Жребий

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– У тебя красивый перстень, – сказал Валевский, глядя на вензель с тремя огромными белыми камнями.

– Это все, что осталось от моего рода, и это все, что останется после меня. Когда-то этот перстень носила моя мама, а до этого он принадлежал моей бабушке, а я завещаю его своему возлюбленному – мужчине, которого буду любить всегда, – очень просто, почти покорно, сказала Лара.

Валевскому не хотелось думать, что все может закончиться, ему не хотелось заглядывать в будущее, тем более что ничего хорошего, скорее всего, их там не ждет, сейчас он чувствовал себя романтическим, лирическим героем, и этого было вполне достаточно. Однако его мелкое тщеславие заставило предположить, что возлюбленным, о котором говорила Лара, должен быть он и никто другой.

– Почему ты ничего не рассказываешь о своих женщинах? – неожиданно спросила Лара.

– А что, разве надо? – с искренней непринужденностью поинтересовался Валевский.

Она пожала плечами и опустила глаза, как маленькая девочка, сказавшая глупость. Валевский подумал, какой нелепостью бы это ни казалось, но в ее женском теле живет душа ребенка – бесхитростного и открытого, невинного в своем детском любопытстве. Этот ребенок то и дело давал о себе знать. Валевский нежно обнял Лару за тоненькую талию.

– Лара, подумай сама, такие мужские признания обычно сильно огорчают женщин, – начал он наставительно. – В них нет вообще никакого смысла. Но в моем случае, признаюсь честно, и рассказывать-то нечего. Боюсь, это звучит глупо и ужасно банально, но до встречи с тобой женщины меня не интересовали. Вообще. Правда.

Произнося этот трогательный монолог, Валевский нисколько не кривил душой, ибо его интерес к жизни по большей части проявлялся в осознании собственного превосходства, поскольку во всех своих больших и мелких делах он, несомненно, был лучше многих. Ему представлялось, что достижение внешнего и внутреннего превосходства и является своеобразным мерилом «прекрасного жребия». Но теперь весь мир для него был заключен в ее теле. И в данный момент он был занят изучением этого мира, хотя и отлично понимал, что мир этот, скорее всего, так и останется для него terra incognita. Разум его бесконечно будет занят попыткой доказать вечную теорему, которую невозможно или почти невозможно доказать. Также он отлично понимал, что в последнее время он счастлив именно благодаря ей. Он ее не восхвалял, не идеализировал, не считал ее высшим существом, и даже мог сказать с большой долей уверенности, что ее внешность ничего выдающегося из себя не представляет, однако его внутренний голос то и дело пел: «Рахиль, ты мне дана небесным провиденьем…»[3]

– Неужели не интересовали? – она решила уточнить, так, на всякий случай.

– Можешь мне поверить, – твердо сказал Валевский.

А что прикажете делать, если угораздило жить в такое время, когда считается нормой душевная нечистоплотность, разнузданность в поведении, половая свобода и прочая несуразица, от которой дурно пахнет. Все это не просто не осуждается, а даже приветствуется, словно распущенность представляет собой особое личное достижение. Создается впечатление, что все мужчины видят в женщинах самок для спаривания и смотрят на них соответственно. Женщины же, в свою очередь, зная о таком неприглядном предназначении, ведут себя соответствующе, – можно сказать, из кожи вон лезут, чтобы не только не разочаровать мужчин, но и не уступать им в расхлябанности, а то и просто демонстрируют, что это, мол, они сами себе подыскивают подходящего самца – лишь бы не уступить пальму первенства.

А вот в давно минувшие времена, отголоски которых нам сохранила литература, причем литература с большой буквы, в те самые времена мужчины смотрели на женщин более чем почтительно, как на нечто недосягаемое, так, как смотрят на богинь. И это, надо сказать, приносило свои плоды: девушки и женщины, зная, что их обожествляют, и вели себя как подобает. Непотребные девки для мгновенной любви, разумеется, были во все времена (куда ж без них, ведь мужчины в обычной жизни отнюдь не монахи), но это никак не перечеркивало и не умаляло уважительного отношения мужского пола к благопристойным женщинам, к будущим невестам, женам и матерям. И мало кому приходило в голову осквернять невинную чистоту, даже если невинность по каким-то роковым обстоятельствам оказывалась не такой уж кристальной. В жизни, как говорится, может быть всякое, ни от чего нельзя зарекаться. Уважение, поклонение, почитание, высоту помыслов, вроде бы, пока никто не отменял, но нынешнее положение вещей существенно изменилось. «Это еще, конечно, не древний Вавилон, – иногда про себя думал Валевский, – но уже очень близко к этому. Если так и дальше пойдет, то мы даже сможем их переплюнуть».

Действительно, к современным женщинам Валевский относился с некоторой прохладцей. Однако, это ни сколько его не пугало, он даже ничего не имел против отсутствия тяги к распутству, но все равно на женщин поглядывал с некоторой брезгливостью – то ли потому, что они всячески демонстрировали свою быстродоступность, то ли потому, что сам он, соприкасаясь с прекрасным, не чувствовал особого восторга. «Поухаживать толком не дадут, – по молодости лет злился на женщин Валевский, – сразу им топчан подавай».

Злиться-то он злился, но мысли и чувства, как известно, – подруги непостоянные, и в благостные минуты его радовала свобода от женщин, а точнее, свобода его мужского естества от интереса к ним, в мрачные же периоды он переставал верить в нужность своих достижений и сильно сомневался во вреде некоторых вольностей.

Теперь все встало на свои места, теперь ему наконец-то хотелось признаться в любви Ларе, сказать, что она создана для него… Но именно в этот момент Лара так на него посмотрела своими выразительными песочными глазами, что он понял – никто ни для кого не создан, что все это не более, чем слова. Любовь! Прежде он не мог объяснить людскую суету вокруг этого слова, но и сейчас он был не уверен, что понимает его смысл. Что-то мешало родиться этой его уверенности, и он не знал, что именно.

Лариса же каким-то необъяснимым внутренним чутьем что- то улавливала во взгляде Валевского и понимала, что миг ее неожиданного счастья может оказаться последним. И эта в некотором роде обреченность, этот трагизм лишь усиливали сейчас вкус ее счастья. Почему в любви все становится ярче, красочнее, почему все кажется возможным и достижимым, а недостижимое заменяется грезами и фантазиями? В грезах, в мечтах, в том, что никогда не станет явью, легче смириться с реальностью. Это восхитительно, но вместе с тем и губительно, ибо в любви самое главное не давать волю туманностям, не начинать любовный роман пуская в ход собственное воображение.

– Хочешь, я расскажу тебе сказку? – игриво спросил Валевский, видя, что она сейчас где-то далеко, и пытаясь завладеть ее вниманием.

– Сказку? Ты умеешь рассказывать сказки?

– Я все умею. Ну, почти все. Слушаешь?

– Слушаю, – сказала Лара и закрыла глаза.

– Когда-то, давным-давно, в одном море-океяне стоял прекрасный остров с золотым городом. И были в этом городе-острове роскошные улицы, вымощенные мрамором, и золоченые храмы, и дома, наполненные красивой мебелью, цветами и ломившимися от избытка лакомств столами. А жили там богатые, но нелюдимые островитяне. Каждый день к этому острову подплывали византийские, саксонские, скандинавские корабли, нагруженные разными товарами, но жители острова никому не открывали ворот, на всех воротах висели тяжелые кованые замки. Висели они потому, что жители острова больше всего на свете боялись незнакомых людей. В каждом незнакомце они видели разбойника или бандита, способного причинить им вред, и даже безобидных дельфинов, проплывающих мимо, жители острова и то отпугивали. В общем и целом страдали они вот такой навязчивой идейкой. Но бывает и хуже, не правда ли; что уж тут поделаешь! А корабли все приплывали и приплывали, а островитяне все боялись и боялись. И до того они все добоялись, что решили построить высокую-превысокую неприступную стену вокруг острова, чтобы уже никто и никогда не смог нарушить их покой, не сумел преступить границу их владений. Быстро росла та каменная стена, слаженно трудились жители, и стена становилась все выше и выше, а покоя в душах островитян все не было и не было. И вот уже не видно пролетающих птиц, и корабли сторонкой обходят этот остров, и морские обитатели боятся к нему подплывать. И стоит себе остров, словно мертвый. И тогда другой жуткий страх охватил жителей, и стали они разбирать высокую стену. Но не поддавались им тяжелые упрямые камни, не уменьшалась стена, а, наоборот, становилась все выше и выше.

– Что за дурацкая сказка? – с возмущением спросила Лара. – Зачем ты мне ее рассказываешь?

– Подожди, ты не дослушала. Знаешь, что может спасти жителей золотого острова?

– Что? – резко спросила она.

– Только чудо, разумеется, моя деточка.

– Чудо? Какое чудо?

– Ну, как какое? Обыкновенное. Какое же еще бывает чудо. В один прекрасный день прилетит волшебная фея, похожая на Беатриче, коснется самой верхней точки стены своим волшебный крылом и чары тут же разрушатся: стена рассыплется, жители острова окажутся на свободе, в небо взлетят райские птицы и запоют там свои торжественные гимны. В общем, свобода отпразднует победу. И побудить фею к волшебству должна не сила сострадания, как мы понимаем.

– Да? А что же тогда?

– О, конечно, сила любви, если позволишь. Видишь ли, золотце, было в этом острове что-то такое особенное, чем нельзя пренебречь.

– Неужели? А если фея не сможет коснуться самой верхней точки? Если она не долетит, а если разобьется?

 

– Если разобьется? – Валевский сделал вид, что задумался, потирая ладонью отросшую щетину. – Ну, если она разобьется… если разобьется, тогда остров ожидает самая трагическая участь. Тогда остров-призрак со всеми жителями, животными, храмами, колоколами, со всеми его восхитительными прелестями, так и останется погруженным в каменный мрак, закрытым от всего мира и затерянным где-то в океане. А со временем он непременно затонет, да, обязательно затонет, и будет покоиться под водой на дне морском. Точно так же, как Содом и Гоморра покоятся под толстым слоем вулканического пепла на дне Мертвого моря.

– Выходит, фея, не расколдовав его, погибнет зазря?

– Точно, зазря. Как есть зазря, – закивал головой Валевский.

– Валевский, ты дурак. К тому же нескромный дурак.

– Это точно, моя любимая, я никогда не был слишком умен!

– Мне тошно тебя слушать, Валевский, ты мне надоел.

– Мне самому тошно себя слушать, мое длинноногое чудо, я и сам себе порядком надоел, – в его взгляде чуть тлела ласковая насмешка. – Знаешь, что? Мне пришла в голову недурственная мысль – поехали на фонтаны?! А?

– Фонтаны уже закрыты.

– Тогда поехали пить шампанское в Летний сад. Отметим спасение сказочного острова.

– Ничего нельзя отмечать раньше времени – плохая примета.

– А я парень не суеверный, так что поехали сольемся с природой.

– Тогда уж сольемся с архитектурой.

– Золотце, не противоречь мне.

– Это почему же?

– А потому, что стремление женщины спорить с мужчиной, говорит не о ее уме, а лишь об ограниченности духа.

* * *

Фиолетовое солнце мягко уплывало, когда Валевский и Лара миновали ограду Летнего Сада. В саду было свежо и тихо. На гладко-серой отшлифованной поверхности пруда уныло плавал одинокий белый лебедь, нарушая идеальную гладь расходящимися кругами, и весело резвилось несколько невзрачных толстых уток. Утки проворно то выходили из воды на газон, поросший шелковистой изумрудно-зеленой травкой, то вновь быстро семенили к воде. Лебедь иногда снисходительно посматривал на них, словно давая понять, кто в этой обители главный, а потом лениво отворачивался и плыл дальше. Полинявшие утки, не ведая обид, не обращали никакого внимания на белизну его перьев, пронизанных бликами клонившегося к закату солнца.

Прислонившись к ограде, Валевский и Лариса некоторое время постояли, разглядывая уток и прислушиваясь к перешептыванию листвы, а потом Валевский сказал:

– Я впервые здесь после реконструкции.

– Каждое поколение оставляет свой культурный слой, – Лариса передернула плечами, будто извиняясь за кого-то, – кто- то оставляет после себя резные мраморные кружева фасадов, а кто-то вот…

Обменявшись нежным поцелуем и обнявшись, они пошли по чисто выметенной центральной аллее в сторону Кофейного домика. Над Садом, точно прозрачная дымка, лежал ясный безветренный вечер. Разросшиеся кроны деревьев почти сплетались над аллеями, образуя некое подобие арок, пропускавших сквозь свою листву солнечные блики. Валевский на мгновение забыл о Ларисе, рассеянно глядя по сторонам, а она, опустив счастливые глаза, смотрела на его ноги в лакированных ботинках, смотрела с необъяснимой, нескрываемой, стихийной преданностью.

Когда-то в юности Валевский здесь, в этом Саду, проводил много времени с Лидой, и был знаком с каждым деревом, с каждым изгибом аллеи, когда-то этот Сад имел над ним какую-то притягательную власть и был вместилищем всех его желаний, всех его душевных порывов. Это было особое место, куда инстинктивно хотелось возвращаться, примерно так, как возвращаешься вновь и вновь на очень родной и спасительный берег. А сейчас возвращение вызвало в нем странную смутную тоску и потерянность, может быть потому, что Сад был буквально искромсан, изрезан вдоль и поперек деревянным частоколом, выкрашенным зеленой краской, а родные, столь привычные глазу мраморные статуи заменены на гипсовые.

– Как странно, того, прежнего Сада больше нет. Моего сада больше нет. Теперь это совсем другое место.

– Немного потерпи и привыкнешь, – Лариса попыталась успокоить любимого, видя, как он огорчился переменам, которые в последнее время слишком часто возникают после реставрации.

Еще совсем недавно Валевскому было сложно представить, что такому почтенному памятнику садово-паркового искусства современники позволят себе нанести подобные уродливые усовершенствования. И эти современники ведь не какие-то там вандалы и варвары, а самые что ни на есть просвещенные люди искусства, так называемые художники наших дней, как правило, безвкусные, но, видимо, считающие себя непогрешимыми в области эстетики. И эти люди со своим «безупречным» вкусом, без всякого уважения к имени создателя Сада подменили прославленные мраморные статуи на пошлый, вульгарный гипс, эти же люди позволили себе скрыть прекрасную четырехстороннюю перспективу банальными рядами обыкновенных деревяшек, напоминающих примитивный, далеко не лучший образец дачного забора. Теперь, находясь в самом сердце Летнего сада, посетитель лишен возможности обзора, ибо, куда ни посмотри, взгляд упирается в частокол того самого забора, отнявшего у всего ансамбля колорит веков, заслонившего собой все очарование аутентичной старины. Проходя мимо этих мелких, но множественных проявлений «реставрации», которые растерзали когда-то замечательный, строгий, но при этом очень простой и очень петербуржский культурный ансамбль, остается только закрыть глаза, чтобы поскорее убежать из этого места и больше никогда к нему не возвращаться. И зачем была нужна такая реконструкция?

«Лида бы сейчас наверняка очень расстроилась», – неожиданно и более чем некстати подумал Валевский, удивляясь себе самому. Да, он почему-то отчетливо представил, как бурно, будь он сейчас с Лидой, обсуждалось бы, как их любимому саду современная волна ампутировала мрамор, и ведь сделала это не случайно, а сознательно, по воле чьего-то дурного вкуса. Но он, словно испугавшись быть застигнутым на месте преступления, быстро отогнал от себя мысли и о Лиде, и о «реконструкции» – будь она неладна.

«Что происходит? Ведь я люблю Лару, и вот нате вам… что это за бесноватость такая? Кого я хочу обмануть – одну или другую? Почему находясь рядом с женщиной, которую ждал всю жизнь, я думаю о другой, о той, с которой никогда не был счастлив, о той, которую собираюсь оставить? Что это – привычка или банальное чувство вины? Почему, когда мы счастливы, мы всегда чувствуем себя немного виноватыми, словно быть счастливым – это непристойно». Виновато посмотрев в задумчивые миндалевидные глаза Лары, он готов был согласиться с чем угодно, в том числе и с гипсом, и с зеленым забором, лишь бы избавиться от чувства вины.

– Эй, о чем ты думаешь? – будто схватив мелкого воришку за рукав, спросила Лара, пристально вглядываясь в его лицо. В ее голосе прозвучало недоверие… или он просто так услышал, или просто показалось.

Вдоль аллеи стояли длинные скамейки, солнечные блики, запутавшиеся в разросшихся кронах старых деревьев, ранее мерцавшие на мраморе, теперь осыпали лица гипсовых статуй. Валевский и Лара сели в уличном кафе за маленький столик и наконец-то улыбнулись друг другу. Лара немного потянулась в знак удовольствия, продолжая смотреть ему прямо в глаза.

«Как приятно сидеть рядом с ним», – было в этом что-то самодостаточное, что-то беспечно-чувственное, не требующее никаких дополнений. Темно-красное бордо оказалось замечательным, уходящее на покой теплое солнце искрилось на ее волосах, придавая им какой-то гранатовый оттенок. Уличный скрипач ходил между столиками, выдавливая примитивно-лукавые слезы из своей видавшей виды скрипки, периодически застывая в почтительном поклоне. И Лара почувствовала, как у нее внутри звучит необыкновенная мелодия, настоящая симфония любви, наполняя ее сиянием, а заодно и самоотречением, ненужным, но свойственным всем влюбленным женщинам. Молодой мужчина, сидевший напротив, не сводил с нее глаз, он смотрел на нее с удовольствием и радостью, с грустью и завистью, смотрел так, как обычно смотрят фильм о чужом счастье. Она одарила его снисходительным взглядом, чтобы он мог почувствовать себя победителем, а потом предпочла отвернуться и более не замечать.

– Так, о чем же ты думаешь?

– Я? – растерянно переспросил Валевский, будто не понял вопроса. – Видишь ли, я думаю о том, как грустно, что этот дивный сад лишился своей мощной глубины и величавой простоты, взамен получив непритязательный гипс и изобилие деревянных реек. Он уже никогда не будет таким, каким был. Понимаешь, о чем я?

– Ну и что? К примеру, я не хочу оставаться такой, как была, – сказала Лара. – Пока я тебя не встретила, я сама не знала, какая я. Оказывается, я не холодная и равнодушная, каковой себя считала.

– Лара, послушай меня, этот сад… – как школьник запнулся Валевский. – Знаешь, золотце, просто я вспомнил слова Бродского о Венеции. Так вот, Бродский говорил, что лучшую память о себе наш век заслужил за то, что не тронул Венецию, оставил этот город в покое, и что идея превращения Венеции в музей так же нелепа, как и стремление реанимировать ее, влив свежей крови. Во-первых, говорил все тот же Бродский, то, что у них считается свежей кровью, в итоге всегда оказывается обычной старой мочой, а во-вторых, этот город сам по себе – произведение искусства и не годится в музеи. Его нужно оберегать от вандалов, в числе которых можем оказаться и мы. А Летнему саду, видишь ли, золотце, повезло значительно меньше, чем Венеции, в него таки влили ту самую «свежую кровь».

Из всего сказанного Валевским, восприятие Ларисы уловило лишь одно притягательное слово – Венеция, остальные ее мало интересовали и поэтому она их не расслышала.

– А я, к своему стыду, ни разу не была в Венеции.

– Тогда я тебе завидую.

– Почему?

– Я всегда завидую тем людям, которым предстоит впервые увидеть Венецию.

– А я ее увижу?

– Обещаю. Это будет моим подарком.

– Спасибо, любимый, но ты и так уже сделал мне чудесный подарок, – небрежно прервала его Лара, – и он обворожительно пахнет.

– Подарок?

– Да, ты подарил мне запах счастья.

«Ну вот, – грустно подумал осоловевший от этих слов Валевский, глядя на свежевыкрашенную стену Кофейного домика, с проступающими на ней темными пятнами сырости, – ну вот тебе и на, как мы все по-разному смотрим на мир: один замечает то, на что другой не обратит внимания, а другой не видит ничего из того, что замечает первый. Вот вам и разница в восприятии, в мировоззрении, да и в чем хотите». На мгновение его охватила внутренняя паника, которая тут же сменилась какой-то спокойной обреченностью, если не сказать безразличием.

Сегодня солнце как-то особенно не торопилось покидать этот день и этот сад, оно искрилось на непокрытой шее Лары и подсвечивало ее лицо так, что на нем заметно проступили все морщинки. От нежности у Валевского перехватило дыхание, и он залпом осушил свой бокал, чтобы как можно скорее отогнать досаду на самого себя. Но бокал оказался малоэффективным. «Почему же мы до сих пор не вместе?» – спросил себя Валевский, и тут же сделал все тот же неутешительный вывод: «Какой же я все-таки трус. Я трус, я боюсь сделать выбор. Выбор – это приговор, пусть и не окончательный, но приговор. А я не хочу делать выбор, потому что, каждый раз выбирая, человек рискует сделать неправильный выбор. И что тогда? Тогда можно сильно об этом пожалеть. А если не выбирать, притихнуть, затаиться? Не выбирать – это тоже выбор. Однако… какой же я все-таки трус и лицемер». Лара не заметила его внезапного беспокойства, и она, увы, не услышала предупреждающий шепот безысходности, так низко пролетевшей над самым ее ухом. Наслаждаясь перспективой совместного беспредельного блаженства, Лара пила вино маленькими глоточками, пребывая во хмелю каких-то своих сентиментальных иллюзий. Полузакрыв глаза, она брала тонкими пальчиками крохотные кусочки сыра с тарелки и отправляла их в рот, словно птичка клевала. Она была счастлива.

– Давай немного пройдемся, а потом поедем домой, – усиленно улыбаясь и злясь на самого себя, предложил Валевский, чтобы уже закончить этот день, чтобы побыстрее отделаться от какой-то внутренней неловкости.

– Домой?

– То есть, я хотел сказать, по домам, – произнеся эту фразу, он моментально почувствовал, что краснеет, и понял всю нелепость ситуации. Он не может пойти с женщиной, которую любит, а она томится в отчаянии, потому что не может пойти вместе с ним, потому что хочет от него большего. Сейчас в этом саду, в этом мягком полусвете уходящей зари, ему показалось, что судьбоносное решение принято. Или почти принято…

* * *

Однако, это только казалось, а, на самом деле, как бы странно это ни звучало, Валевский не желал самостоятельно принимать никакое судьбоносное решение. Точнее было бы сказать, что решение он уже принял, внутренне он вроде бы решил жить вместе с Ларой и, возможно, даже жениться на ней, он прекрасно понимал, что сильно привязан к ней и никакая другая женщина ему не нужна. Он знал, что ему надоели любовные игры в прятки в виде встреч на несколько часов. Однако ему очень и очень не хотелось самому приводить ситуацию к нужному знаменателю, ему совершенно не хотелось самостоятельно рубить тот самый запутанный узел, который вязал не он один. Втайне он все еще надеялся, что они попадутся в силки, что кто-нибудь расставит ловушку, их застукают вместе, разразится какой-нибудь банальный скандальчик, и все решится само собой и их отношения легализуются без его помощи. И с его стороны останется лишь с робкой благодарностью подчиниться судьбе, а сам он будет как бы ни при чем. Именно так и поступают все честные, порядочные мужчины, правда, об этом они стараются особо не распространяться. Итак, Валевский довольно долго лелеял надежду, что его жена Лида наконец-то включит голову, удосужиться, например, нанять какого-нибудь частного детектива, чтобы узнать, чем же занят ее супруг в свободное от работы время. Опять же его у теша ло, что м у ж Лары, гор е-ортопед, отвлечется, в конце концов, от производства внебрачных детей с одинокими медсестрами и набьет ему, Валевскому, морду. Это было бы чудесно, это было бы восхитительно, это решило бы многие морально-этические аспекты адюльтера. Так нет же! Нет! Все как в рот воды набрали! Все, словно по команде, завязали глаза и заткнули уши! Время идет, а ничего такого не происходит, будто никому и дела нет. От Лиды, положим, он еще вправе уйти, с этим он как-нибудь разберется, это не противоречит его внутренним принципам, но вот как увести Лару из семьи, как забрать жену у мужа? Этот вопрос посложней, такая мысль вызывала в нем легкую дурноту. Каким бы неверным и распутным чудовищем не был ее супруг, в какой бы грязи он ни валялся, – это его дело, он уже большой мальчик, и никто не в праве его осуждать. Раз она сама его выбрала и много лет прожила с ним бок о бок, раз это ее решение, то и отменять его должна она сама. Разве не так? И склонность ее мужа к беспутству здесь ни при чем, это не аргумент для вмешательства третьей стороны. Лара сама должна отказаться от того, кого однажды предпочла себе в мужья, чтобы потом, в случае чего, а случаи, как известно, бывают разные, не валить все шишки на бедного Дмитрия Михайловича, сбившего ее с истинного пути, и предложившего ей разрушить священный семейный очаг. Какими бы глупыми не казались эти условности со стороны, но оказавшись в эпицентре событий, невольно начинаешь придавать им значение.

 
* * *

Где мы будем жить? – как бы невзначай спросил Дмитрий Лару во время следующего тайного свидания.

– Какая разница, – счастливо откликнулась она, раскинувшись по ширине кровати. – С милым рай и в шалаше.

– Не говори банальностей, – Валевский внутренне поморщился, – ты же образованная женщина. Лучше скажи что-нибудь путное.

– Зачем? Ведь в банальностях и есть вся правда жизни.

– Что ты учила в университете?

– Науки и искусства.

– Ух ты! Как это?

– Очень просто, я окончила факультет наук и искусств, – она говорила рассеянно, низким теплым голосом.

– Не слышал ничего глупее.

– Это почему?

– А потому, что науки и искусства – это есть все, что имеется на этом свете. Не могла же ты изучать все на свете.

– Не знаю, наверное, не могла. Не помню. А ты приходи ко мне в музей, я проведу для тебя индивидуальную экскурсию. Тогда и оценишь.

– А ты уверена, что мне понравится? – попытался ухмыльнуться Валевский.

– Единственное, в чем я сейчас уверена, так это в том, что люблю тебя, – горячилась Лариса, сверкнув глазами.

– И я тебя, – тут же откликнулся Валевский, и сам в это почти поверил.

«Однако, любовь любовью, – тут же здраво рассудил Валевский, – а жить все равно где-то надо. Придется создавать свою скинию. А что делать? Если предположить, что она все-таки уйдет от мужа, где они будут ютиться?» После расставания с Лидой от его солидности мало что останется. Брошенным женщинам, как правило, свойственна неслыханная кровожадность, так что на гуманизм супруги он даже и не рассчитывал. Однако беззаботная непритязательность Лары его тоже начала потихоньку раздражать. Прямо она его ни о чем не просит, только иногда задает наводящие вопросы. Время от времени у него даже складывалось впечатление, что не позови он ее «в даль светлую» или уж в какую там получится, или оставь он все на своих местах – она и тогда не сильно расстроится. Откровенно говоря, он не знал, каково им будет вместе, не знал, но очень хотел знать. Зачастую, правда, перед ним вставал вопрос: что будет, когда она его разлюбит или когда разлюбит ее он? То, что любовь пройдет, он не сомневался ни единого мгновения, ведь даже самое превосходнейшее из вин, в конце концов, становится кислым, а любовь такая же смертная субстанция, как и все прочее на этом свете. Просто людям страшно это признать, и они, себе в утешение, предпочитают говорить о любви вечной. Да и на здоровье! Что поделать, ведь мы всего лишь люди, и как умеем, так и справляемся со своими страхами. Одно дело жить с женщиной, которую никогда не любил, жить спокойной, тоскливой жизнью, и совсем другое – бурно и радостно жить с любимой и ничего не бояться. Если любви не было, то стало быть она и не пройдет, а значит, не наступит разочарование, охлаждение, отчуждение, никто ни от кого не отдалится, потому что все и так были далеко друг от друга. И совсем иное дело – жизнь в любви, которая влечет за собой немало и не всегда приятных последствий. Сама по себе любовь – такая свободная вакханка, что ее невозможно удержать и с ней нельзя договориться, а потому рано или поздно она разворачивается и покидает вас.

Чем ближе Валевский подходил к заветной черте, тем быстрее улетучивалась его решительность, тем меньше оставалось в нем мужества. В конце концов, еще не поздно остановиться и повернуть назад, у него еще есть на это время.

– Так где же все-таки мы будем жить? – еще раз спросил Валевский, надеясь на предсказание своей пифии, но Лара отстраненно молчала.

– Эй, золотце, ты где? – он с нежностью посмотрел на нее.

– Знаешь, иногда мне бывает страшно, очень страшно.

– Почему тебе страшно? Теперь ты не должна ничего бояться, теперь у тебя есть я, и я всегда буду рядом – как говорится, в болезни и здравии, богатстве и бедности, и все такое прочее. Ты будешь со мной в бедности? – попытался утешить ее Валевский, видя, что руки Лары мелко дрожат. Впрочем, после любви, после желаний, перемешанных со стыдливостью, у нее всегда был легкий тремор, а сейчас он ясно видел, что она действительно боролась с каким-то внутренним страхом.

– Не шути так и не клянись понапрасну. Мне не нужны твои клятвы. Мне нужен ты.

Вроде бы она не сказала ничего нового, но Валевский почему-то был польщен сверх всякой меры.

– Порой мне кажется, что все это сон, – говорила Лара, – и этот сон не может вечно продолжаться, и когда я проснусь, тебя больше не будет рядом, все разлетится вдребезги, ты будешь жить, как и прежде, с другой женщиной, со своей женой, а я останусь совсем одна.

– Такое вряд ли может случиться, ведь мы уже прошли точку невозврата.

– Не верю, точка невозврата бывает у летчиков, в любви такой точки нет. Правда, сейчас это не имеет никакого значения, сейчас я очень счастлива, и даже боюсь прогневать Богов своим счастьем.

– Богов нельзя прогневать, они ведь не примитивные кровожадные злодеи, то и дело наказывающие нас ни за что ни про что и несправедливо требующие от нас каких-то жертв. И потом, у каждого свой Бог: у кого-то он мелочный, всемогущий и карающий, внушающий страх настолько, что его невозможно ослушаться, а у кого-то он милостивый, всепрощающий, достойный поклонения, а у некоторых вообще никакого нет. Понимаешь? Каждый сам создает своего Бога, а если не создает, то отрицает уже кем-то созданного.

– Ты знаешь, если мы с тобой дотянем до Рождества, то я наряжу елку фарфоровыми зайчиками, птичками и лошадками, разукрашу колокольчиками и всякой разной мишурой… Будет очень красиво! – Она говорила почему-то с печальной улыбкой. – Так вот, я загадала: если мы с тобой доживем вместе до Рождества, то мы всегда будем вместе, значит мы – победители. Говорят, труден первый год.

3Слова из оперы Ф. Галеви «Иудейка», впервые была поставлена 23 февраля 1835 года в Париже.
Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?