Бесплатно

Иоанн III, собиратель земли Русской

Текст
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Мефодий уже перестал ходить и обратил на своего прежнего ученика проницательный взгляд, желая объяснить теперешнее его волнение. Смотрел-смотрел. Потер лоб, как бы что припоминая, и вдруг спросил:

– Скажи по душе: давно полюбил ты княжну великую?

Если бы загрохотал страшный гром среди полнейшего спокойствия в природе, при ясном лазурном небе, или бы вдруг тихие струи мелкой реки вздулись горами и опрокинулись на берег, грозя разрушением, – паника беспечных слушателей и зрителей такого чуда не сравнялась бы с поражением князя Василия при неожиданном вопросе учителя.

– Мы росли и… неприметно… неведомо, братски стали любить, – отвечал он, почти не владея собою.

– Я не о том спрашиваю, как братская любовь зачалась, тут не требуется объяснений. Самому мне известно ваше детство. Давно ли… горячо, как подругу, стал любить ты княжну Федосью Ивановну?

– Да… давно… нет! Как бы тебе сказать.

– Понимаю!.. Не говори больше. Отношения твои старые к Зое… также мне известны.

Холмский затрепетал. Не обращая на это внимания, Мефодий продолжает сам, как бы раздумывая про себя:

– Вижу теперь, что гибельная случайность… подвернулся какой-то отшельник с неумелым советом… перевернул теперь счастье пары, без того… не страдавшей бы.

И опять, пройдясь несколько раз, теперь уже сочувственно скорбный и сосредоточенный, отец Мефодий, вздохнув, сказал:

– Ну, Василий, выйдем на пир… неравно заметят наше отсутствие.

Исчезновение их действительно заметили, но появление вновь не возбудило ни в ком интереса. Все слушали с напряженным вниманием беседу хозяйки со старшим Ласкирем, как видно, уже довольно выяснившую взаимные отношения Зои к Дмитрию Ласкирю, казавшемуся грустным.

– Так-то ты, деспина, и лишаешь нас всякой надежды на родство?.. Жаль!.. А таково бы славно пожить нам в дружбе да в согласии… Я, признаться, лелеял в душе надежду… что ты будешь наша…

– К сожалению… не могу, – чуть слышно отвечает Зоя, смотря в пол.

Холмский порывается что-то сказать ей, но Мефодий сжимает ему руку и на ухо говорит, предупреждая возражения: «Ты не должен!»

– Я хочу проститься с нею, – вполголоса отвечает ему Вася.

– Это – можно! Но дай ей кончить.

– Она уже кончила… К нам идет.

– Досадно!.. – глухо пробурчал Мефодий себе под нос и более явственно вымолвил: – Вечно опаздывает…

Сел и погрузился в мрачную сосредоточенность.

– Я еду, Зоя, прощай! – молвил Холмский, взяв за руку хозяйку, когда она проходила мимо него.

Она остановилась. Обратила на него глаза, полные слез, и – промолчала.

Он исчез. Все стали подниматься. Зоя просит побыть у ней.

– Гости мои дорогие, – начинает она голосом, полным волнения. – Я понимаю сама, что слова мои и отказ сделаться женою Дмитриевой вас изумили своею неожиданностью. С моей стороны безумство даже – готовы сказать вы, и совершенно вправе, – отказываться мне, вдове, от предлагаемого лестного союза с семьею, к которой питала всегда я самые дружеские чувства. Но… Это-то дружество больше всего и заставляет меня сознаться, что мне не должно разрушать счастье молодого красавца! Без меня найдет он достойную подругу, которая принесет ему любовь и преданность. Живя за двумя уже мужьями, я совершила бы преступление, если бы неразумно приняла великодушное предложение – не скажу вам, чтобы нелюбимого, напротив – любимого Дмитрия. Я не могу ему отплатить тою горячностью чувства, какую он мне дает беззаветно… Я стара уже для него!.. Не летами одними – хотя разница двух лет все же в супружеской жизни многое значит… Но не лета, не то, что я старее, должно удержать и остановить меня. На Руси браки, где невеста старше жениха, – не редкость, как и между нами, греками и гречанками… Нет… останавливает меня и не то, что молодой муж может скоро разлюбить старую жену. Забвение мужьями жен еще не столько великой бедою мне кажется, если бы я могла забыть… свой обет! Я обещалась уже… не выходить… когда судьба обманула… уничтожила мои надежды!.. Прошлое невозвратно… и оно запрещает мне заключать… новый союз… Не могу! – и зарыдала неутешно. Облегчив слезами овладевшее ею волнение, Зоя просит присутствующих не отказать ей в последней милости и – уходит.

На лицах гостей выражается полнейшее непонимание: что это такое?

Одна вдова Ряполовская, со свойственною ей находчивостью и бесцеремонностью, выкрикивает заключение свое: «Известно, баба дурит… только и всего! Зазноба женится не в ее высоту… вот сердце и срывает… непутная… незнамо што мелет!»

Мефодий встал и, не говоря ни слова, устремил на язву-болтунью такой суровый взгляд, что она стала теребить ширинку свою, шитую золотом, приговаривая скороговоркою: «Право же, так… вот сами увидите… хоть наплюйте мне!» И потупилась, не договорив, увидя бледную Зою со свитком в руке, подходящую к столу, поддерживаемую Василисою.

– Друзья! – сделав над собою, видимо, страшное усилие, молвила деспина, ослабевшая, обессиленная. – Вот мое последнее решение. «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, се яз вдова, раба Божья Зоя, деспотова жена Ондреева, пишу сию грамоту духовную целым умом и в своем смысле. Велит мне Бог исполнити мое обещанье – пострищись, и яз, Зоя, жонке Василисе, Ондреевой дочери, что была допрежь за князем за Иваном, за Юрьевым сыном Патрикеева, даю есми ей, Василисе, все мои животы и дом слободской, мою куплю на Москве, со всем скарбом и со всем, что довелось бы мне, Зое, напред взяти от моих заемщиков и рублями, и добром всяким. И тем всем володети ей, жонке Василисе, бесповоротно, а послу си у сея грамоты моей душевной…» Подпишешь, друг Юрий Семенович? – обратилась она к Ласкирю, подавая калам. – И вас всех прошу, гости мои любезные… и тебя, отец мой духовный, Мефодий.

– Я!.. Никогда не приложу руки к такому писанью… Ты, Зоя, сама не ведаешь, что творишь, – молвил величественно Мефодий и, возвысив голос, прибавил: – И тебе, Юрий Ласкирь, запрещаю, как отец твой духовный, подписывать теперь эту грамоту… И вам всем… не советую, – обратился он к прочим гостям.

– За что такая немилость, отче, на меня грешную? – отозвалась в слезах Зоя.

– За то… что ты, как сказал я, сама не знаешь, что говоришь… в чаду в каком-то!

– И не хочешь ты поверить, отче, что такова моя воля… неизменная?..

– Не хочу и не могу… Чтобы судить, не изменна ли она… нужно время. А русская пословица говорит… у бабы волос долог, да ум короток… Все ей сейчас чтобы… сделалось.

– И это еще унижение?.. Не ожидала я! – молвила Зоя, зарыдав, и ушла.

– Спасибо тебе, отец Мефодий, что удержал обезумевшую, – подойдя к священнику, сказал молодой Ласкирь.

– Не за что благодарить тебе-то меня… Для тебя изо всего этого нет ни крошки выгоды… Твое дело, во всяком случае, потеряно.

Молодой человек склонил голову с полною преданностью.

– Но… для нее самой!.. За нее спасибо, – однако нашелся закончить он надорванным каким-то голосом.

Все разошлись как потерянные.

Садясь в сани свои с дочерью боярина Сабурова, только Марья Ивановна Ряполовская еще затараторила:

– Эти проказы на сем свете деются… Бабы-вдовы… с ума сходят… А что все причиною?.. Красота проклятая – прелесть бесовская на уловленье очам мужеским. Я… вдова… тоже… да…

– Ты, ластушка Марья Ивановна… совсем не в этих баб! – добродушно ответила наивная Соломония Юрьевна, нисколько не думая, что в этом возгласе ее скрывается злая ирония на белобрысую, неблагообразную, по меньшей мере, дочь Патрикеева.

Через три дня старый Ласкирь с Мефодием подъехали к пустынному, казалось, дому Зои. Долго шли у них переговоры о допуске к хозяйке. Наконец приняла она их. И была у них с нею долгая беседа. Но что говорено было между шести глаз, того мы, вероятно, никогда в точности не узнаем, хотя можем догадываться.

VI. В Литве

Это ни для кого не тайна!

Ответ оракула

Итак, князь Василий Данилович Холмский, объявленный жених княжны Федосьи Ивановны, послан, еще до брака, в Литву с секретным наказом от державного тестя. Вот князь-посол в Вильне; узнает, что дело зашло дальше, чем ожидали в Москве. Не так легко будет ему дойти до заключенной в замке уже княгини великой литовской Елены Ивановны, нудимой мужем отступить от православия, ею свято сохраняемого.

Умом-разумом молодой жених, как выразилась будущая теща его, от Бога не обижен и теперь, слава Создателю, приискал лазейку выполнить поручение. Недаром и возлагали на него такие надежды венценосные родители страждущей заключенницы. Помогло князю Васе его беззаветное ухарство да отвага, а главное, красота, перед которою трудно устоять страстной женщине.

А княгиня Позенельская – давняя любовница Александра – была страстная женщина.

Вот она по Вильне мчится в расписных санях из замка к своему главному костелу, пышно одетая и окруженная знатными развратницами, кивая направо и налево знакомым.

Взгляд ее проницателен. Особенно не пропустит она ни одного из мужчин, чтобы не сделать замечаний, более или менее остроумных и резких, но в приговорах ее слышится чаще всего открытая животная чувственность. Стыдливостью – первою добродетелью женщины – княгиня никогда не отличалась. А с тех пор, как заменила при великом князе развратную жидовку Ривку, она еще превзошла и эту предшественницу в бесстыдном обращении с панами. Александр чуть не младенцем попал в сети нечестивой Ривки и юношею уже приучился хвалиться мнимыми победами над наемными жрицами кумира Пафосского. Мария Похленбска, шляхтенка, одаренная обольстительною красотою, рано сделалась добычею старого сластолюбца князя Позенельского, но была им за неверность брошена. Рыская и ища любовников, прискакала она в Вильну в то именно время, когда против нечестивой Ривки разом восстали доведенные до высшей степени унижения окружающие князя Александра и духовенство, до того смотревшие сквозь пальцы на затеи юноши властителя, систематически развращаемого партией, желавшей властвовать. Хитрый архиепископ раздражен был нахальною жидовкой, объявившей ему прямо: сколько бы она, нечестивая дщерь Вельзевула, желала получить от него, – князя церкви, чистой и святой, – за одну богатую бенефицию, на которую архиепископ имел в то время виды. Такой поступок, согласитесь, уже был верхом нахальства, и прелат после этого, ни минуты не колеблясь, присоединился к противникам княжеской любовницы. Подыскать кучу обвинений против бесстыдной развратницы не представляло трудности, но… кем заменить ее?.. Александр уже находил сласть в разврате и, как все юноши, рано испорченные, выше всего ценил цинизм в любовнице, ни перед чем не отступавшей бы. А порочные желания пресыщенного уже юноши мало ли чего в состоянии были изобрести для разнообразия греховной утехи? Сыскать на смену изгоняемой такую именно фаворитку, которая сама бы даже способна была изобретать для потехи высокого обожателя какие-нибудь хитрые штуки, где соединялся бы чудовищный цинизм с какою-нибудь удобностью или возможностью усилить наслаждение, – сделался вопросом жизни для врагов Ривки, долго не находивших подходящего орудия. Наконец архиепискому удалось разузнать досконально, что за птичка, называемая пани Марией Похленбской, залетела, ища достойной ее деятельности, в богоспасаемый град Вильну.

 

– Давайте же скорее эту жрицу Веельфегорову… и – нечестивая Ривка уничтожена! – воскликнул просветленный прелат, верно сообразив, как и где завязать надежный узел новой сети, в которой уже он мысленно запутывал князя Александра.

Жрица Веельфегорова немедленно была представлена пред очи пекшегося о нравственной чистоте своего стада духовного пастыря. Конференция же с нею привела к обоюдному соглашению в деле запроса и рачительного выполнения. Так что не прошло трех дней, как пьяная Ривка была выброшена из дворца Александра и пропала совсем (говорят, будто для лучшего успеха новой операции патриоты утопили развратницу молодого принца). Воцарилась новая наперсница, пани Мария, – и не прошло месяца, как получила титул княгини. Небольшого труда да острастки потребовалось, чтоб обезумевшего уже от вина старого грешника князя Позенельского заставить повенчаться с отставной его любовницею, теперь куртизанкою высшего полета. За увенчанием же этим путем честолюбивых стремлений прекрасной, беззастенчивой Марии судьба послала ей неведомо-негаданно и наследство после номинального супруга. Тут скоро скончался он, всласть накушавшись грибков. Истинно, кому уж повезет, тому самые вкусные галушки сами в рот лезут: знай успевай жевать да глотать! Такими-то судьбами новая княгиня – всего в двадцать с годом вдова и первое лицо при дворе князя Александра – забрала юношу в свои руки, угождая его уже испорченному вкусу и крайней неумеренности в наслаждениях, дорого продаваемых, разумеется, да растлевающих вконец и без того уже слабые способности этого принца. Почувствовав себя в силе, благородная пани вдова Позенельская в свою очередь показала когти и зубы первому виновнику своего возвышения. Еще бы он вздумал перед нею сыграть роль резкого обличителя людских падений, находя в поведении бывшей своей протеже непростительную распущенность и унижение будто бы человеческого достоинства?! Со своей же точки зрения, считая себя вне упрека в деле профессии, на которую призвана самим служителем церкви, княгиня Позенельская соглашалась только, что сердце у нее не может быть адамантовой твердости. А оно должно ее приводить и к маленьким изменам – из-за самой готовности отвечать на нежность тою же монетою. Однако и в этом она виновною особенно себя не признавала, ссылаясь на слова самого же пастыря, так сладко и убедительно доказывающего, что любовь – чувство, вселенное в сердце Создателем, и противиться природе явное безумие! Пастырь должен был замолчать, но в душе сознавал уже, что сделанный им ложный маневр мало того что потерпел фиаско, да еще сделается источником и гонений на него со стороны им же созданного орудия прельщения ветреного, бесхарактерного Александра. А тут последовала скоро смерть короля Казимира и новая комбинация в уме государственных советников Литвы.

Они не ожидали ничего доброго от продолжения позорящей связи молодого владыки их с женщиною, совсем не приготовленной да и не способной для роли явного пребывания при дворе холостого принца. Сторонники порядка и государственного значения не ослепляли себя химерами. Предложение нескольких честолюбцев сделать законною супругою куртизанку – отвергнуто ими прямо. И тут-то затеяли сватовство дочери Иоанна III за великого князя литовского под покровом глубочайшей тайны. Для Позенельской тайна эта не оказалась, впрочем, недоступною. Она узнала вовремя, что готовят для нее враги, и стала принимать свои меры, действуя на бесхарактерного любовника непосредственно, боясь кому бы то ни было доверяться в этом вопросе жизни и смерти… быть или не быть! И действительно, ей удалось на два года оттянуть исполнение горячих стремлений да дружных усилий верховных правителей и советников слабого духом Александра. Но, в конце концов бросаясь в объятия отвергаемой рассудком любовницы и падая не раз в обморок с опухшими глазами от слез, этот же самый Александр дал себя везти непреклонным магнатам навстречу невесте, великой княжне московской. И не отменил он указа о насильном вывозе из Вильны княгини Позенельской в ее маетности вслед за отправлением своим к Смоленску. Мария, правда, употребляла энергические усилия удержать до конца царственного пленника. И в то еще время, когда он бросался к ней в объятия в слезах, начинала питать надежду, что не все потеряно, а возможна победа. Но тут уже чувство самосохранения зашедших далеко придворных и сановников разрешило все колебания их.

В ту минуту, когда Позенельская, понятно расстроив нервы свои и чувственностью и неподсильною борьбою, однажды на несколько минут лишилась чувств, – противники ее увели слабого своего владыку. Они, не спрашивая уже его более, поспешно вынесли в возок бесчувственную куртизанку да с эскортом отправили в противную сторону – в глубь великой Польши, с тем чтобы жила она там под охранением. У всех от сердца отлегло, когда удался этот маневр и пришлось только, усилить внимательность к самому избалованному ребенку, сперва заплакавшему, потом же развеселенному ловкими угодниками: когда начали они язвительно острить над неразборчивостью вкуса проходимки-княгини, для которой чудовищное развитие страсти обратилось в болезненную потребность. Комически выставляя одновременно и жадность к приобретению и эту разнузданность страстей, давно уже обратившихся в животные, да при этом еще нестерпимое высокомерие куртизанки, между тем бросавшейся на шею чуть не первому встречному красавцу, сплетники, конечно, не жалели ярких красок и цинического красноречия самого зажигательного свойства. Вино лилось при этом в опоражниваемые быстро кубки, и слабевший язык князя лепетал нелестные эпитеты недавнему предмету до того сильной его, хотя и грязной, привязанности, что он унижался до слез при одной мысли о разлуке с нею. Сон закончил действие первого акта этой разлуки, а наутро вестники дали знать о близости невесты.

Тут повествования бывших в Москве и видевших княжну Елену разогрели опять чувство издержавшегося безрезультатно молодого государя, но уже с другою целью, казалось, достигнутою. Александр стал представлять себе будущую супругу – деву чистую, украшенную всеми прелестями юности и целомудрия, – существом, способным оживить его духовную деятельность. И мысль о недостойном поведении да о неумелости и неохоте узнать, как следует править народом, доставшимся ему по наследству, в первый раз в жизни пришла теперь в голову беспечного венценосца. Он раздумался о прямых своих обязанностях, и тихая грусть осенила чело его, носившее видимые знаки утомления жизнью, если не разочарования. В таком виде предстал он перед будущею своей добродетельною и достойною подругою. Красота ее на глаза Александра произвела сразу сильное даже действие, больше чем предполагал он найти, составив заключение по рассказам вельмож своих. И он сам очень неловко почувствовал себя в первую минуту, ослепленный трогательною красотою и пораженный симпатичностью общего облика лица Елены. Сев на коня, поехал Александр очень несмело подле ее экипажа да вступил в разговор через переводчика, при каждом вопросе впиваясь глазами в нареченную. Он, однако, чувствовал на душе так хорошо в эти минуты, что, если бы какой-нибудь благоприятель Позенельской или даже она сама теперь явились перед ним лично – мгновенно очарованный Еленою Александр, пожалуй, дал бы жестокий приказ против Марии за покушение ее нарушить его благополучие.

В этом настроении прошли первые дни. Наступил и час брака. Александр считал себя счастливейшим из смертных. На ласки его, боясь довериться чарующей действительности, старалась отвечать и кроткая супруга, как умела. Паписты хмурились, видя подле великой княгини московского попа, схизматика, по их словам, торопившего распоряжениями об устройстве православной церкви в палатах княгини, супруги государя. Об этом просила Александра и сама Елена, но, неопытная, – робко и нерешительно, в то время когда резкое заявление «Я хочу сейчас!» произвело бы магическое действие и разом поворотило бы дело на немедленное исполнение. Противники веры великой княгини мгновенно сообразили, что она за человек. А решив этот вопрос, только исподтишка улыбались, отнюдь не злобно и не язвительно, при повторениях просьб Елены о греческой церкви. Александр раза три давал и более категорические приказы об устройстве церкви, но каждый раз за поклоном кастеляна, выражавшим немедленное повиновение, забывал о сказанном. Кастелян же, разумеется, был в руках приближенных к князю поляков и, донося им о полученном от государя приказе, не получал от своих патронов никакого ответа; следовательно, ничего и не делал. Надеялся он в случае беды на их же поддержку и страшился мщения, если бы поступил против их желания. Протопопа же Савву проводил ловкий поляк медоточивыми обещаниями, всегда подыскивая благовидный предлог для замедления дела.

Так и прошла вся зима. К Пасхе особенно настаивала на этом Елена, и изворотливый кастелян просто не знал, что ему делать, когда патроны хранят упорное, еще более возбуждающее его страхи молчание. С весною же начались разъезды Александра по окрестностям. Этим вздумали польские паны расшатать и ослабить связь супруга с молодою женою, делавшейся для них подозрительною по силе влияния на мужа и совсем неподатливой в самом важном пункте для папистов: в вопросе о переходе в католицизм Александр по-прежнему питает к жене нежность, разумеется, но уже без прежнего пыла. В душе узнавшего утехи сладострастия и кроткий образ любящей жены недолго может полновластно царить, затемняемый находящими облаками прежних воспоминаний. От мрачности их и неприглядной внутренней грязи сперва с неудовольствием отвертывался молодой супруг, перед которым, как на облачном небе луч солнца, образ чистой жены мгновенно роняет всю цену старых привычек. Но эти привычки начинают приходить ему на память чаще и чаще после удовлетворения чувственных, инстинктивных стремлений похоти. Адским искусством привлекать таинственностью обладает один порок глубокий; юность же и неопытность сами отвертываются от цинизма. Тогда как цинизм один любезен глубоко развращенному вкусу и способен только выводить его из апатии, неразлучной с пресыщением. Любовь чистая, перейдя за апогей, не может удержать порочного от новых падений, на которые смотрит он без страха. Очень естественно было испытывать это и воспитаннику Ривки да Позенельской, мысль о которой уже не так пугает супруга Елены. Он, впрочем, чаще теперь заставая в слезах жену, напрасно добивается разъяснения причины, которую бедняжке и не хотелось даже – да и трудно было – высказывать ему, когда причина эта – он сам. К нему же – не чувствуя и сама не понимая, как это случилось, – Елена привязалась вполне. Привязавшись же, любящая жена хотела бы видеть подле себя постоянно мужа и намекала ему это, да он не понимает или дает другое толкование, незнакомый с чистою взаимностью ощущений. А слезы да слезы вечные способны охладить и нечувственного мужчину! Тут же подвертываются еще советы людей, в представлениях своих преувеличивающих влияние жены, способное умалить и ослабить их собственное. Опять на сцену является архиепископ, посоветовавший только отклонять требования ненавистного ему схизматика. Подбитые и подстрекаемые с этой стороны шпорами страха пособники закусили удила и в ревности своей наделали бездну глупостей. Самою главною было открытие нечистой игры да интриг архиепископа. Тот грозит мщением изменившим ему друзьям и, рассчитывая на бессилие в борьбе с плотью слабого духом, на свой страх увозит в столицу Позенельскую, заключившую с хитрым прелатом теперь полную мировую и дружеский союз о взаимной поддержке, пока сил хватит. Да из чего, скажите, и расходиться-то было союзникам, друг друга так превосходно знающим?

 

Были сумерки. Предметы легко стушевывались на густом фоне полумрака в воздухе. В Вильне, лежавшей нестройною кучею деревянных построек у подножия замковой горы, яркими точками засветились огоньки в узких оконницах. В замке сумрачно было. Только брезжился свет, как бы проходя сквозь густую ткань, в одном крайнем окне, выходившем на большой двор со стороны сада. Это были каморы великого князя Александра, к которому прошел недавно архиепископ в сопровождении, должно быть, молодого монаха. И вот с архиепископом да с этим, никому, казалось, не знакомым, лицом идет теперь у Александра горячий разговор.

– Я совсем не хочу тебя видеть, Мария. Напрасно его эминенция, не уважив моего личного запрета, доставил мне настоящий случай еще раз убедиться, что для тебя нет ничего ни святого, ни не подлежащего нападкам. Моя жена выше осуждений! А наветы твои способны меня только оскорбить и заставить сожалеть, что я слишком слаб да не способен привесть к повиновению употребляющих во зло терпение мое. Я приказал тебе жить в твоих маетностях, не выезжая оттуда, а ты… опять являешься меня мучить?

– И без меня тебя мучат, Олеся… Мы застали тебя мрачным, готовым плакать.

– Неправда! Никто меня не мучит… Я… я раздумался, поняв, что для меня мало радостей, где на каждом шагу готовят ковы… придумывают, как бы обмануть меня.

– Вот я и хочу быть подле тебя, чтобы отвести все эти скрытые удары! Чтобы прогнать от тебя тоску… чтобы…

– Не продолжай!.. Оставь меня. Я не должен слушать тебя – сирены – с твоими опасными внушениями! Я люблю Елену и поэтому запрещаю тебе говорить о ней… Молчи…

– Олеся! О ней буду молчать… Но нет еще такой силы и власти в мире, чтобы заставить меня не говорить о тебе! Я должна бы мстить тебе за вероломство, а вместо мщения я же спешу утешать тебя! Если это не любовь бы меня заставляла, то что же? Отвечай-ка?!

– Да хоть и любовь, но… я… не хочу о ней слышать.

– Ты напускаешь на себя только вид какого-то зверства и упорства… противостоять здравому смыслу, своим душевным влечениям, своему… я. Но… Это помрачение светлого ума на минуту. Ты… одумаешься… Ты должен же одуматься?

– Никогда!.. Я выбрал себе путь и… иду.

– Не ты вовсе выбрал этот путь, а твои советники… твои пестуны.

– Враждебники истинной веры, – прибавил смиренно архиепископ со своей стороны, поклонившись.

– Полно, Мария… Не говори, святой отец… иначе я подумаю, что вы общими силами пришли меня мучить.

– Государь, видя душевную муку твою, долг мой поспешить со словом утешения… Видя, как стараются тайно волки войти во двор овчий, а ты, правитель народа, наблюдатель за его безопасностью телесною, не видишь близкого зла… мой долг пастыря душ обратить твое внимание на опасность. Благо тебе, когда слова веры тронут твое сердце и… горе, если не захочешь ты внимать истинам, предписанным земным главою святой церкви нашей, которому я предан и ты бы должен быть.

– Я не хочу, отец, слушать хитрых изворотов, посредством которых думают напустить на меня страхи, ожидая какой-то гибели… И понимаю я, куда метят речи твоей эминенции, но еще раз говорю, что мнимые волки, о которых изволит с таким ужасом вещать твоя святость, – один московский поп моей жены?! Поверь мне, этому – по словам твоим, опасному волку, на мои же глаза простяку – Савве и в голову не может прийти никакая пропаганда по самой простой причине: он не умеет высказать самое обыкновенное требование по-нашему. Московские попы не нашим чета! Все стадо Саввы – одна жена моя! А в дела ее прошу не вмешиваться, если не желаешь иметь во мне врага.

– Великий князь Александр был всегда покорным чадом матери нашей церкви, но если он теперь говорит таким языком, титулуя врагом себе пастыря той самой церкви, которая восприяла его в свое матернее лоно при рождении, воспитала в своих несомненно непогрешимых канонах и взрастила для примерного служения вверенным ею же ему братиям, то что иное, как не яд враждебного вероучения, способно было пременить настолько превратно целомудрую мысль его? Что иное это, спрашиваю, кроме яда пропаганды, не явной – и потому легко отвратимой убеждением, – а тайной, домашней: посредством жены – схизматички – уловило задремавший в сласти ум владыки нашего? Как же не следует верным сынам церкви сокрушаться о таком настроении ума католического государя, при венчании своем обязывающегося ополчаться против всех мыслящих противников чистоте веры, о чем денно и нощно печется наместник Христа на земле…

– Перестань, отец архиепископ, не преувеличивай мнимой вины моей… Я готов сам написать святейшему отцу свое исповедание, чтобы не верил он заведомо враждебным мне внушениям слуг своих.

– Посмотрим… Кому больше поверит святейший отец? Нам, очевидцам совершаемого, или тебе, государь милостивый, слабому в своей греховной немощи и возлюбившему тварь. Тварь, – оговоримся в смысле земного существа, – хотя и с добрыми по наружности побуждениями, но направленными по дурной дороге, которую зовут богословы греческою схизмою. О! Колико бед нанесла схизма эта кроткому правителю душ человеческих и земному его наместнику?

С притворным болезненным ощущением и с криком, как бы вырванным болью, произнес искусный лицедей-архиепископ, смотря в глаза невольно потупившемуся Александру. Далее продолжает он, все возвышая голос:

– Кто изочтет тьмы погубленных душ схизматиков обоего пола, вышедших из мира сего без всякой надежды на стяжание светлого рая! Хотя ключи его имеет в руках своих чадолюбивый отец наш, святейший папа, и отверзает врата эти всем желающим, но эти несчастные сами мчатся в погибель, стремительно убегая от ищущих их и идущих к ним на помощь, нас, верных и добрых рабов, приставников стада Христова. И то величайшее и горшее зло, что сами помраченные, зажимая глаза, чтобы не видеть истинного света, источником и средоточием которого распространения на земле есть только Рим и святейший владыка его, эти несчастные, говорю, по общему свойству зараженных неисцельными недугами, сами стоная от боли язвы сердца своего, силятся вовлечь с собою в бездну и непричастных их ослеплению, но неосторожных. Сперва поселяют они в уловляемых сожаление к себе и своей бесприютности. Таково положение у нас великой княгини Елены, упорной в содержании своего вредоносного вероучения. Ангельское сердце супруга, – государя доброго, с душою, способною находить привлекательность по своей детской чистоте и невинности, – сердце супруга, говорю, не может, конечно, оставаться безучастным к душевным стремлениям подруги, обильно наделенной всеми добродетелями женщины. Для совершенства ее недостает одного только: той степени пыла любви истинной, которая не знает середины между полным подчинением мысли любимого и его решительною волею, изрекаемою голосом любви.

– Этою мучительною любовью, по несчастию, одержима я только, бедная! – с притворным, искусно сыгранным отчаянием отозвалась будто про себя (но так, что могли слышать присутствующие) княгиня Позенельская, вдруг зарыдав истерически и грохнувшись на пол.

Александр не совладал с собою. Он бросился к притворщице и при помощи прелата поднял на постель свою мнимо бесчувственную Марию, захлопотал, приискивая крепкий спиртной экстракт, нахваленное ему универсальное средство для приведения в чувство терявших сознание.

Вот это чудодейное лекарство найдено. Александр начинает смачивать драгоценною влагою виски и затылок Позенельской.

– Грудь бы надобно тоже потереть! – вскрикивает сердобольный архиепископ, усердно принявшись освобождать понемногу пояс, которым крепко стянут был гибкий стан Марии. Легкий трепет пробегает по лебединой шейке красавицы, лишенной туго накрахмаленной фрезы. Вот не без большого труда расстегнут корсаж, и пышный торс начинает понемногу волноваться, как бы не вдруг возобновляется процесс дыхания, случайно остановленный, признаки, однако, показывают возбуждение жизни из застоя.