Собрание сочинений. 3 том

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

6

Вряд ли можно придумать более жестокое, чем принуждённое одиночество. Вставать не давали, к утке и её каждодневному позвякиванию он уже привык, страшно мучило желание выпить, хоть глоток вожделенной жгучей жидкости. Доктор-доброхот, так выручивший его первым утром, не появлялся, сестры не дадут, и не проси, им строго наказано, говорить бесполезно. Когда в ночное дежурство пришла медсестра, учившаяся вместе с Ниной и узнавшая его, он аккуратно с нею заговорил:

– Скажи, дочка, правда, что умирают после пьянки, потому что организму нужно было пятьдесят грамм алкоголя, а ему не дали?

Она улыбнулась:

– Это правда, организму нужен толчок, а его нет, сердце работает из последних сил, но чего-то в крови не хватает, я уж и забыла, как называется.

– Я бы никому другому не сказал, только тебе, ты вроде изо всех самая добрая. Плесни мне в мензурку пятьдесят грамм спирта, мне очень плохо.

Девчонка смутилась, но, судя по тому, как воровато она оглянулась, он понял: нальёт.

– А если вам станет хуже, что я скажу доктору?

– Ничего. Ты ничего не знаешь. Да не будет мне плохо, не бойся.

Она молча ушла к шкафу и вернулась с полной мензуркой и стаканом воды. Он выхватил склянку, жадно, в один глоток проглотил чистый спирт и отодвинул предложенный стакан.

– Спасибо, милая, дай Бог тебе хорошего жениха.

Девчонка засмеялась:

– А у меня уже есть!

Блаженство прокатилось по истерзанной душе, знакомое состояние облегчения звало к действию, хотя он и понимал, что все это только на полчаса, не больше. Потом опять дрожь внутри, боль в сердце, уколы и капельницы.

Странное дело, и доктор, и Нина советовали думать о чем-нибудь приятном, не нагружать сердце переживаниями, но вспоминались только случаи, связанные с пьянкой, с хорошим застольем, а из последних времён сплошное месиво из грязных комнат, грязных собутыльников и грязных разговоров. О чем приятном? А, вот моё первое поручение, я вручал юбилейные медали. Их привезли спецсвязью в нескольких коробках, не помню точно, но много. На бюро райкома распределили сельсоветы и написали график проведения собраний трудящихся. В совете, который выпал на его долю, было четыре деревни, секретарь райисполкома отсчитала нужное количество медалей и передала заполненные от имени Верховного Совета РСФСР удостоверения. Собрания были назначены с интервалом в час, потому что вручение занимало совсем немного времени, а потом самодеятельность ставила концерт.

В первой деревне все обошлось, из центральной конторы приехал парторг, прямо в клубной убогой гримёрке выпили по стакану с ним и управляющим отделением. Во второй тоже все прошло как по маслу: вручение, аплодисменты, поздравления поддатого парторга и концерт. После первой же песни он вышел и поехал на центральную усадьбу. В доме культуры собралось все село, награждённых было человек пятьдесят. У него рука устала от пожатий. Когда все закончилось, директор совхоза показал на часы:

– Фёдор Петрович, пора ужинать.

– Какой ужин, у меня ещё полбалетки медалей, надо ехать, народ ждёт.

Директор успокоил:

– Я уже позвонил, они вперёд концерт начнут, а тут и мы подкатим. Поехали в столовую.

В столовой все было, как всегда: на столе батарея бутылок, толстая повариха несёт тазик с горячими пельменями, на соседнем столике кастрюля с котлетами. Вот о котлетах. Нигде он не едал столь вкусных котлет, какие приготавливали бабы в совхозных столовых. Пышные, сочные, большие, величиной с рукавичку. И непременно к ним гарниром картофельное пюре – почти воздушное, на свежих сливках.

Посидели минут сорок, но плодотворно, чуть не до песен. Ганюшкин глянул на часы: пора. Директор совхоза велел поварихе сложить котлеты и пару бутылок со стаканами в коробку и поставить на стол. Поехали на исполкомовской машине, водитель Володя, конечно, за столом сидел, но водки не пил. Через три километра директор заегозился:

– Фёдор Петрович, надо тормознуть.

Тормознули, что называется, отлили, сели в машину – он свет включает и открывает коробку. Ганюшкину это не понравилось, но промолчал, выпили по стакану, съели по котлете. Директор, Фёдор Петрович никак не мог вспомнить его фамилию, начал рассказывать анекдоты, сам громче всех хохотал, а Ганюшкин этого не любил и сделал грубое замечание.

Когда приехали к клубу, он шарнул по заднему сиденью – балетки нет, включил свет, выгнал из кабины директора – нет балетки, значит, и медалей нет. Нельзя сказать, что Ганюшкин протрезвел, но в чувства вошёл. Это тот кабан на заднем сиденье возился и выпихнул балетку, когда останавливались. Директор подозвал управляющего и сказал, что медалей на всех не хватило, Фёдор Петрович привезёт в следующий раз.

Поехали обратно. Остановились там, где могли обронить. Фёдор ногами разгрёб снег в радиусе десяти метров, ничего, кроме трёх жёлтых пятен, не нашёл. Это был конец. Как завтра докладывать первому?

Полежал, одумался: выбрал положительный пример, называется. И все они такие…

7

В это утро все было против него: и безжалостное, яркое, жаркое, палящее солнце, слепо уставившееся прямо в рожу, и неумолимые продавщицы, исполняющие закон, чтобы до одиннадцати ни один русский мужик не мог похмелиться, и безразличные проходящие мимо чужие люди, равнодушные, как осенние мухи. Вот начни помирать среди этой толпы – думаешь, кто-то остановится, чего-то спросит?

Филимон не любил город и ездил сюда редко, когда жене Симке надоедали его пьянки и она предлагала убраться с глаз к дружку его Артёму, фронтовому товарищу, который после войны махнул на производство, хотя колхоз даже через суд пытался его достать. В таких случаях Симка поднимала тяжёлую крышку родового сундука, и крышка показывала чудную картину, которою Филимон восхищался всякий раз. Весь испод крышки был уклеен облигациями, сильно похожими на деньги, но даже Фимка, самая бестолковая продавщица, за такую красоту и четушки не даст. Отгораживаясь широким задом от любопытства мужа, Серафима добывала со дна сундука свёрнутые в рулончик деньги и отчитывала двадцать пять рублей рублями и трёшками.

До района в таких случаях Филимон добирался с удовольствием, подсев на попутную машину промкомбината, они часто ходили, потому как район сжигал дров много, а деляны выделяли только в местных лесах. Потом автобусом до станции, а перед тем в киоске брал бутылку портвейна и выпивал из горлышка, закрывшись в полуразбитом туалете автовокзала и придерживая дверь одной рукой.

В этот раз, отпив половину, Филимон блаженно откинул голову и зажмурился: так хорошо прокатилось вино в организм, что ни один микроб не возмутился и не возразил, мол, с утра и на голодуху, а бывало, что и отторгал организм, как из брандспойта вылетала струя вермута или портвейна. Но для Филимона то был особый знак: организм очистился, теперь покатит. И катило. Он хотел закурить, но возиться с бутылкой неловко, и в карман пиджака не поставить, и на полу чистого места нет, все загажено. Он хохотнул, вспомнив туалет на железнодорожном вокзале, чистенький, прямо как в избе. Только стены поисписаны всякими скабрёзными стишками. Присел по нужде, а на стене каким-то особым карандашом выведено: «На чистых стенах туалета писать стихи немудрено. Среди говна вы все поэты, среди поэтов вы говно!» Это же надо, как человек, сидя на корточках, так складно сочинил про этих придурков!

Вперёд Артёма встретила гостя кума и землячка Васса Трофимовна, баба ещё шире Серафимы и намного злее:

– Припёрся! Гостенёк хренов! Гостинцев-то дивно навёз? Или одних вшей на сраных кальсонах?

Артём вышел, он спокойный, сзади ткнул бабу в затылок, она и села на крыльцо:

– Ты не с ума ли сошёл, культя твоя, как железная, убьёшь когда-нибудь сдуру.

– Возможно, и такое случится, ежели ты будешь мово друга и товарища гадить. Мы с ём смерть принимали и вшей кормили. Да, бывало, отогнёшь ошкур кальсон, и начнёшь их давить, как фашистов. И после этого ты моего боевого товарища… Да ты должна булку хлеба на вышитом разотрёте вынести.

– Ага, бутылка самогонки не ближе ли к душе будет?

Артём самогон гнал хороший, чистый, закрашивал всем, чем можно. Однажды Филимон прочитал в газете, что нет ничего лучше для очистки самогона, чем парное молоко. Приехал к другу, Артём на слово не поверил, решил посмотреть, что из того получится. Сходил в конец улицы, там горожане втихушку держали коров, купил литру парного молока и скорым шагом домой. Из литровой банки отлил в стакан сто грамм самогонки, образовавшееся пространство залил молоком. Оба с интересом наблюдали, что же будет? Молоко свернулось и выпало в осадок вроде жидкого холодца. Артём процедил самогон, получился отход с хороший стакан.

Филимон стыдливо молчал, Артём молча выплеснул осадок и сказал, что такая технология для разумного хозяина расточительна, но стакан товарищу все-таки налил. Тем и кончилось.

А в этот раз мужики остались вдвоём, Вассу дочь вызвала с другого конца города с больным ребёнком посидеть. То-то разыгрались ребята! Выпивали не спеша, без оглядки, что наскочит оказия, вышибет стакан, как это уж бывало. Артём, грешным делом, Василису бил походя, характер такой, чуть что скажет невпопад, а то и просто со своей злости – культей в рыло. Руку на войне изувечил так, что на место пальцев стянул хирург шкуру и зашил в кулак, такая страшная культя получилась. Но Артюха и левой рукой научился владеть, что хошь сварганит, почище двурукого. Ребят настрогал пяток, все в городе пристроились. Дом поставил, когда в лесничестве околачивался, в неделю по брёвнышку, в день по плашке, и задарма выстроил. Выпивал, конечно, но с Филей не сравнить, потому и боялась его приездов Васса, потому и отправляла в гости к Артёму своего алкоголика уставшая Серафима.

К вечеру первого вольготного дня Артём, закусив большим малосольным огурцом и сошвыркнув с верхней губы прилипшее семечко, спросил:

– Кум, в деревне меня так Беспалым и зовут?

 

Филимон насторожился, кто знает, что у него на уме, Васьки нет, а вдарить, наверно, охота.

– Да нет… – лениво протянул он. – Не шибко. Так разве кто…

Артюха встал:

– Приеду – убью. Я, браток, собираюсь домой вернуться, не помирать же на чужбине. А там тятя с мамой зарыты, сестра, дед Яша… Ты его помнишь? Сопляками были, напакостим чего – он прутиком по жопе, и не убьёт, и помнишь долго. Ты помнишь его опорки?

Филимон мотнул головой:

– Не помню.

– Пимы обрезанные у него были, он в них даже летом ходил. А мы в отместку за прутики мочились ему в опорки. – Артём сел и заплакал: – Не могу больше так, не приемлет душа чужбину, домой хочу, Филимоша! – Он крепко обнял друга: – До смертной тоски дохожу, сны вижу про нас с тобой, как рыбачили, огурешничали, быват, по всей ночи копны вожу к стогу, а метальщика нет, складывать некому. Беру вилы и начинаю метать стог. До того нароблюсь, что мокрёхонькой проснусь. И плачу впостоянку. Ночью. Баба бояться стала, сама говорит.

Филимон допил остатки из стакана и кивнул:

– Тебе, дружок, переехать – как два пальца… – Испугался про пальцы, скомкал: – Короче, дом свой продашь, ты в деревне председательские хоромы купишь.

Артём встал над столом:

– А нахрена мне хоромы? Ково в их делать? Куплю пятистен, да чтоб банька, чтоб пригончик для поросёнка, для курей. Василиса – она знашь какая?! Она и тут держала чуть не колхоз, ведь пятеро их, дармоедов, да у кажного по паре робят. И всем жрать надо. Филька, не мои ребятишки, вот те крест – не мои, потому как робить не умеют и не желают. А вот трёхлитровую банку сметаны привезу, внукам ещё не плеснули, а сынок уже с ложкой. Тьфу, твою мать! Советская власть всю семью раком поставила, дети отца не почитают, внуки с дедушкой могут даже не поздороваться, ты понял?

Филимон с простоты своей и скажи:

– Артюха, при чем тут советская власть? И мы с тобой в дедушкины опорки прудили.

– Это другое, прудил, но боялся и почитал, если дед что скажет – попробуй не сделать! А эти… Домик мне подберёшь, письмом сообчишь, приеду смотрины делать.

Утром за Артёмом приехали с завода, остановился какой-то станок, а весь секрет у него. Посадили в кабину и увезли. Но Артём бутылку самогонки другу налил, спросил про деньги на билет и уехал. Всё случилось как-то вдруг, опохмелиться не успели, Филимон без этого не мог, потому у запертых на ключ ворот, суетливо вынув из авоськи бутылку, долго дрожащими руками выколупывал туго забитую другом пробку, до того докрутился, что бутылка выскользнула из влажных рук и раскололась об асфальт. Филимон с тоской и слезой смотрел на многочисленные ручейки, но припасть к ним невозможно, всю грязь собрала самогонка. Помолчав, он подался в сторону вокзала, знал, что по пути встретятся три или четыре магазина. Но время раннее, только что восемь, продавцы даже не смотрят, не то, чтобы говорить. В маленьком магазинчике, где кроме хлеба, водки и кильки в томатном соусе ничего не было, он дождался, пока вышла женщина с авоськой, и подошёл к прилавку:

– Дочка, не дай душе погинуть, отпусти четушку водки.

– Нельзя, дядя, меня штрафанут или турнут с работы.

– Ведь сдохну я, сердце совсем не робит. Стыдно мне перед тобой, но отпусти, не губи.

Продавщица глянула в окошко:

– Быстро давайте деньги, – а сама уже завернула посудинку в кулёчек, словно карамельки. Филимон взбодрился, но тут же осёкся: а где выпить? Голая улица, народишко бежит, ни куста, ни туалета. Дошёл до переулка, спустился к реке, и там не лучше: пляж, сколько глаз видит, все люди и люди. Подошёл к воде, смочил голову. Легче не стало. Так и шёл вдоль воды, все вроде прохладней. А сердце колотилось, пот заливал глаза, он вытирался рубахой. Дошёл до моста, крутая бетонная лестница наверх издалека испугала: как подниматься на такую высь? У самого основания лестницы толпа людей, три фуражки милицейских заметил, решил переждать. Кого-то на носилках потащили наверх, народишко рассосался, Филимон пошёл подниматься и остолбенел. Перед ним была лужа ещё не успевшей загустеть крови, где темнее, где светлее. Оказывается, парня только что зарезали. Филимон с помутившимся сознанием обошёл лужу, на фронте всего насмотрелся, а теперь отвык, голова кружилась и подташнивало. Кое-как поднялся наверх, опять люди, опять жара и сердце стучит так, как будто выпрыгнет. Увидел вывеску: «Кафе», сообразил, что должен быть в этой кафе туалет, приподнял тюлевую занавеску двери.

– Ты чего хотел? – строго спросил старик, опрятно одетый в какую-то странную форму.

– Мне бы в туалет на минутку, будь любезен.

– Ладно, только быстро.

Филимон плохо помнит, как залпом выпил из горлышка четвертинку, как быстро благодарностью отозвалось сердце, перестав стучать и ныть, как разом исчез пот и стало легко и радостно. Посудинку аккуратно поставил за унитаз и первый раз за день улыбнулся: «Эвон я как: будьте столь любезны!» Не сдогадайся, что есть такие слова, – точно сдох бы, это уже с вина гореть начал, с полчаса побрякало бы сердечко и остановилось. Сколько оно может такие нагрузки терпеть? Филимон подсчитал как-то по секундной стрелке часов «Победа»: сто двадцать ударов каждую минуту.

Из кафе вышел уже человеком, на вокзале попил пивка, ещё четвертинку прихватил в дорогу. Домой прибыл поздно вечером, Серафима не ругалась, отправила в теплую баню, постелила чистое белье и ушла в маленькую спаленку. Филимон лёг и быстро уснул.

8

А было время, что Филимон Бастрыков гремел по всей округе, никто столько зяби за осень не вспахивал, сколько он. Это уж когда «Кировцы» пришли, тогда стали до тысячи на трактор вытягивать, а он на «пятьдесят четвёртом» выгонял к самой тысяче. Так, по-военному, звал он свой трактор, как «тридцать четвёрку» свою фронтовую, и дом, и ночлег, и гроб при случае. Сначала были у него прицепщицы, молодых девчонок, войной обездоленных, направлял бригадир к молодому трактористу, но быстро от этой политики отказался: резко упала производительность, привёз паренька:

– Успокоение твоей душе, Филимон. Ты не только зябь мне завалишь, через год все ребятишки в деревне на тебя похожими станут рожаться. Ну, сироток защитить некому, а за Симку Тимоха грозился тебе кое-что оторвать, так что – либо сватов посылай, либо паши до вечной мерзлоты, ну, до глубоких морозов, можа, позабудет.

Филимон кочевряжиться и судьбу испытывать не стал, после уборки свадьбу сгоношили, а потом и ребятишки пошли. Первую медаль Филимон три дня обмывал, все в стакан с самогонкой опускал, пока краска на колодке не полиняла, и сама медалька чернеть начала. Потом ему покатило: трактор новый кому – Бастрыкову, потому что ударник. Потом в партию вступил, вовсе на почёт: коммунист. Работал как каторжный, и когда инженер заметил, что тракторист под хмельком, а под ногами трёхлитровая банка с брагой, его успокоили:

– Филимона и пьяного никто не обойдёт. Ты, инженер, человек приезжий и нраву нашего не знаешь. Тебе что, целоваться с ним, что от него перегаром пахнет?

Инженер был до глубины души оскорблён:

– И это говорит управляющий отделением!? Да как вы собираетесь строить светлое будущее с таким подходом? Бастрыкова надо снимать с трактора, пока он не натворил чего дурного.

– Ага, Бастрыкова снять, а тебя посадить. И будем мы пахать зябь до морковкиного заговенья.

А Филимон в тот год не только по району – по области первое место занял и к Новому году получил большой орден. Тут он особо отличился. В районной столовой после награждения устроили ужин с выпивкой, орденоносца директор рядом посадил, между собой и парторгом. Директор спиртного не принимал, а вот парторг, Ганюшкин его фамилия, выпивал с рабочим человеком с удовольствием, кое-как водитель втиснул их в легковушку.

Первый «Кировец» тоже Бастрыкову отдали, весь совхоз сбежался смотреть, как он прицепил семикорпусный плуг и пробовал пахать на паровом поле рядом с мастерской. Пробу оценили, завтра пахать после однолетников у Лебкасного лога.

Филимон собрал несколько человек своих друзей-механизаторов, все-таки хоть и все равны, а трактор ему дали, а это заработок, почёт. Хорошо посидели, на рассвете жена разбудила:

– Тебе ещё на МТМ бежать, да ехать сколько. Вставай.

Умылся кое-как, сел за стол.

– Налей стаканок.

– Филя, какой стаканок, на сумашедчий трактор сядешь, да плуг такой, тут и трезвый не углядит. Как хошь, не налью.

Встал сам, вынул бутыль самогонки, налил стакан и литровую банку.

– А это куда? – испугалась Серафима.

– Чего ты раскудахталась? Цельный день сидеть в кабине – это тебе не похлёбку варить. Уйди из дверей, мне бежать надо, а то собью.

Ближе к обеду совхоз облетела весть: Бастрыков уронил новый «Кировец» в Лебкасник.

– Сам-то живой?

– Холера ему сделатся!

– Выпрыгнул!

Говорят, директора только парторг за руку поймал, а то ударил бы подлеца, так и сказал:

– Подлец! Мы столько лет этот трактор ждали, такая надежда на него была, а ты по своей пьянке все загубил. Не прощу! Под суд пойдёшь!

Филимона трясло от пережитого страха. Пахать он начал от оврага, всякий раз разворачиваясь и задним ходом подгоняя плуг под самый край. Не рассчитал, поднятый плуг качнулся и чуть приподнял трактор, тут, видно, с испугу и спьяну Филимон и выскочил из кабины. Трактор катился сначала на колёсах, а потом стал кувыркаться с боку на бок, пока кабиной вниз не упал в основание лога. Судили Бастрыкова, дали принудиловки сколько-то лет с вычетом, тогда и закончилась трудовая слава орденоносца. Пошёл в животноводство, а там знамо дело – все лето один в лесу со скотом, совсем спился Филимон.

Ещё один раз попал под статью, в аккурат на День Победы выпили с друзьями за праздник и по домам. Жена кладовку закрыла и не даёт самогонки. Филимон спорить не стал, бросил в горнице посреди пола фуфайку и уснул, а тут тёща в гости припёрлась через всю деревню и решила порядки навести. Ведь знала же, какой зятёк неловкий, нет, ворвалась в горницу и пнула носком сапога прямо в Филину пятку. А это же самое слабое место, говорят, в каких-то странах даже до смерти добивают по пяткам. Конечно, это нехорошо. Вот и Филимон сразу взревел медведем, вскочил, а тёща с женой с перепугу вместо того, чтобы к людям бежать, в маленькую горенку кинулись. Тут их Филимон и прижал. Старую бердану со стены сорвал, чем-то чакнул и орёт:

– Я вас, гнилое семя, одним выстрелом положу!

Те в угол забились, никакого понятия о состоянии оружия не имеют, плачут:

– Филя, прости, – стелется тёща. – Видит Бог, случайно я тебя задела. Прости!

Филя помолчал:

– Прощу, но самогонку сюда. Куда вы обе?! Симка, одна иди, а тёща-матушка в заложниках будет. Стаканы неси, три, и закуску.

Серафима все принесла, Филимон налил по полному стакану каждому:

– Давайте, девоньки, со Днём Победы!

– Филя! – взмолилась тёща. – У меня печень!

Филимон за ружье:

– Пей, иначе пристрелю, и суд меня оправдат, потому как в День Победы!

По одной выпили, он по второй наливает, опять слезы и угрозы. А уже через полчаса из Филимоновского дома дубасили песни на три фальшивых голоса, и никто даже предположить не мог, что мужик и на этот раз пострадает. Угрозы тёще и жене суд под дружный хохот деревни простил, но Серафиму оштрафовал за самогон, а Филимона за незаконное хранение оружия, хотя известный охотник Ким по прозвищу Картеча, которому суд предложил осмотреть ружье, засмеялся и сказал, что это не ружье, а хлам, и рук своих охотничьих он об него марать не станет.

Непьющий человек не имеет права осуждать пьющего, только тот, кто знает, что такое полный стакан водки, стоящий утром на табуретке у твоей кровати. Стакан, оставленный от вчерашнего изобилия, потому что повезло, была хорошая халтура, и много дали водки, хоть и палёной. Так вот только тот человек, кто знает цену этому стакану, и может упрекнуть. Но он не упрекнёт, потому что знает. Выходит, никто не должен, никто не имеет права.

К этому заключению Филя подошёл только недавно, когда никто не стал вмешиваться в его жизнь, он жил, как птица из писания, которая не сеет и не пашет, но сытой бывает. Никто не гнал и не позорил его, как было при совхозе. О, Филя прошёл все испытания, придуманные советской властью для пьющего человека: от обсуждения на собраниях и заседаниях месткома, когда люди, ещё утром бывшие простыми, как медный пятак, за столом профкома приобретали образ праведников и судей, взывали к совести, грозили увольнением и лишением тринадцатой зарплаты, до принудительного лечения в так называемом ЛТП при кирпичном заводе и вершины медицинской мысли: рыгаловки в широко известной лечебнице Челябинска. Хотя он всегда говорил:

– Вам не понять. Я не водку покупаю, а настроение.