Разыскания в области русской литературы ХХ века. От fin de siècle до Вознесенского. Том 1: Время символизма

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

ДВИЖУЩИЙСЯ РЕБУС
Эпизод из переписки Валерия Брюсова 54

Переписка В.Я. Брюсова не раз становилась предметом самого пристального внимания исследователей. Опубликованы большие ее комплексы, постоянно публикуются отдельные письма, еще неопубликованные регулярно используются в литературе как о Брюсове, так и о его литературном и бытовом окружении. В этой связи хочется поделиться некоторыми наблюдениями, которые никем, насколько мы знаем, не были сформулированы, но которые следует в той степени, в какой это окажется возможным, учитывать при публикации писем Брюсова и их интерпретации.

М.Л. Гаспаров, посвятивший специальную статью эпистолярному творчеству Брюсова, проницательно формулирует: «…письма Брюсова <…> в такой же мере раскрывают, в какой и скрывают его облик, его мысли и чувства. Поза Брюсова прочитывается в них однозначно и легко, но сложное и непрямое отношение высказанного к невысказанному, текста к “затексту” и ”подтексту” остаются трудноуловимыми»55. Немногим ранее исследователь обсуждает общий план переписки Брюсова с близкой ему женщиной, А.А. Шестеркиной, летом 1901 года, и вот как его характеризует: «…когда “внешние” дела не давят, личные отношения не дошли до необходимости объяснений, а поддерживать переписку почему-либо надо, тогда у Брюсова идет в ход еще один эпистолярный стиль – “болтовня”. <…> Бросается в глаза, что письма такого рода обращены преимущественно к женщинам. Самая большая серия опубликованного материала – это письма к Шестеркиной (лето 1901), почти беспредметные, писавшиеся только ради поддержания контакта: по-видимому, корреспонденты договорились описывать друг другу каждый свой день. Брюсов заполняет их потоком импрессионистических впечатлений, нарочито внешних и бессвязных»56. Эта характеристика безусловно верна, если исходить только из материала опубликованных писем этого времени. Однако более широкое рассмотрение эпистолярного контекста, как опубликованного, так и оставшегося неизданным, заставляет нас внести решительные коррективы как в констатации, так и в выводы.

Лето 1901 года в дневнике Брюсова отразилось двумя большими (по масштабу всего дневника) ретроспективными записями, которые датированы «Конец июня» и «Август». В издании 1927 г. они опубликованы с небольшими купюрами, но вместе с тем вполне адекватно, поэтому процитируем только существенное для нас здесь. В первой записи это общая характеристика названного времени: «Сл<уч>айно я давно ничего не записывал. Переезд на дачу, дачная уединенная жизнь, постоянные разъезды – и в результате всего белые страницы»57. Из следующей записи приведем только опущенные в печати три фразы, ее открывающие (все остальное опубликовано достаточно корректно, но никаких существенных событий не описывает): «Весь август прошел в болезни жены. У нас родилась мертвая девочка, и И.М. очень хворала. Я почти никого не видел и почти ничего не делал»58.

В двух недавно вышедших биографиях Брюсова об этом лете говорится достаточно скупо. В книге Н.С. Ашукина и Р.Л. Щербакова мы вообще не находим никакой значимой для нас информации. В новейшей биографии, написанной В.Э. Молодяковым, читаем: «…лето 1901 года оказалось богато переживаниями личного характера <…> Фоном было семейное пребывание на даче в Петровском-Разумовском, откуда Валерий Яковлевич ездил в Москву для занятий в “Русском архиве”. Иоанна Матвеевна ждала первого ребенка, но в конце июля тот родился мертвым, и она долго болела. Младшая сестра Евгения вышла замуж за Б.В. Калюжного <…> С самой Анной Александровной <Шестеркиной> он не встречался: в “активную фазу” их отношения вошли осенью того же года <…> но постепенно охладились с рождением у Шестеркиной в июне 1902 года дочери Нины. Брюсов был ее отцом <…> Слова об “искушении” в письме к Бунину, видимо, относились к приезду в Петровское-Разумовское 24 июня младшей сестры Иоанны Матвеевны Марии Рунт, с которой Валерий Яковлевич “согрешил”»59. К этому ряду событий автор справедливо добавляет гибель Ивана Коневского 8 июля, а как самооценку интересующего нас времени столь же справедливо цитирует письмо к Бунину: «Моя жизнь за последние месяцы – безумие. Я вырываюсь из рук сумасшедших, чтобы бежать к бесноватым. Я прошел над всеми безднами духа, достигая до крайних пределов любви и страдания. Каждое чувство, каждая мысль мне мучительны теперь, но моему пути еще не конец»60.

Мы, однако, должны внести некоторые хронологические коррективы в эти рассуждения. В опубликованных тем же В.Э. Молодяковым записях Брюсова «Мой “Дон-Жуанский список”» и «Mes amantes»61 имя Шестеркиной значится под 1899–1902 (в первом списке) и под 1900–1903 (во втором) годами. Установить хронологические границы помогает обращение к автографу брюсовского дневника. В ноябре 1899 г. Брюсов записал: «Утешен на той среде был я лишь тем, что встретил г-жу Шестеркину, бывшую подругу Тали… Таля! да ведь это вся моя молодость, это 20 лет, это русские символисты»62. Близкие отношения Брюсова с Талей (Н.А. Дарузес) относятся ко второй половине 1893 и началу 1894 г., то есть впервые с Шестеркиной он встречался и заметил ее в то же самое время. К осени 1899 г. она уже была замужем за художником М.И. Шестеркиным и матерью двоих детей. В апреле 1900 г. Брюсов записывает и потом вычеркивает: «О Шестеркиной сюда не пишу, ибо эту тетрадь – несмотря на мои просьбы – читает Эда»63, а в конце этого же года, подводя его итоги: «В частности, зима эта неудачна: она вся разделена между работой у Бартенева в “Русс<ком> Арх<иве>” и свиданиями с Шестеркиной»64. Таким образом становится очевидно, что близкие отношения с А.А. Шестеркиной завязываются у Брюсова в 1900 году.

 

Летом 1901 года любовники разъехались: Брюсов с женой, находившейся на последних месяцах беременности, отправился на дачу в Петровско-Разумовское по Николаевской железной дороге, откуда почти каждый день приезжал в Москву для работы в редакции «Русского архива», Шестеркина же с мужем и детьми значительно дальше от Москвы – в Верею, куда надо было долго ехать на поезде, а затем на лошадях. Судя по всему, между ними было условлено, что Брюсов пишет, что бы то ни было, через день; на протяжении довольно долгого времени он систематически исполняет это обещание.

Значительная часть его писем того времени (хотя и не все) уже давно опубликована65, и именно на их основании М.Л. Гаспаров вынес свое суждение. Однако если мы сопоставим их с ответными письмами Шестеркиной, становится очевидно, что дело обстояло не так просто, как кажется на первый взгляд. Прежде всего, письма эти явно делятся на два разряда: одни пишутся вполне официально, на «Вы» и, судя по всему, отправляются вместе с другими семейными письмами; другие же обращены к «Ты» и посылаются в Москву тайно (чаще всего их относит на почту сын). Особенный накал ситуация приобретает начиная с утреннего письма от 24 июня, когда она пишет карандашом, что подчеркивает спешность и сложность записки:

Со мной сегодня в ночь случилось несчастье, и теперь я лежу, истекая кровью. М. идет сейчас в поиски за доктором.

Потеря крови – громадная, невероятная. Мальчик мой, сегодня ночью я упала с кровати – и от этого все и произошло… Я видела сон: Воля – на краю пропасти, – вот-вот упадет. Я вскрикнула, протянула к нему руки… и очнулась – на полу…

Милый, не пиши мне пока «таких» писем, – я не знаю, что еще со мной будет, быть может, я буду без сознания. От меня тоже не жди писем, вряд ли мне позволят писать.

Люблю тебя, – помни, что бы не <так!> случилось, – я любила тебя до конца.

Прости, мой любимый66.

Для нас выясняется, что ситуация Брюсова была еще более сложная, чем казалось: не только жена вот-вот должна была разрешиться от бремени, но и находившаяся в Верее Шестеркина тоже была беременна от него, но случился выкидыш. И именно на этом фоне мы должны читать письмо Брюсова от 25 июня, которое процитируем отрывочно, однако стараясь не исказить его духа:

Готов был послать Вам письмо, когда получил Вашу записочку, что Вы хвораете. Бросил свое письмо, пошлю его другой раз, когда все опять будет светло и весело. Теперь я могу четко представить себе Верею, и Ваши комнаты, и чтó у Вас перед глазами, мысленно почти быть там, для Вас «здесь». Пройдут дожди и холод, ведь еще июнь, ведь еще пора цветов и первых ягод! Пройдут и все Ваши нездоровья, ведь еще так много лет и дней впереди. <…>

Как только будет Вам лучше, напишите мне, хоть несколько слов. Это ведь непременно. О себе не пишу; все как всегда.

Ваш
Валерий Брюсов (С. 640).

Как видим, письмо очень закрытое: нейтральные «хвораете», «нездоровья» совсем не совпадают с ощущениями откровенно страдающей Шестеркиной. И в следующем, также карандашном письме она делается еще более требовательной:

Среда 27.

Получила твое письмо, мальчик мой. Почему-то мне кажется, что ты не понял моей записки, – иначе, – вопреки рассудку, разуму и всяким возможностям и невозможностям – ты был бы со мной. Чем мотивировалась моя уверенность в этом – не сумею тебе сказать, но мне казалось, что, прочтя письмо – ты тотчас же поедешь сюда. Было это безумием с моей стороны – думать так, после всего, о чем мы говорили на станции – о невозможности твоих приездов… Но – что поделать, – потеряв ребенка, я была в таком глубоком отчаянии, что ни о чем соображать не могла – я только страдала и жаждала утешения, – от тебя. И я ждала тебя…

Как будто все, – все – кончено, вся радость жизни – ушла, исчезла навсегда из моей жизни…

«Ну что же, Вы должны радоваться, что все так кончилось, сударыня, и Вы без особых страдания освободились от ребенка», сказал доктор.

А я… Боже, ты себе представить не можешь, что я чувствовала, когда убедилась, что ребенок был, а теперь его нет… и не могу я выплакать своего горя на твоей груди…

И вот уже четвертые сутки лежу я в постели, бессильная, слабая, – бескровная… Я часто усылаю всех в лес и остаюсь по нескольку часов – совсем одна. Так было и сегодня: в три часа все ушли, а я… но, нет, я знаю, ты рассердишься, если я скажу тебе, что… ждала тебя… – и я была одна – до семи часов…

Получив твое письмо – я плакала.

– Прости, я стала слишком нервная, прости мне, – и не считай, что я упрекаю тебя, требую невозможного… Когда человек находится в таком критическом положении, в каком была я, – быть может, на волосок от смерти (почем знать?), тогда для него – все возможно…

Сегодня мне гораздо хуже, чем прошлые дни. Боюсь осложнений. Снова появилось сильное кровотечение – опасный признак. Думаю, что ухудшение – на нервной почве, – уж очень я тоскую.

Прощай, мой желанный, пиши по-прежнему, – очень уж мне тяжело и я очень, очень больна… Быть может, уж мы не увидимся… прощай.

Четверг, утро.

Вчера был очень тяжелый вечер и ночь я провела дурно, – думала, что уж это – конец. Сейчас лучше, хотя трудно сказать, – не будет ли опять ухудшений67.

Брюсов написал ей ответ 30 июня, причем письмо начиналось выделенным в отдельный абзац словом «Болтовня» (С. 641–642), а на следующий день – сразу два. Одно – напечатанное: «И опять праздник. И опять синее небо. Но вся энергия работы, которой я жил недавно, вдруг покинула меня. Я не могу писать ничего, ни стиха, ни строчки; слова не вяжутся, мысли не повинуются. Упасть бы на траву и плакать. Вот одно, чего я хочу. Я силой заставляю себя сесть за стол, раскрываю бумагу, беру перо. Все плоско, все глупо, все ничтожно, и что сейчас пишу, и что намерен был, и что написано. Или умереть? Теперь бы, навсегда» (С. 642). Второе – не опубликованное и не датированное (помета Шестеркиной на конверте: «1/VII. Стихи»68):

Бывают дни, когда ничего не удается. Такой день был сегодня. Еще ночью начались странности. Моя жена – немного лунатик, ей привиделось, что кто-то напал на птиц, которые под нашим окном, все это кончилось припадком, и с 2 час. ночи до 5 пришлось ее успокаивать. Утром оказалось, что из моих бумаг исчез листок, из рассказа; будь стихи, я вспомнил бы; но прозы дважды не напишешь. Сел за работу расстроенным и, конечно, все, что написал, пришлось разорвать: лучше бы проходить все утро по парку! Еду в Москву. Сообщают, что пустую квартиру обокрали (унесли разные металлические приборы), а из другой квартиры жильцы выехали; а две пустующие квартиры – убыток в 90 р. в месяц. Прихожу в Архив – письмо от Бартенева с упреками, и справедливыми, ибо, оказывается, я все напутал, отдал не то в набор и через это август Р<усского> А<рхива> запоздает…69 Глупо и стыдно, что все это тревожит, но вот тревожит же! Да, стыдно.

Ваш
Валерий Брюсов.

Простите, что пишу о таких вещах, просто потому, что этим сейчас голова занята.

 
Отдавайся, упивайся
Этой черной темнотой.
Все бесстрастней улыбайся
На манящий образ – твой.
 
 
Сердце знало и забыло,
Это глубь иль это высь.
То люби, что сердцу мило,
Опрокинься, наклонись.
 
 
И скользнув ногой над бездной,
В пáданьи закрыв глаза,
Верь, что прямо к тверди звездной
Мы стремимся в небеса.
 
Валерий Брюсов
Июль 190170

Однако, как кажется, ни одно из названных и процитированных писем не могло вызвать отчаянного ответа Шестеркиной (также карандашом), который был написан 2–3 июля:

О, мальчик мой, – любовь моя, – в какой ужас я пришла сейчас, читая твои письма… умереть, – именно – умереть хочется в такие минуты… Ты, – ты думаешь, что я, я тебе не верю, что я сомневаюсь в тебе! Боже мой, да разве же это возможно! Да разве – ты и я – не одно и то же? – Я была больна, я потерялась, мне так хотелось быть с тобой в те горькие минуты, – хотелось мучительно, тем более, что меня никто не приласкал так хорошо, как ты умеешь… Нет, теперь уж я окунулась в бездну отчаяния, – что я, я своей любящей рукой – могла причинить тебе такую боль, – такое горе…

 

О, милый, о любовь моя! умоляю: прости, прости меня! если ты не простишь, если ты не забудешь, – я не знаю, что будет со мною…

Что я сделала, что я сделала, безумная… ведь – одна минута твоего горя – целые дни – моего раскаяния… и тоски.

Нет, верь мне, верь мне, наконец! Одного этого хочу и одного этого требую! Ты можешь делать все, что хочешь, и знай всегда, всякую минуту, что я всегда и вся – твоя, – я твоя тень, – твоя жизнь, – твое – все.

Пришлось прервать письмо на два часа, – в это время – ужинали, ложились спать – и сейчас еще вокруг меня – не уснули, – копошатся, а я, делая вид, что читаю, пишу, стараясь не скрипнуть карандашом.

О, как трудно оправдываться заочно! – тогда как при свидании – один поцелуй, – одно объятие – и все простится, – все забудется, и от прежней горечи и обиды не будет и следа. А теперь – я не нахожу слов, мысли путаются.

Вторник, утро. И опять перерыв – в целую долгую ночь… Маму беспокоили мухи, и я должна была гасить огонь… Итак, дорогой мой, мы с тобой должны бояться – быть искренними, – раз правда – причиняет нам такие страдания… Мальчик мой, любовь моя, я уже не могу теперь, как прежде – писать все, что думается, что чувствуется, – раз на тебя это так действует. И то письмо – совсем не недостаток веры – в тебя, наоборот – только лишнее доказательство любви, которая ничего скрыть не может, ни малейшего настроения, ни малейшего движения души.

Ну, милый мой, утешь меня, успокой, скажи, – что все по-прежнему, что ты – любишь меня, что ты веришь, что я верю в тебя.

А я благословляю все свои страдания, все свое отчаяние – до ужаса, благословляю и молюсь восторженно тому Богу, который дал их мне, который дал мне эту любовь-жизнь, без которых я замерла бы как улитка. А теперь – я живу, страдаю, люблю, – трепещу каждое мгновенье, и без этого трепета уже не сумею и жить. Ведь было бы все слишком просто (по твоему выражению), если бы мы с тобой сошлись беспрепятственно и мирно и жили бы без гроз и волнений.

Хотя я видеть тебя хочу каждое мгновение – но приезда твоего – не требую, и если нужно, то буду ждать до конца августа – смиренно и терпеливо… чего бы мне это ни стоило.

Ну, мальчик мой, поцелуй меня по-прежнему – доверчиво и крепко, – так, – как только ты умеешь меня целовать. Милый, прощай, сейчас опять помешают мне писать, опять придут сюда, в сад – люди.

Целую тебя, люблю тебя, дышу тобой – вся твоя71.

Ни в каких доселе известных письмах Брюсова нет слов о том, что он за эти дни усомнился в любви страдающей женщины, нет слов о «тех горьких минутах», да и вообще весь дух написанных в эти дни писем какой-то успокаивающий, направленный на то, чтобы заставить адресата поверить, что все происходящее не является катастрофой, что все наладится и образуется. Что же заставило Шестеркину впасть в отчаяние?

Здесь нам следует вспомнить фразу из первого опубликованного нами ее письма: «Милый, не пиши мне пока “таких” писем…» Нам остается заподозрить, что Брюсов, равно как и Шестеркина, вел двойную корреспонденцию: писал «болтливые» письма, обращаясь исключительно на «Вы» (это прописная буква в опубликованном варианте, к сожалению, не сохранена), одним словом, изображал достаточно близкого знакомого, но никак не более того; с другой стороны, несоответствие этих «официальных» писем ответам Шестеркиной заставляет нас думать о каких-то несравненно более интимных письмах, которые не сохранились в основном корпусе.

По счастью, у нас есть возможность ознакомиться с одним из таких писем, как раз относящимся к интересующему нас временному промежутку. Оно хранится среди черновиков писем Брюсова к Шестеркиной, и на самом деле представляет собой черновик, а не то письмо, которое было отправлено, но и по нему вполне можно себе представить, каков был окончательный вариант и каковы были другие письма, написанные в этом ряду. Еще раз сошлемся на статью М.Л. Гаспарова: «Многие письма Брюсова не сохранились в окончательном беловом виде и восстанавливаются по черновикам. Черновики (иногда по нескольку) предшествовали у него почти всем сколько-нибудь важным письмам: если он и пишет Курсинскому, “даже не подумав заранее, что буду писать” (14 июня 1895), то оказывается, что и этому письму предшествовал черновик. Как правило, это не черновики-конспекты, подлежащие беловому развертыванию, а готовые связные тексты, и при переработке в беловик их стилистические черты не сглаживались, а заострялись»72. Можно полагать, что такова же была и судьба длинного письма к Шестеркиной. Правоту суждений Гаспарова доказывают опубликованные С.И. Гиндиным письма из рабочих тетрадей Брюсова, т.е. черновики, которые иногда можно сопоставить с окончательным и отосланным адресату вариантом. Вряд ли в том случае, с которым столкнулись мы, появление окончательных редакций возможно: трудно поверить, что Шестеркина решилась хранить их. Насколько мы можем себе представить, она время от времени перечитывала письма Брюсова, а в одной из единиц хранения, их содержащих, находятся два конверта, запечатанных сургучными печатами с надписью:

«Мои личные бумаги.

В случае моей смерти прошу переслать их Валерию Яковлевичу Брюсову, не читая. Москва, 1-я Мещанская д. Баева»73.

О судьбе Шестеркиной у нас сведений нет, и мы не знаем, действительно ли письма вернулись к Брюсову после ее смерти (последние ее письма датированы 1922 годом), но в любом случае очевидно, что она сохранила то, что полагала нужным. Остальное, скорее всего, было уничтожено.

Мы публикуем черновик по автографу: РГБ. Ф. 386. Карт. 73. Ед. хр. 14. Л. 4–8. В той же единице хранения л. 1–2 заняты черновиком письма к К.Д. Бальмонту от 4 или 5 июля 1899 г.74, на л. 3 – черновик письма к Шестеркиной от 2 июля 1900 г. (окончательный вариант – с. 625–626), на л. 9 – черновики писем того же периода, но явно более поздних. В ломаных скобках – редакторские дополнения, в квадратных – вычеркнутое. Более сложные случаи авторской работы над текстом (в частности, второй слой правки, сделанный синим карандашом) отражены в примечаниях.

Вот этот сложный текст, написанный скорописью, со множеством сокращений.

24 июня 901

Девочка, милая, ландыш моя! когда ты уехала, я как-то осиротел. Москва стала пустой. Одно сознание, что ты здесь, делало ее радостной. О, сколько раскаяний. Почему эти полтора дня я не отдал тебе все сполна! Что значит все иное: что бы ни было там, я [должен был быть с тобой] про<пустил?> возмож<ность> бы<ть> вмес<те>, ласк<ать> тебя, ласк<ать> всю! Боже мой! Боже мой! мы могли провести вместе вечер пятницы и лишний час в субботу75. Я с ума теперь схожу от этой мысли. Сегодня ночью мне снилась ты. Мы были где-то. Ты ушла. Я ждал, что ты вернешься тотчас. Ты не вернулась. Я пошел искать тебя, нашел и [нежно]76 выговаривал: «Мне каждая минута дорога с тобой, а ты уходишь». Да! да! каждая минута! Так было во сне. Но наяву ведь это я ухожу… Девочка, любимочка, стебелек мой весенний, прости меня. Ты больная, ты усталая. [Как я хочу целовать твои ноги77]. Будем верить в будущее, во много-много дней, во много-много поцелуев и ласк. Люблю тебя! люблю! я твой!

25.

Твое письмо, писанное карандашом, что ты больна78, я получил раньше, чем другое, посланное тотчас по приезде79. Прихожу домой, радостно беру твое письмо, открываю [и читаю]. [Девочка] [Ж<изнь> моя, св<етлая> рад<ость>!] ведь подумай ты, что я должен был чувствовать. Я здесь, я отрезан от тебя верстами и многим более неодолимым, я должен сейчас идти хлопотать по дому, [должен работать в Архиве, должен ласкаться с женой, а главное] ехать, ехать домо<й>, где с ласк<о>в<ой> нежностью ждет м<еня> жена, и никому, никому не могу я ни слова сказать о тебе, ни слова! Я должен думать и молчать, и молчать, и молчать. [Этот день прошел, как бред] Я воображаю все, что с тобой, до всех подробностей, всю обст<ано>вку, все лица, все слова, и все, что будет. Перебираю тысячи мелочей. Мучит меня [особенно80] и то, что я знал, что у вас сейчас нет денег. Предложить, послать, но как, но по какому праву, под каким предлогом… Вечером прихожу оп<ять> на Цвет<ной>: еще письмо, твое! С безумной радость<ю> хватаю его… Но это письмо предыдущее, более раннее. И затем опять молчание81.

27.

Молчание! проходят дни, ночи, часы и опять часы. Я ничего не знаю. Я пишу тебе письма, пишу письма как к больной. Может быть, этого не следовало, но не мог же я писать к тебе как к здоровой, зная все. И не мог не писать. Молчать, и ты не будешь знать, что я думаю о тебе кажд<ый> день, кажд<ый> час. И я пишу, но по обязанности «на В<ы>», но по обязанности не говор<я> ни слова о том, о чем кричит моя душа. Я улыбаюсь, я болтаю, когда мне хочется упасть на колени, плакать и целовать твои ноги. Целовать твои ноги! Боже! но ведь я ничего не знаю. Ведь эти три дня молчания могут означать, что ты больна смертельно, могут означать, что т<ы> умерла. Да, не хочу закрывать глаза, я слишком привык всему смотреть в лицо. Ты умерла, Воля и Лена82 испуганно присмирели, Миша83, конечно, не подумает в этот час писать мне. Да и кто обо мне подумает. М<ожет> б<ыть>, душа твоя, светлая, чистая, немного опечаленная новой жизнью. Но и <2 нрзб> в лице <1 нрзб> недоступном мне. Ехать, бежать, [лететь84] к тебе. Но если ты тяжело больна, меня [и не впустят, а если тебе лучше, удивятся85] на меня только удивятся86, зачем я… Я не знал даже, с ведома ли других ты изв<естила> меня о болезн<и>. М<ожет> б<ыть>, я долж<ен> делать вид, что ничего не знаю. А жена дом<а> говорит: «У тебя что-то на душе, ты меня больше не любишь» и затем ночью рыдает. Бож<е> мой! какой бред, какой безумный бред моя жизнь за эти дни!87

29. утро

Когда подумаю, что ты писала мне свое письмо88 больной, страдающей, в страхе пред наступающим неизвестным, м<ожет> б<ыть>, в страхе перед смертью, меня охватывает такое умиление, такая любовь к тебе, что хочется упасть и целовать твое платье. Милая, маленькая, глупенькая девочка. Еще минута, и я дам клятву отныне всю жизнь посвятить тебе и любви к тебе; но вспоминается «неприветный суровый» Баратынский, уже давно знавший, как мы часто в упоении страсти

 
Даем поспешные обеты
Смешные, мож<ет> б<ыть>, всевидящей судьбе 89.
 

Но все равно в душе одно желание

 
Следить твои шаги, молиться и любить 90.
 

Я снова плачу, как в детстве, как четыре года назад…

30-го

[Да, я получил твое письмо] Письмо от тебя91. Да, оно больно уязвило меня. Я в посланном тебе письмо отвечаю коротко92. Я боюсь тенью обидеть тебя. [Но эти строки ты прочтешь не скоро, и я скажу тебе все93] Ты упрекаешь меня, что я не поехал к тебе тотчас. [В равной степени] [Ты равно могла бы упрекать меня94] Почему не упрекаешь меня ты, что я пишу тебе пустые письма. Я не поехал к тебе! А что могло быть первым моим движением, когда я прочел твое письмо. И как это было просто. Бил<ет> [стоящий 1 р. 10 к.] до Кубинки и извозчик.[за 3 р.]. Сутки времени. Вот и все. А потом? Мне нельзя будет войти к тебе в комнату, меня встречают удивленно, я обличаю [себя и95] тебя своим приездом, п<отому> ч<то> слишком ясно, что кроме столь близкого к тебе, как я, никто не мог приехать в такую минуту. А дома? Я знаю, что с тобой Миша, к<о>т<о>р<ый> любит тебя и сделает все, что возможно, для тебя. А моя жена остается одна с [глупой и трижды нелепой] неопытн<ой> <?> Машей. Останется одна на ночь, после того, как она в истерике умоляла меня не оставлять ее спать одну, и я дал ей в том клятву. Конечно, эта истерик<а> повторится, тем более, что у меня не может быть ни малейшего предлога, зачем я уезжаю. Кто знает, к чему приведет эта истерика, не к тому же ли самому, что с тобой, и притом опять-таки она будет одна, вполне неопытная и вполне во всем всегда неумелая. Боже мой! Неужели ты не понимаешь, что стоило мне остаться в Москве, оставаться, не получая от тебя никаких вестей, ходить, говорить, делать дело, отвечать на поцелуи жены. Со всех сторон меня осаждали: [я долж<ен> б<ыл> платить 180 р. в Страх<о>во<е> Общ<ество>, 250 в Думу, у меня не было этих денег, ко мне шли маляры, штукатурщики, кровельщики; жильцы с <1 нрзб> надо было сдавать квартиру96] требования разны>х уплат, разн<ых> вопрос<ов> о ремонте дома, разн<ых> в<о>пр<о>с<ов> о <4 нрзб97>. На дачу ехали гости, жена хлопотала о варенье. Мама писала из Кры<ма> письма с разными просьбами, «Ребус» требовал обещанной статьи98, [в «Арх<иве>»99 надо было читать корректуру100]. Кругом был вихрь, а в голове одна ты, и неизвестность о тебе. Да, я оставался в Москве, но как капитан, остающийся на тонущем корабле; его ли винить, что он побоялся довериться шлюбке <так!>. Да, я писал пустые письма и продолжал обычную жизнь, но это была пляска клоуна, [у которого в груди уже была смертельная рана101] на горяч<их> угольях. Я улыбался и плясал [на красных угольях102]. Приехать к тебе! Письмо пришло в понед<ельник> вечером. Я мог быть у тебя лишь во вторник. Ты захворал<а> в воскрес<енье>. Или бы я нашел тебя умершей, или бы мой приезд был нелеп. Быть гостем в эти дни без тебя, понимаешь ли ты это все?103 Да, и в самом буйстве отчаяния я сохранял спокойное разумение. Я мыслю вс<ег>да, везде. Я сказал себе: ехать не должно. Вся душа моя восставала против этих слов, но я одолел ее, как зверя, я сковал ее, убил свою душу. И в ответ на это твое письмо с упреками104.

Напрасно я думал, что так легко отделаюсь от твоего письма. «Нет, ты не права» – просто, но сердце мое ранено и кровь сочится. Все эти дни в муке, в отчаяньи – у меня была светлая мысль, сознание, уверенность, что как бы ни было тебе трудно, как бы ни было мне тяжело, но мы любим друг друга, но ты веришь в мою любовь, как я в твою. Но это твое письмо вдруг отняло у меня [это последнее утешение] такую веру. Ты не веришь? Ты упрекаешь, что во мне не нашлось столько любви, чтобы поехать к тебе. Да что же могло быть для меня в мире более желанного, как быть с тобой, когда ты больная и страдаешь, проводить с тобой часы и ночи, целовать твои ноги и пальцы рук, заботиться о тебе, следить желания твоих глаз. Одна мысль об этом блаженстве сжимает меня за горло, и я падаю на колени, здесь, посреди комнаты, перед этим письмом. И в безумстве мне начинает казать<ся>, что действительно я мог быть близ тебя, мог смотреть тебе в глаза, касаться твое<й> руки. [Но нет, ведь я бы<л> бы в ту минуту при тебе гостем.105] Я не знаю, понимаешь ли ты все глубину этого [ужаса106]. Я прихожу домой обезумевшим от отчаянья, а та, другая, которая не так дав<но> ночью в истерике умоляла не оставлят<ь> ее одну ночью, спраш<и>вает меня, почему я грустен и не хочу разделить с ней своего горя. И в этой муке отчаянья мне оставал<ось> лишь одно: я думал, что утешением тебе сознание, что я мыслю о тебе кажд<ый> миг, что я понимаю твое положение, как меня утеша<ет> во всех ужасах моего незнания мысль, что ты понимаешь мое состояние, сквозь свои слезы жалеешь меня. И это<го> нет. [Девочка, родная, близкая, я знаю, что ты больна, но ничем т<ы> не могла более жестоко ранить меня. Мне быть в эти дни у вас гостем, понимаешь] Я не стану говорить о том, что это бы<л> наш ребенок, это было бы лицемерием, я не знаю такой <?> любви, но ведь ты-то моя, ты-то мне родная, близкая.

И т<ы> была где-то так далеко, в смертной тоске, и не слыш<ала> моего голос<а>… Нет, все слова <2 нрзб>, прост<и> меня, если я вин<о>ват, люби меня, е<сли> можешь, приз<о>ви меня, вот я уже потерял все пути. Скажи, что я должен делать.

На этом черновик обрывается. Но достаточно очевидно, что он и является тем письмом (письмами), на которое Шестеркина отвечает приведенным выше письмом от 2–3 июля. 4 июля она впервые после несчастья выходит из дому и относит на почту свой ответ. На этом эпизод, который мы дешифровывали (или решали ребус), почти заканчивается. Для полного завершения следует напомнить, что с 31 июля по 2 августа, т.е. чуть больше, чем через месяц после случившегося с Шестеркиной, у И.М. Брюсовой пришлось извлекать мертвый плод – девочку, Брюсов ассистировал врачу, потом были всякие иные передряги – и обо всем этом он подробно рассказывает в письмах к Шестеркиной.

Но, как кажется, изучение эпизода дает исследователям в очередной раз почувствовать, что письма Брюсова, как и другие его тексты, невозможно читать однонаправлено, веря каждому слову. В данном случае перед нами оказывается крайний вариант: Брюсов ведет двойную переписку, причем для ее «потайной» части (или, по крайней мере, отдельных ее фрагментов) первоначально работает в черновиках. Это доводит необходимость в интерпретации до высочайшей степени. Исследователь оказывается в такой ситуации, когда уловления простого, открытого смысла становится явно недостаточно, он должен вовлекать в поле своего зрения максимально возможное количество доступных источников, учитывая всякого рода привходящие обстоятельства личной (а часто и интимной) жизни как самого поэта, так и окружающих его людей. Текстологические разыскания ведут к бесконечно уточняемой биографии, неразрывно связанной с творчеством.

54В работе использованы материалы, ранее ставшие основой публикации: К интерпретации брюсовской переписки / Вст. ст., коммент. и примеч. Н.А. Богомолова // Брюсовские чтения 2010 года. Ереван, 2011. С. 378–394. В ней, однако, была изменена модальность нашей первоначально представленной редакции статьи, направленной не на публикацию отдельных текстов, а на осмысление всей их совокупности. Полагаем, что восстановление первоначальных интенций делает настоящую работу вполне самостоятельной.
55Гаспаров М.Л. Эпистолярное творчество В.Я. Брюсова // Литературное наследство. М., 1991. Т. 98, кн. 1: Валерий Брюсов и его корреспонденты. С. 29.
56Там же. С. 27–28.
57Брюсов Валерий. Дневники 1891–1910. М., 1927. С. 102–104. Исправления и дополнения – по оригиналу: РГБ. Ф. 386. Карт. 1. Ед. хр. 15/2. Л. 34–35 об.
58РГБ. Ф. 386. Карт. 1. Ед. хр. 15/2. Л. 36.
59Молодяков Василий. Валерий Брюсов: Биография. СПб., 2010. С. 222–223. «Искушение» – из чернового варианта письма к И.А. Бунину, датированного публикатором, А.А. Ниновым, началом июля 1901: «Мне дано искушение, которого я не ожидал» (Там же. С. 222). Бунин отвечал на это письмо 12 июля. Относительно М.М. Рунт мы полагаем, что В.Э. Молодяков не вполне прав. По духу сохранившихся недатированных писем Брюсова к ней гораздо более вероятным представляется, что мимолетное сближение произошло весной, еще до начала дачного сезона. Летние письма к ней (часть из которых написана В.Я. и И.М. совместно) далеки от интимности майского письма.
60Там же. С. 222.
61Брюсов Валерий. Из моей жизни: Автобиографическая и мемуарная проза. М., 1994. С. 222–223. При сверке с рукописью обнаружились некоторые неточности, не касающиеся, однако, интересующего нас сюжета.
62Эта фраза купирована в опубликованном тексте (Брюсов Валерий. Дневники 1891– 1910. С. 77), мы восстанавливаем ее по оригиналу (РГБ. Ф. 386. Карт. 1. Ед. хр. 15/2. Л. 7).
63Там же. Л. 14. Эда – домашнее имя жены Брюсова Иоанны Матвеевны.
64Брюсов Валерий. Дневники. С. 100 с исправлениями и восстановлением имени Шестеркиной по рукописи.
65Литературное наследство. М., 1976. Т. 85: Валерий Брюсов. С. 622–656 / Публ. В.Г. Дмитриева. Опубликованные здесь письма мы в дальнейшем цитируем с указанием страницы данного издания в тексте. Незначительные исправления по автографам мы не указываем.
66РГБ. Ф. 386. Карт. 108. Ед. хр. 27. Л. 26 и об. М. – муж Шестеркиной, Воля – сын.
67РГБ. Ф. 386. Карт. 108. Ед. хр. 26. Л. 34–35 об. От слов «Сегодня мне гораздо хуже…» написано «вверх ногами» по отношению к предыдущему тексту.
68Отметим, что датировка по почтовым штемпелям и пометам Шестеркиной (по большей части со штемпелями совпадающими) не всегда соответствует реальности написания писем, но в данном случае, как кажется, ничего в содержании письма не противоречит этой датировке.
69См. в письме П.И. Бартенева к Брюсову от 29 июня 1901: «Пожалуйста, отдайте сейчас же посланному моему один экз<емпляр> XI листа. Вы взяли оба, и мне нельзя устроить, чтобы книжка сегодня поступила в Цензурный Комитет. Я просил Вас только отнести к Семенковичу, а отнюдь не брать к себе обоих экземпляров. Боюсь, чтоб от этого не произошла расстройка, т. е. цензурный срок удлиннится на двое суток» (Валерий Брюсов – историк литературы: Переписка с П.И. Бартеневым и Н.О. Лернером / Изд. подготовили Н.А. Богомолов и А.В. Лавров. М., 2019. С. 47–48).
70РГБ. Ф. 218. Карт. 128. Ед. хр. 6. Л. 1–2. Приложенное стихотворение нам не удалось обнаружить среди опубликованных произведений Брюсова, потому понять, верна ли дата под ним, не удалось. Отметим в последней строфе явный параллелизм со знаменитым стихотворением Фета «Измучен жизнью, коварством надежды…», что полностью соответствует психологическому состоянию Брюсова в эти дни.
71РГБ. Ф. 386. Карт. 108. Ед. хр. 27. Л. 4–6 об.
72Гаспаров М.Л. Эпистолярное творчество В.Я. Брюсова С. 13.
73РГБ. Ф. 218. Карт. 129. Ед. хр. 3. Мы цитируем надпись на одном из конвертов, на втором она слегка изменена.
74См. публикацию этого письма в следующем разделе нашей книги.
75Т.е. 22 и 23 июня.
76Слово вычеркнуто синим карандашом.
77Вычеркнутая фраза взята в скобки, проставленные синим карандашом.
78См. его выше.
79Приводим его текст: Понедельник, ночь. Сегодня получила от тебя два письма, дорогой мой, – одно утром, когда отправляла тебе письмо, а другое принесли мне вечером. Оба письма мне ясно показали – насколько условности связывают человека, связывают незаметными, но крепкими путами. Перестаю надеяться на твой приезд сюда, – ведь чем дальше, тем невозможней он будет.. Нездоровье жены, невозможность ее оставить… а там уж и август близко – стоит ли ехать? etc. etc… Прости мне, мальчик мой, – уж очень я измучилась, очень мне тоскливо здесь, страшно мне недостает тебя, твоих ласк любимых, твоей нежности, дитя мое… Если соберешься, то непременно заезжай к маме в Сокольники, она даст тебе посылку, необходимую для меня. В этом письме, как и в предыдущих, – не пишу особенных подробностей о себе и своей жизни. Причина тому – недостаток времени, – мне хочется отослать письмо завтра утром, вот я и спешу дописать эти немногие строки. По-прежнему тишину ночи нарушает тиканье часов, а в окно доносится кваканье лягушек и колотушка ночного сторожа.. Петухи пропели уж давно. Прощай, любимый мой, целую тебя, твоя – девочка (РГБ. Ф. 218. Карт. 128. Ед. хр. 6. Л. 32–33).
80Вычеркнуто синим карандашом и им же дальше вписано одно не разобранное нами слово.
81«Официальное» письмо от этого дня – см. с. 640.
82Дети Шестеркиной.
83Михаил Иванович Шестеркин (1866–1908), художник.
84Слово вычеркнуто синим карандашом.
85Вычеркнуто синим карандашом.
86Последнее слово вписано синим карандашом.
87«Официальные» письма за 26 и 27 июня см. с. 640–641.
88Судя по всему, о цитированной выше записке Шестеркиной от 24 июня, из которой Брюсов узнал о выкидыше.
89Из стихотворения Е.А. Баратынского «Признание» (1823, 1834).
90Первая строка стихотворения А.А. Фета без названия (1850).
91Имеется в виду письмо от 27 июня (см. выше).
92«Официальное» письмо от 30 июня см. с. 641–642. В нем Брюсов писал о завершении дня, когда, проводив гостей, «едва настал вечер, я очень любезно проводил их на поезд, усадил, пожелал доброго пути и пошел домой по темному парку. Я был один, как вольно дышала душа. Я наконец был один! Я думал о чем хотел, говорил, плакал. Звезды смотрели и шелестели липы. Сумрак темнел. А дома еще ждал меня самовар, малина и беседа о минувшем дне».
93Вычеркнуто синим карандашом.
94Оба раза вычеркнуто синим карандашом.
95Вычеркнуто синим карандашом.
96Вычеркнуто синим карандашом. Ср. также в письме Брюсова от 7 июля: «Дома у нас всякий ремонт, маляры, штукатуры, кровельщики; сначала меня занимало разнообразие людей, теперь мучит их страшное однообразие» (С. 644). О перипетиях отношений с жильцами см. в письме, на конверте которого Шестеркина написала «15.VII. 1901»: «Сегодня я был неумолимым домохозяином. У меня съезжают некие жильцы, а их жильцы (снимавшие комнату) просят позволение остаться, ибо они еще себе ничего не приискали и, видимо, денег у них нет. Я говорю, что это и неудобно, ибо квартира будет отделываться, и невыгодно очень, что раз снявшие уезжают, то пусть и они едут, что я их не знаю, с ними не уговаривался и т.д. Они же, конечно, убежденные, что всякий домохозяин есть кулак и зверь, начали меня умолять, стыдить и проклинать, говорили, что-де они бедные, а я богатый, что во всех, однако, должно уважать человеческое достоинство, что если я “выброшу их на улицу”, они сядут посреди мостовой на сундуке и будут всем прохожим рассказывать о жестокосердии моем. Я подумал, что если бы кстати среди прохожих оказался анти-декадентский критик, он мог бы смастерить славную статейку о “упрощенном понимании нашими юными поэтами идей Ницше”. Вообще я (до известного предела) играл свою роль мастерски, и мне было очень забавно говорить неумолимые слова, а вот тем меня слушать, вероятно, не очень. И как далеки они были от того, что действительно было в моей душе! Ваш Валерий Брюсов» (РГБ. Ф. 218. Карт. 128. Ед. хр. 6. Л. 25–26). Ср. также превосходную работу: «”Я люблю большие дома”: Брюсов как рантье» (Соболев А.Л. Тургенев и тигры: Из архивных разысканий о русской литературе первой половины ХХ века. М., 2017. С. 362–382).
97Вписано синим карандашом.
98Спиритический журнал. Речь идет о статье: Брюсов Валерий. Из прошлого // Ребус. 1901. № 35 (сентябрь). С. 310–311. См. в письме к Шестеркиной от 7 июля: «Дал я обещание к 1-му Июлю доставить 3 статьи: в “Ребус”, А. Лангу как предисловие к его книге и в “Еж<емесячные> Соч<инения>”; ни одного из обещаний не исполнил, целые утра все пишу и все неудачно» (С. 644).
99Журнал «Русский архив», где Брюсов в это время служил секретарем, о чем постоянно рассказывается в письмах к Шестеркиной.
100Вычеркнуто синим карандашом.
101Вычеркнуто синим карандашом.
102Вычеркнуто синим карандашом.
103Фраза вписана синим карандашом.
104Далее следует очень неразборчивая вставка, начинающаяся словами: «Девочка моя, ты не права………»
105Вычеркнуто синим карандашом.
106Вычеркнуто синим карандашом.