Kostenlos

Игра судьбы

Text
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Вдруг легкая, как газель, выскользнула из чащи виноградника стройная черногорка, восклицая:

– Москаль! Николай!

Крепко обвили его стан мягкие, горячие руки, жарко прильнули уста к его губам.

– Николай! Юнак мой! Богатырь мой, – лепетала красавица.

В сильных, стальных объятиях сжал ее Свияжский. Страсть захватила. Горячая волна прилила к сердцу.

– Драгиня! Хорошая моя…

Девушка так и припала к нему в страстном экстазе.

– Бери меня, свет очей моих!.. Твоя я… Твоя гордая Драгиня, – шептала она, положив голову на его плечо.

– Ай да москаль! – раздался за ними злобный возглас. Молодые люди обернулись.

В сумраке темным силуэтом вырисовывалась высокая фигура Данилы Вуковича.

– Ай да москаль! – повторил черногорец. – Мастер кружить голову глупым девчонкам. Да и чего же? Не опасно, для этого смелости не надо.

Свияжский был в особенном, приподнятом настроении; он готов был на безумную борьбу, готов был играть своею жизнью; что-то могучее и страшное поднималось в груди. Он готов был весь свет вызвать на бой, но не отдать этой девушки, которая испуганно прижалась к нему и биение сердца которой он слышал. Нахлынул какой-то странный задор.

– У меня смелости довольно, Данило, чтобы проучить и таких парней, как ты, – ответил он, выпрямившись и смотря в упор на Вуковича.

– Ой ли? Вот как? – злорадно воскликнул черногорец. – Видишь эту скалу? – добавил он, указывая на островерхий утес, горевший в пурпуре зари.

– Ну вижу.

– Там место только для двоих. Если там сражаться, то раненый должен упасть вниз и разбиться об острые камни. Если ты так храбр, то пойдем туда и подеремся на ятаганах или саблях.

– Ни на ятаганах, ни на саблях. У меня с собою только боевая шпага; я готов ею биться с тобой.

– Николай! Москаль! Он убьет тебя. Он нарочно вызвал… Николай, не ходи! – воскликнула Драгиня, ухватившись за одежды Свияжского.

– Против твоей шпаги у меня сабля. Идем? Или тебе удобнее остаться с нею? – с насмешкою промолвил Данило.

– Оставь, Драгиня, я не девочка. Надо показать ему, как бьются москали. Пойдем, Вукович, пойдем! Моя шпага научит тебя многому! – воскликнул Николай Андреевич с несвойственной ему ажитацией.

– Научишь меня, Данилу Вуковича? – громко расхохотался черногорец. – Идем! Взгляни в последний раз на свою Драгиню.

– Москаль! Москаль! – взывала черногорка. Однако соперники уже взбирались на кручи.

Вскоре все обитатели монастыря Бурчела обратили внимание на две мужские фигуры, показавшиеся на вершине гигантского утеса, озаренного отблеском заката. Видели, что в руках у них сверкает оружие.

– Да ведь то Вукович бьется с приезжим москалем! – с удивлением восклицали черногорцы.

– Значит, конец москалю. Разве против Данилы кто устоит?

Чуть слышно долетал до низу лязг оружия. Сотни глаз с напряженным любопытством следили за бойцами. Драгиня стояла как окаменевшая и шептала молитвы.

Вдруг единодушный крик десятков голосов потряс воздух: все видели, что сабля Вуковича, словно вырванная таинственной силой, вылетела из его руки и, сверкнув, упала в пропасть, а москаль быстро, как молния, концом шпаги что-то сделал с лицом Данилы, потом вытер клинок и, смеясь, стал спускаться с горы. Вукович замер на месте, а на его лице виднелся яркий крестообразный кровавый рубец. Искусство победило силу: опытный и отличный фехтовальщик, Николай Андреевич сумел шпагой парировать бешеные удары сабли противника и наложить позорное клеймо на лицо черногорца.

Драгиня встретила его трепещущая от счастья.

– Москаль! Николай! – лепетала она, ласкаясь к Свияжскому, и он возвращал ей ласки.

А несколько часов спустя, когда прошел пыл юного возбуждения, Николай Андреевич сам себе удивлялся, лежа в своей каморке: этот поединок, ласки Драгини…

«И ведь не люблю, не люблю ее!» – думал он.

Совесть больно уколола его, перед ним пронеслась бледная, страдальческая тень Дуняши.

XXV

6-го августа в Цетине тянулись целые толпы черногорцев всякого возраста: всем было известно, что предстоит народное собрание для суда над Степаном Малым.

Губернатор, двадцатилетний юноша, который, в сущности, и являлся единственным властителем, как сообщает Долгорукий, донес князю, что Степан возмущает народ, и Юрий Владимирович решил разом покончить вопрос о надоевшем ему самозванце. На народном собрании он властно приказал заключить Степана в тюрьму за непотребные речи.

Малый безропотно подчинился этому требованию. Он выколотил трубку, встал и сказал:

– Ведите!

Несколько вооруженных людей отвели его в тюрьму. Черногорцы, еще так недавно повиновавшиеся малейшему его слову, не протестовали.

Но вскоре Долгорукий сам раскаялся в своем решении, и его взяло сомнение, точно ли так виноват Степан. По удалению Малого в стране наступила полная анархия; губернатору никто не повиновался, владыки Саввы не слушали. Кровная месть, которую старался вывести Степан из народных обычаев, снова вошла в полную силу. Очевидно, влияние самозванца было только благотворным. Долгорукого взяло раздумье.

– Ты вот что, – сказал он как-то Свияжскому. – Сходи-ка к этому, к Степке-то, в тюрьму да порасспроси его хорошенько.

Приказание надо было исполнить.

При трепетном свете факела, который держал тюремный сторож, в душной, донельзя грязной камере Свияжский увидел недавнего черногорского народного вождя. Малый поднялся с груды прогнившей соломы; Николай Андреевич, взглянув на его бледное, изможденное лицо, ожидал жалоб, но вместо этого услышал только:

– Нет ли, москаль, у тебя табачку?

Юный офицер сел на единственный имевшийся в камере табурет и более часа провел в беседе со Степаном; результатом ее явилось его твердое убеждение, что этот человек ни в чем не повинен.

– Что посадили меня в тюрьму – это ничего, – говорил Степан. – А вот как мои детки черногорцы? Небось опять заведут кровавые свары, начнут резать друг друга. Вот о чем болит моя душа. Хотел я учинить мир между ними, покончить с разладицами… Не удалось, стало быть. Жаль. Меня в самозванстве винят. Бог мой! Да когда же я себя именовал великим императорским именем? Чиста моя душа, и хотел я одного: водворения мира Христова.

Свияжский вернулся к князю Долгорукому взволнованным.

– Если этаких людей по тюрьмам держать, так и мне с вашим сиятельством давно надлежало бы в остроге быть, – несколько резко сказал он.

– Так, – протянул Долгорукий. – Подумаем.

На другой день Степан Малый не только был освобожден из тюрьмы, но, от имени императрицы, был поставлен начальным человеком над черногорцами.

Дело, худо или хорошо, было исполнено, и князь Юрий Владимирович собрался уезжать. Собирался и Свияжский, но в последнюю ночь перед отъездом, когда он на объятой сном улице прощался с плачущей Драгиней, пробравшейся за ним в Цетине, высокий человек, выскочив из-за угла, всадил ему по самую рукоять нож в грудь, и убежал, крича со смехом:

– Это тебе за мои царапины!

Свияжского, окровавленного, полумертвого, перенесли в его помещение; к утру он пришел в себя, но ехать ему не было возможности.

– Мы тебя, братец, здесь оставим, – решил Долгорукий. – Поправишься – доберешься до России. А государыне я доложу: она тебя, матушка, милостью своей не забудет.

Долгорукий уехал; Николай Андреевич был бы совершенно одиноким, покинутым в чужой полудикой стране, если бы не Драгиня.

Черногорка, во-первых, отомстила Вуковичу: она явилась к Степану Малому и подробно рассказала о постыдном поступке Данилы. Результатом этого был жестокий приговор, отлучавший Данилу от общества людей: каждый мог убить его, никто не смел дать ему кусок хлеба или кружку воды; Данило стал отщепенцем, опозоренным и проклятым; во-вторых, Драгиня ходила за Николаем Андреевичем, как может только ухаживать горячо любящая женщина.

Крепкое здоровье Свияжского и заботливое попечение Драгини взяли свое: он стал поправляться.

Каких только бесед ни вел он с черногоркой: и о своей далекой родине, и о жизни, и о вере, и о любви! Она слушала его, затаив дыхание, а когда он заводил разговор о своем возвращении на родину, глубоко вздыхала, и ее брови скорбно сдвигались.

И вот наконец настал желанный для Свияжского день: вполне выздоровевший, он уезжал.

Бодрый, веселый сидел он на коне, окруженный конными проводниками. Драгиня стояла возле. При взгляде на ее прелестное, побледневшее личико что-то сжало сердце Свияжского. Но ведь там, впереди, была родина, свои, Дуняша, которую он во что бы то ни стало разыщет, что ему до печали черногорки? Ведь не оставаться же из-за этого!

– Прощай, Драгиня, спасибо тебе, я тебя всегда буду помнить, – сказал он и холодно поцеловал Драгиню в лоб.

Он ожидал слез, однако, она… улыбнулась.

– Помни! Помни! – прошептала она. – Поезжай с Богом! Я буду стоять вот на этой горе и махать платком, пока ты не скроешься из виду. Смотри на мой платок, пока сможешь. Помни, помни черногорку Драгиню, которая тебя так любила! Пошли тебе Бог счастья. И пусть тебя там, в Московии, любят так же, как я. Я вот там – слышишь? – буду стоять с платочком… Поезжай! – И она концом узды хлестнула его коня.

Горячий горный скакун понесся стрелой, однако не долго: вскоре пошли опасные тропки.

Медленно подвигались путники. Время от времени Свияжский оборачивался и кивал головой Драгине: она стояла, стройная, легкая, вся залитая солнечным светом, улыбалась и помахивала красным платочком.

Дальше, дальше отходил караван. Вот уж чуть виднеется фигура Драгини, вот уж чуть мелькает кроваво-красный платочек. И вдруг этот платок словно сорвался со скалы и стремительно, как камень, полетел вниз.

Зоркий проводник воскликнул:

– Глупая! Ведь она бросилась в пропасть!

Свияжский вскрикнул, схватился за сердце и без чувств стал клониться с седла.

Никогда после не мог он забыть кровавый платок прекрасной черногорки.

 

XXVI

Главнокомандующим русской армией, действующей против турок, князем Александром Михайловичем Голицыным, были очень недовольны в Петербурге. И было из-за чего.

Перейдя Днестр и одержав блистательные победы над турками, Голицын вдруг перевел свои войска обратно за реку; снова переправился, снова имел успех и… опять отступил.

Его отступления придавали туркам смелости и поднимали их дух. Они осмелели до того, что великий визирь Магомет Эмин-паша двинул за Днестр стотысячную армию под начальством Али Молдаванаджи-паши; последний напал на русских, но понес страшный урон. После этого русские сами перешли в наступление и, счетом в третий раз, переправившись за Днестр, стали приближаться к турецкой армии у Хотина.

Известия о тяжком поражении Али Молдаванаджи-паши, конечно, еще не были получены падишахом, когда он посылал свои подарки великому визирю Магомету Эмину-паше, необозримый лагерь войск которого раскинулся под Хотином. Султан захотел отличить доблесть полководца, не только отразившего гяуров, но и прогнавшего их за реку, и даже атаковавшего их. Подарки были хороши, но бережнее всего хранили султанские посланные живые дары – присланных падишахом наложниц. Их было около десяти.

С благоговением поцеловав печать падишаха, привешенную к зеленому шнурку, обматывавшему милостивую грамоту, и, прослушав с почтением содержание послания, Магомет Эмин-паша прежде всего пожелал видеть живые дары.

«Конюх наш и верный слуга, хан Крым-Гирей, прислал нам много сотен красавиц, подобных райским гуриям. Из них-то неизреченной нашей милостью жалуем тебе, рабу нашему, лучших. Усладись и отдохни с ними на ложе от ратных трудов и с новыми силами побивай гяуров во славу Аллаха и Его великого пророка Магомета» – так значилось в султанской грамоте.

Магомет Эмин-паша даже во время военных действий не желал поступиться своими привычками. Его ковровый шатер состоял из нескольких отделений, в одном из которых помещался гарем, неизменно сопровождавший великого визиря и в походах. Туда он приказал привести и султанские живые дары, а затем проследовал для их обозрения.

Стройные красавицы из пленных полек и русских стояли как приговоренные к смерти.

Визирь, тучный, заплывший жиром, шел вперевалку и рассматривал их с таким же видом, как только что перед этим смотрел коней.

– Эту – после вечернего щербета, – сказал он главному евнуху, указав пальцем на златокудрую красавицу.

Евнух поклонился, и великий визирь удалился своей апатичной, медлительной походкой.

Выбранной для услаждения похоти визиря рабыней гарема была Полинька Воробьева.

С той поры как скуластый разбойник убил на ее глазах отца, она пребывала словно в тумане. Она как сквозь сон, помнила, что очутилась в компании многих десятков плачущих женщин, что их сортировали, потом куда-то везли, везли; очень хорошо кормили, но не позволяли выглянуть на свет Божий; затем их осматривал скуластый хан; после плавания по морю состоялся новый смотр, произведенный носатым падишахом, а затем опять затворничество, откорм, как на убой, и новое путешествие. Нервы притупились, чувствительность была подавлена. Хотя Полинька сохранила всю свою красоту, но это все же была только тень прежней красавицы девушки. Что-то неживое виднелось в ее взгляде, что-то вялое в движениях. Каждый жест, казалось, говорил: «Ах! Мне все равно, все равно!». Не было в сердце надежды, а без нее не может быть и истинной жизни.

Однако как ни равнодушна была Полинька ко всему, все же, когда жирный визирь указал на нее пальцем евнуху, она взволновалась, поняв, что значит этот жест.

– Господи! Спаси, сохрани! – молилась она побледневшими устами, забившись в самый дальний угол шатра и не слушая разговоров своих подруг по несчастью, из которых многие чрезвычайно легко примирились со своей участью.

Начинало темнеть. Шумный лагерь затихал.

Полог шатра приподнялся. Вошел старший евнух. Он молча подошел к Полиньке, окинул ее пытливым взглядом с ног до головы и, так же безмолвно взяв за руку, повел ее в ту часть шатра, где жил великий визирь. Девушка последовала за ним как автомат, без возражения, без слез.

Ее привели в обширный шатер, стены которого, потолок и пол сплошь состояли из ковров. Светильник из нескольких свечей разливал дрожащее пламя. На пестром, низеньком, широком диване сидел великий визирь, посасывая кальян, стоявший на маленьком, вровень с диваном, столике, украшенном перламутром.

Полиньку ввели, и тотчас же входной полог закрылся. Девушка недвижно стояла у входа. Визирь сопел кальяном и словно не видел ее, но потом вдруг впился в нее блеклыми, заплывшими глазами. Их взгляды встретились; что-то бездушное, холодно-беспощадное прочла она в его глазах.

Визирь сделал легкий жест, приглашая ее сесть на диван. Полинька повиновалась. Затем он вдруг отшвырнул чубук кальяна, грузно придвинулся к девушке и потной, жирной рукой взял ее за подбородок. Полинька отшатнулась, вскочила и отбежала. По пути попался второй легкий столик; она схватила его и высоко подняла над головой; прижавшаяся в угол палатки, разъяренная, с блестящими глазами, она была похожа на тигрицу.

– Подойди! Убью! – кричала она по-русски.

Великий визирь вскочил и, взявшись за живот, раскатисто захохотал, что-то часто-часто лопоча по-турецки. Поведение девушки, видимо, забавляло его. Заплывшие глаза его загорались нехорошим, сладострастным огнем. Он медленно, широко расставив руки, направился к ней.

Молодая девушка была прелестна в своем гневе, и ею мог восхититься каждый, в ком течет кровь, а не вода.

Визирь приблизился. Полинька с размаху ударила столиком, но… по пустому пространству: паша вовремя уклонился, а в следующее мгновение сжал ее в своих объятиях, что-то шепча. Полинька, изнемогая, отбивалась.

Вдруг полог приподнялся, и евнух, бледный как смерть, крикнул:

– Москали!

Паша выпустил девушку и, что-то неистово крича, кинулся к выходу.

XXVII

Едва ли в истории других народов, кроме древних греков и римлян, имеются такие победы, какие приходилось одерживать русским. Нечто эпическое представляло и сражение под Хотином. Двухсот тысячная армия великого визиря была разгромлена, бежала в паническом страхе, бросив лагерь, обоз, артиллерию перед горстью русских, едва ли превышавшей двадцать тысяч человек. Бегство было поголовное, а между тем никто не мог бы сказать, что турки трусы: это – народ безусловно храбрый. А янычары – цвет воинства Эмина-паши – во всем мире славились своей стойкостью. Однако все эти полчища были сломлены железною энергией русских.

Рота, в которой находился Александр Васильевич Кисельников, одною из первых ворвалась во вражеский лагерь.

Трудно было узнать недавнего блестящего петербургского офицера-гвардейца в оборванном, загорелом армейском пехотинце, каким в данное время был Кисельников. Но зато он немало понюхал пороху, жил активной боевой жизнью, был здоров, как никогда, весел и нисколько не жалел об утраченных столичных условиях.

– Господа! – крикнул какой-то прапорщик. – Да ведь это палатки самого паши. Может быть, здесь и гарем; говорили, что он возит с собою. Ура!.. На штурм красавиц!

Юноша ринулся в ставку визиря. За ним кинулись и другие офицеры.

Все вбежали и остановились в смущении перед десятком испуганных женщин.

– Да ведь это наши, русские! – вдруг воскликнула одна из них, и из многих-многих глаз полились слезы счастья.

Кисельников машинально прошел в другую часть палатки.

– Эх, жил-то, черт!.. Ковры, золото… Наши казачки уже все приберут, – бормотал он, осматривая убранство визиревой ставки.

Вдруг он остановился, заметив женщину, бледную, дрожащую, прижавшуюся в углу.

– Господи! Как похожа на Полю! – невольно вырвалось у него.

Женщина вдруг встрепенулась.

– На Полю?.. А?.. Да… Я – Поля… А вы? Ты… Саша?

Молодые люди кинулись друг к другу и замерли безмолвно в объятиях. Полинька рыдала, а он… Он сам не хотел признаться, что слезы падали из его глаз на прокопченный в пороховом дыму кафтан.

XXVIII

За Москвой, в селе Преображенском, у Хапиловского пруда, по ночам бывали таинственные собрания. Слышались слова молитв, плеск воды. Местные жители знали смысл этого явления и говорили:

– Раскольники в свою веру переправляют.

Действительно здесь беспоповцы перекрещивали православных.

Теперь в числе обращаемых была и Дуняша Вострухина. Выглянувший из-за туч бледный месяц озарил ее лицо, мало похожее на живое: в нем было что-то восковое, прозрачное, не от мира сего.

Несчастную окрестили; она беспрекословно подчинилась обряду, равнодушно приняла поздравления с переправлением.

Сергей, как и обещал отцу, доставил сестру на исправленье к старицам. Эти старицы были не кто иные, как старухи беспоповки, жившие в общежитии купца Ковылина.

Сергей уже давно попал в тенета раскольников и жаждал обратить в «истинную веру» и сестру. Дуняшу стали обращать так, что сделали из нее не человека, а куклу, послушную малейшей воле любого. Она умерла духом и даже, вернее, просто впала в идиотизм. Она согласилась и переправиться, и навсегда остаться в общине, за что ее отец сделал соответствующий вклад, чего и добивались беспоповцы.

XXIX

Вернувшись в Петербург, Свияжский, вопреки своему ожиданию, не нашел там Дуняши; он принялся было за ее розыски, но они не привели ни к чему.

Вострухин на расспросы отвечал нехотя: «В деревне она». И этим ограничивался. Сергей пребывал в Москве, да если бы и был в Петербурге, то от него едва ли возможно было добиться толку.

Проходили недели за неделями, а о Дуняше не было ни слуху ни духу.

Время брало свое; гнетущая тоска Николая Андреевича превращалась в тихую скорбь.

Настал роковой – чумный – 1771 год. Москва вымирала, и чернь производила в ней неистовства. Для принятия необходимых мер и для водворения порядка туда был послан граф Григорий Григорьевич Орлов. В адъютанты к нему был назначен (не без старания отца) Николай Свияжский.

Находясь в Москве, Николай Андреевич услышал, что раскольники беспоповцы беззастенчиво свозят в свои фиктивные «карантины» в Преображенском мало-мальски ценные вещи из домов, где все обитатели вымерли от чумы. Он захотел лично убедиться в этом и стал караулить у так называемого Преображенского кладбища. Однако дозорные у беспоповцев были хороши: все были вовремя предупреждены, и при Свияжском не провезли ничего подозрительного.

Он хотел было уходить, сознав бесполезность ожидания, как вдруг дверь одного из многочисленных карантинных домиков отворилась и выбежала молодая черница-беспоповка в черном сарафане и черном же платке на голове.

– Гуль! Гуль! – крикнула она, сыпля крошки.

Взглянул на нее Николай Андреевич и обомлел: перед ним была Дуняша.

Не сдержался молодой человек и крикнул:

– Дуняшенька! Дуняша!

Она посмотрела на него ничего не выражающим взглядом и бессмысленно рассмеялась.

– Иди домой! Я вот тебе покажу гулек лествицей! – крикнула толстая женщина.

Выражение тупого, животного страха появилось на лице несчастной Дуняши, она вся как-то съежилась и юркнула в дверь карантинного домика.

«Она или не она?» – это осталось для Николая Андреевича никогда не разрешенной загадкой.

На Невском проспекте как-то встретились двое армейцев.

– Назарьев!

– Кисельников! Ты как попал в Питер? И ко мне не заглянул.

– Только что приехал. Хлопочу об отставке. Женюсь, брат.

– Дай Бог совет да любовь. Э! Да ты – георгиевский кавалер? Ну, как поживаешь?

– Ничего себе. Хочу отцовский хуторок в порядок привести. А у тебя что? Жена здорова?

– Здорова. Наследник у меня есть – этакий бутуз!

– Поздравляю. Как живут Свияжские?

– Старик очень по жене тоскует.

– По жене?

– Да. Ведь Надежда Кирилловна скончалась. Между нами говоря, она отравилась. А раньше, есть подозрение, она хотела отравить мою Олю.

– Бог знает что такое!..

– Последнее время она была, кажется, не совсем в уме. Неделю тому назад женился Николай Свияжский.

– Вот как?

– Да, отец заставил. Только он все ходит какой-то скучный.

– Ну, насильно жениться тоже невесело. Что Лавишев?

– Ничего, прыгает.

Молодые люди засмеялись и пожали друг другу руки.

– Заходи ко мне! – крикнул на ходу Назарьев.

– Постараюсь, – ответил Кисельников.

Однако он не побывал ни у Назарьевых, ни у Свияжских: счастье рождает эгоизм, а у Александра Васильевича было так много счастья впереди в совместной жизни с любимой Полинькой.