмотреть их лучше, чем когда-либо прежде. А еще я слышала весь мир, от птичьих трелей в дальней сирени и до шороха лапок мохнатых весенних жуков, ползущих по гибким травинкам. Я видела и слышала, смотрела и слушала… и хмелела от обилия впечатлений. Это было приятное опьянение, дарующее сладкий и крепкий сон.

Утром на меня снизошла безмерная ясность сознания. На душе сделалось легко, словно смурные тени отменены свежеизданным вселенским законом! Очень кстати: до чаепития Дюбо всего-то пять дней. Плотно скручивается вихрь суеты, споров и ошибок: пролески вянут, лед свежего подвоза – с болота, он дает тинный запах при таянии; мешки с цветными опилками перепутаны и частично по ошибке вывезены на дальний двор в Луговой; один из опытных работников потянул спину; стекло раздвижной крыши дало трещину… Всё это – еще до полудня, и все должна выслушать и разрешить именно я. После полудня добавился груз новых случайностей, к вечеру их отяготил своей казенной рожей проверяющий. Он явился прямиком из столичного дома Дюбо, шнырял всюду и был недоволен всем и всеми – от манер чернорабочих на растопке кухонных печей до недружного цветения яблонь.

Обилие событий не подавляло меня. Иногда делалось дурно, но стоило взглянуть в небо – и снова дышалось, и мысли приходили в порядок. На четвертый день, пребывая всё в той же безмятежности, я мысленно решила: таков дар лысого выползка. Стоит вспомнить ледяной сон, и шторм моих невзгод съеживается до ничтожной ряби на поверхности лужи! Я – в своем мире, мне не надо выбирать между смертью и предательством.

Утром пятого дня крытый двор смотрелся так, что я сама едва верила в результат своих трудов. Пролески покрывали почву сплошным ковром без резких границ цвета, живой узор лепестков мерцал, непрестанно играл оттенками… Упоительно пахло радостью пробуждения зеленой жизни. Выращенные в специальном питомнике мотыльки с ультрамариновыми крылышками то притворялись цветками, то танцевали в солнечном свете, проявляя бледные радуги над тающим льдом… И на скатертях для чаепития намеком замечались шелковые мотыльки, и умопомрачительно дорогой инаньский сервиз оказался точно того цвета, как мечталось, хотя я заказывала, используя телеграф и телефон, при посредничестве двух переводчиков.

Последний раз оглядев двор и почти не дыша, чтобы шум не разрушил хрупкую неурочную весну, я вышла на цыпочках за стеклянные двери. Я твердо знала: на сей раз заказ выполнен по-настоящему! Пролески и под летним солнцем сохранили трепетный, вибрирующей цвет, которым знамениты полотна кисти Дэйни.

За дверьми меня встретила повседневность. По коридору строем – люди в серой униформе с пустыми глазами. Двое поддели меня под локти и относительно вежливо, но слишком быстро, провели через галерею. Выпихнули во двор, навстречу двоим таким же. Эти мигом втолкнули меня в шарабан. Снежок встрепенулся, Яков на передней скамейке с хрустом потянулся… и я была рада обоим.

– Да-да уезжаем, до ночи не появимся – не дав серому открыть рта, заверил Яков. Сунул мне очередной плед и взглядом указал на корзинку с припасами.

Серый лупил пуговицы глаз, и я не могла понять, на Якова он смотрит, на сад сквозь него или вообще – сквозь Якова и сад на невидимый отсюда лес. А, не важно. Конверт солидно хрустит, стоит пошевелиться: его опустили в карман моего платья на выходе из дома. Могу прямо теперь уехать на станцию и далее – в Трежаль. Я устала от секретарей и проверяющих Дюбо, от еженедельных отчетов и мелькающего у горизонта Мергеля с его жаждой затмить «Дюбов вековых»… В душе проклюнувшимся зерном растет ощущение: чем скорее и дальше уберусь, тем лучше. Для кого лучше и чем? Предчувствиям не устраивают допросов.

Но есть еще и жадность! Весомая, как якорь океанского корабля: если наниматель останется доволен, завтра мне вручат благодарственные, и мечта о цветочном магазинчике станет осязаемой.

– Яков, ты уже перебираешься на новое место? Секретари Дюбо вроде всех работников «Первоцвета» рассчитали, – зевнула я.

Пока Снежок не сдвинул шарабан, усталость не существовала. И вдруг – рухнула на плечи, как сугроб, до поры державшийся в сплетении ветвей… Меня знобило и сильно тянуло в сон. Яков взялся плести что-то веселое о новом найме, но быстро притих, нащупал еще один плед и кинул мне.

Снежок выбрался из подсобных ворот имения и побрел в поля, вверх по спине огромного холма, похожего сегодня на кита из сказки. Ведь мне казалось, что горизонт покачивается. И – укачивает… я перестала бороться со сном, обняла колени, закрыла глаза и провалилась в дремоту. Там Снежок тоже брел по дорожке, вот только лежала она меж сезонами: справа в прохладе цвели пролески, слева в жаре летел пух одуванчиков. Надо было выбрать, куда свернуть: в весну или в лето? А я не могла поднять пудовых рук, не справлялась с вожжами…

Когда удалось очнуться, шарабан стоял возле чайного домика. Я узнала место с первого взгляда, прошлым летом сама устраивала тут цветники. Вон и Лилейный пруд: белые кувшинки прижились, успешно зимовали, как я и надеялась.

По солнцу судя, полдень я проспала. Облака плывут редкие, и они тоже —кувшинки. Отражаются в воде. А на берегу столик, плетеные кресла, самоварчик и сияющий Яков, который и здесь сошел за своего. Угощается маковыми плюшками, облизывается на варенье. Попробовал болтать о пустяках. Увы, снова не сладилось. Плюшка мне попалась с комочком соли.

Я заплатила за угощение и побрела к шарабану, чувствуя себя невольницей. Отсюда Снежку два часа брести до имения Дюбо, а до станции – все пять, это ж мимо Мергеля! То есть на последний поезд я уже опоздала. Я обречена вернуться за доплатой.

– Конверт торчит из кармана, – буркнул Яков. Не унялся и добавил с нажимом: – Ну что ты за человек! Свое получила, еще загребешь. Не в радость денежка, так хоть покой должна дать, а? Откуда упала тень на такой простой и крепкий плетень?

– Он выпьет чай, и все пролески завянут. Ему развлечение, цветам – казнь. Дрянь-человек этот Дюбо. Вон кувшинки, второй год живут-растут, людям радость дают. А этот заказ… мертвечина сплошная. Тошно.

– Если деньги пощупать, полегчает? – предложил Яков.

Я достала конверт, вынула деньги. Три крупных золотисто-коричневых билета по пятьдесят рублей и остаток мелкими, для удобства. Шуршат солидно. И – не легчает.

– Говорят, деньги жгут кожу, но я не могу согреться от них, – пожаловалась я.

– Большие деньги кой-кому душу начисто выжигают. Я таких видел. Шваль.

– А мне после денег хочется руки мыть, – зачем-то призналась я. – И никакой радости. Яков, я совсем глупая?

– Глупо дрожать и икать от вида денег. Так что ты не глупая, ты странная.

– Утешил…

– Отдай конверт, – вдруг попросил Яков. – Личный именной Дюбо, это для ловкого человека возможность на будущее.

 

Я отдала, вяло удивляясь тому, как по-разному мы видим вещи. Свернула деньги и сунула в карман.

– Яков, где станешь работать?

– Возле главного двора Дюбо в Луговой есть салон госпожи Пурри, не знаешь о таком? Одни думают, он для музыки и пития вин, иные знают, что возможно купить много чего кроме. Я пока в сомнениях: там неплохой рояль и так себе оплата. Эй, заходи завтра, я ж обещал сыграть. – Яков покосился на меня и отодвинулся по скамейке. – Спрошу прямо. Ну не могу понять, аж голова болит. Ты вообще хоть кого вокруг видишь… мужчиной? Последний раз со мной девочка мило дружила, когда мне было десять. Ну да, люди все разные, и я много чего примечаю. Когда бабское прет, оно удобно мне, оно легко используется. Но когда совсем нет намека на…

– Устала, не желаю вести беседы по душам и по уму, – отмахнулась я. – Одно скажу. Когда рядом нет мамок, дядюшек, троюродни на седьмой воде с киселем… Когда их вовсе нет, остается или одна крайность, или другая. Я работаю в пансионе. Это отчасти определяет ситуацию. Как ты говорил? Следующий вопрос.

– Обиделась.

– Зачем спросил? Скажу «нет» и замолчу, ты же знаешь. Сам ты обиделся. Оно и понятно. Тратишь на меня день, а я зеваю. Неблагодарная, дурно причесанная барышня с мозолями в два слоя. Денежкой не поделилась, только конверт и достался.

– Ага, – согласился Яков, щурясь и улыбаясь широко, в стиле Яна. – Поговорим о цветах, барышня-а. Ткну пальцем в любой на лугу, с тебя история.

Он хитро подмигнул и прицелил ноготь в одуванчик. Я кивнула и принялась медленно и лениво, но постепенно входя во вкус, излагать историю одного из его названий. Смогла вспомнить семь имен простенького цветика, пока Снежок брел через поле. Восьмое, северное, сообщил на прощанье Яков. Спрыгнул с шарабана, махнул рукой – и пошел прочь… Не оглянулся. А я наоборот, смотрела ему вслед долго-долго.

Опять мне больно. Он очень умный, хоть порой и корчит Яна-деревенщину. Как мог спросить, вижу ли я в нем… Разве допустимо начинать такой разговор, не назвавшись настоящим именем? Увы, я знаю о Якове гораздо меньше, чем следовало бы о человеке, с которым каждодневно работала, ехала через лес и даже пила пиво. Сейчас он уходит, превращаясь в мираж. Спросят меня завтра: помнишь Якова? Я кивну, но примет назвать не смогу. У него нет своей манеры смотреть и говорить, потому что у Яна одна, у Якова иная, и обе – маски. Нет и настоящей походки.

Вряд ли я узнаю, кто был на самом деле пианист-налетчик, который мне глянулся сразу, еще на станции… если уж честно. Он – солнышко полуденное. Он наполнил светом мою затененную жизнь. И – ушел, закатился за горизонт. Грустно. Зябко.

Вечер подкрался на кошачьих лапках: ни ветерка – ни людского голоса. Имение Дюбо обезлюдило наглухо. Только кони перефыркивались в стойлах. Первый раз мне пришлось самой распрягать Снежка… И последний тоже, завтра или пешком уйду, или меня подвезут до Луговой, но уж всяко по-казенному, как чужую.

От грусти лечит еда. С этой мыслью я побрела на ближнюю кухню, где тоже оказалось пусто. Никто не мешал взять без спроса всё, что глянется. Окорок, графин с холодным травяным чаем, хлеб, зелень… Могу покушать здесь, за общим столом. И посуду бросить немытой. Ну, это я сгоряча буркнула, пока мыла и расставляла по местам.

Причина тишины яснее ясного: хозяин навестил имение, а кто-то из его ближних остался гостить. Я слышала, что важных людей селят в южном пределе. «Пределом» в имении называется группа зданий в стиле средневековья. Выстроены они на насыпном острове. Там и мост, и игрушечные стены с башенками. Затевая гуляния, мост поднимают, делая остров недоступным для посторонних. Обслуга тоже оказывается заперта на острове, и всякие охраняющие-проверяющие – тоже там, на острове и вокруг него. Прочим слугам имения полагается день отдыха. Конечно, охраняется вся внешняя ограда. Но я-то внутри, и у меня есть право остаться тут до завтрашнего полудня.

– Обо мне забыли, – пожаловалась я пузатой бутыли.

Она не ответила. С трезвыми вино не разговаривает, зато пьяных вынуждает выбалтывать тайны, попав в кровь и влияя изнутри. Я погрозила пальцем коварной бутылке и покинула кухню на ощупь. Почему не зажгла свет? От смутного ощущения тревоги: я в чужом доме. Не то чтобы должна прятаться, но и выпячивать свое присутствие неловко.

Сумерки плотно укутали двор и сад. Бреду, спотыкаюсь… и как-то вдруг замираю, испугавшись. Я одна, в целом имении – одна! Никто не помешает пройти в крытый двор и еще раз глянуть на пролески. Не все ведь увяли. А если и все… кто-то должен проводить их, сказать спасибо за мимолетную, но такую совершенную красоту.

Решившись, я осторожно двинулась к цели. При моем зрении, которое и днем не впечатляет, ночные вылазки противопоказаны. Но я старалась не спотыкаться, не охать. Часто замирала, вслушивалась в тишину. И каждый раз слух улучшался, различал звуки полнее, тоньше. Это ободряло.

Вот и квадрат дома, на один день получившего название «Первоцвет». Или так серые и секретари звали не дом, а весь проект? Здесь любят это словцо – проект. Не иначе, оно нравится тому Дюбо, который и есть главнейший из многочисленных родичей и ветвей семейства. Особенного: их имя – нарицательное. «Ловок, как Дюбо», – таким комплиментом обозначают деловой успех и в нашей стране, и во многих иных.

Кажется, добралась незаметно. Хотя… От кого прячусь? Дверь черного хода – удобная для тайных визитов в дом. Без крыльца, и стена рядом укутана пушистой порослью сирени. Запах умопомрачительный. Садовник Дюбо – гений, подобрал сорта, чтобы цветение длилось более месяца. Я выведала, мне такие мелочи в радость. А сейчас мне думать о знакомом – удобно. Мысленно перечисляю сорта и не волнуюсь. Ну, почти.

Уф. Дверь открылась без скрипа, вот что значит порядок в хозяйстве. Пол – зеркальный паркет, и тоже не скрипит. Я сняла башмачки, взяла в левую руку и двинулась по коридору прямо в тонких носках. Паркет был скользкий, я протиралась по стеночке. Поворот. Еще поворот. Вот и главная галерея, по ней меня утром вывели стражи с глазами-пуговками. На полу ковер, могу шагать смело. Хотя чего я боюсь? Наверняка в доме – ни души, если в целой усадьбе пусто и темно.

Стеклянные двери на ощупь очень холодные. Медная ручка… или бронзовая? Откуда мне знать! Массивная и красивая, вот что помню. Открывается без щелчка, но нажать надо плавно, до упора. Нажимаю. Приоткрываю дверь…

Днем я сказала Якову это слово – «мертвечина». Но разве знала, что ночью замру на пороге в каменном, страшном оцепенении? Разве могла представить подобное?

Черный ковер пролесков. Окончательно мертвых: подобный запах идет от ваз со срезанными цветами, если долго не менять воду. Только здесь сгнил не один букет… Весь двор – склизкая, мерзкая гниль. Решись я тронуть любой стебель, он расползется под пальцами.

– Почему? – едва слышно выдохнула я. Навалилась на дверь, плотно ее закрыла и без сил сникла у порога. Стекло холодит лопатки. Мысли в голове смерзаются в ком страха. Почему?! Прошло всего несколько часов. Крыша по-прежнему сдвинута, во дворе так холодно, словно зима вернулась. Лед не вынесли, сквозь щель под дверью в коридор вытекает студеный сквозняк. Пальцы на дверном стекле мерзнут, и само оно – заиндевелое… Я одновременно потею и стыну. Сердце лупит, как бешеное, а на душе – лед. Там, за стеклом – непостижимая жуть. Уродливая, чудовищная тайна…

Обнимаю колени, дрожу и жду, когда полегчает. Почему они погибли? Укорененные пролески сгнили в неполный день. Будь я суеверна, сказала бы: сработало проклятие. Но я предпочитаю рациональные объяснения. Прямо теперь готово одно: отсюда надо убираться, немедленно! Из-за тайны гнилого двора слуг отпустили на отдых, а вернее – выдворили из имения. Никому не полагается знать о гибели цветов.