Kostenlos

Иоанн III, собиратель земли Русской

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Ты прав, мы оба христиане, были и будем…

– Пока обстоятельства не переменятся, пока то нужно будет, а теперь мы христиане, теперь мы сами будем преследовать жидовский содом, не правда ли?..

Патрикеев молчал, опустив голову, сын продолжал:

– По счастию, немногие знают о твоем расколе. Князь Семен, да Курицын, да я…

– Откуда же ты узнал?..

– От тебя, сегодня, в этой гридне; ты обличил себя.

– Так, так! Но кто же тебя просветил?

– Князь Семен; других учеников у него нет и не будет.

– Кто поручится?..

– Я! Но не в том сила. Надо освободить Курицына. Еще тайна, но она необходима. Видя, что ты, хотя и отец, о значении при дворе нашем никакого попечения не имеешь, я вступил в союз с Курицыным; мне обещано было первое крымское великое посольство; ты знаешь, кто у меня выхватил его из-под носа…

– Щенок, клеврет Софьин…

– Этот щенок опаснее всех греческих псов. Надо его.

– Твоя правда, надо.

– Царевич умрет, тогда наследник престолу Дмитрий, правительницей Елена, советчики – ты с детьми и сродниками твоими… Но, государь родитель, хочешь ли, еще удружу тебе тайной.

Старик кивнул головой.

– Чем вы все держитесь в милостях у Алены Степановны? Ненавистью к грекам. Не удастся вам угодить ей единожды, и та же ненависть обратится противу вас…

– Твоя правда. Я думал об этом.

– И не додумал. Молодой вдовой останется царевна, кто будет утешать ее? Уж не комнатные ли ваши дворяне, с кем гордая волошанка и разговаривать не станет? Уж не Максимов ли?..

– Безумец! Он позволил себе надеяться… слепец, Иоанна забыл!

– И довершит пагубу всех аленовцев. Поставь к ней меня, а Максимова удали хитро, чтобы не подать повода к догадкам. Можно бы его бросить на костер, что строят для жидовства, но страшно; страстный, он, пожалуй, захочет спасти себя исповедью креннею…

– Сын мой! Да, ты сын мой! Ты станешь выше отца! Я не ошибся в тебе! Ты умел покорить разуму язык свой, и путь нам теперь тверд и надежен… Знаешь, Василий, ты исполнил меня неиспытанной радостью. Боюсь немецких вин, но в такой день!.. Гей, Василиса!

– Василиса? Ты и забыл, что пожаловал ее в огородницы за то, что она оказала тебе две услуги: спасла тебя от подозрений и сблизила с сыном. И ты, государь родитель, палатный хитрец знаменитый, а того не размыслил, что и на огород в твою подмосковную могут пробраться греческие лазутчики; она может быть важной свидетельницей противу тебя, в твоих же хоромах она будет полезной слугой противу тайного гада. Мой толк – вороти Василису, скажи, что хотел пугнуть за самоуправство.

– И за то, что тайное писание тебе показала…

– Нет, в этом она неповинна…

– Врешь, сынок.

– Клянусь Сионом.

– Если так, гей, кто там? Видно, все побежали к ней на проводы.

Боярин вышел в переходы и, к удивлению, заметил на дворе необыкновенную тревогу… Отодвинув окно, он не хотел спросить о причине сумятицы, а старался прислушаться к толкам челяди.

– Я те говорил, – сказал один из слуг, – что она ведьма…

– Полно, бог с тобой! Такая добрая, набожная.

– Как же она у Луки из рук ускользнула, а ведь у Луки лапы не свой брат, медведя сваливал.

– Оплошал сам. На лестнице оступился, с крыльца провалился, а она и дала тягу.

– Да ворота и калитка заперты, кругом двора частокол вострый, куда уйти.

– Перестань болтать, поищем, найдется.

– Нет ли под моим крыльцом?

– Смотрели.

– Ой, там что-то шевелится. Давайте сюда огня! Она, она! Так и есть.

– Чему вы обрадовались? – спросила Василиса покойно, выходя из-под лестницы, которая вела в девичью половину, примыкавшую к опочивальне и с давних лет необитаемую. – Я здесь! Да будет воля государя князя Ивана Юрьевича: с огорода пришла, на огород и пойду, погостила у вас довольно.

Лука, искавший Василису в другом конце двора, увидев пропажу, со всех ног бросился к ней и размахивал руками, приготовляясь попотчевать беглянку усердным ударом.

– Не тронь! – громко закричал боярин. – В последний раз прощаю Василису; только гляди, не самоуправничать! Василиса, поди принеси нам немецкого вина, что из Новогорода прислали, да проворнее!..

Челядь удивилась прощению, чего никогда на этом дворе не бывало, но еще более равнодушию Василисы, с каким она приняла слово помилования; с обычным хладнокровием и важностию Василиса сказала тому же Луке:

– Посвети, голубчик! В погребах теперь без огня ничего не доищешься!

Обрадованный татарчонок побежал за Василисой в погреб и, взяв светоч у Луки, велел ему воротиться. Тот и татарчонку повиновался…

– Что за невзначай такой, мама? – спросил татарчонок.

– После скажу, мордашка моя верная, – прошептала Василиса. – Когда Лука оступился и упал, я вперед, да по заднему крыльцу в опочивальню, да в образную; там за иконами и просидела, да все переслушала. Сохранили меня святые угодники, может быть, на доброе дело. На, мордашка, неси новогородское! А я погреба запру…

В переходах Василиса взяла поднос, поставила на него вино и чистые чары, вошла в гридню, низко поклонилась боярам и поставила вино на стол…

– Скажи спасибо, – гневно начал боярин, но не успел кончить. Вбежал дурак и, подпрыгивая, кричал:

– Вора поймали! Вора привели!

– Что ты врешь? – спросил боярин.

– Если кто соврал, так десятский, вот он сам налицо!..

– Что там? – спросил боярин у вошедшего ратника.

– Дело тайное, государь боярин…

– Ступай сюда! – И боярин ушел в светлицу, куда отправился и ратник. Дурак бросился на двор, а князь Василий Иванович Косой давай нашептывать Василисе что-то очень веселое, потому что она то и дело улыбалась.

IX. Смерть

В красивом овражке, через который проходила тогдашняя Большая Коломенская дорога, на берегу Москвы-реки, раскинут был стан Палеолога; посольский обоз стоял на пригорке, тут была одна большая ставка, а у Палеолога две; в одной царевич с женою, в другой прислуга, которая то и дело бегала в деревню, расположенную на холме у самой реки. Жители этой деревни, привыкшие к беспрерывным посещениям князей и бояр, не обращали особенного внимания на гостей, несмотря на то что пристав, провожавший посольство, важничал и напоминал поселянам об исправности в подводах…

– Не изволь, милостивец, беспокоиться, – сказал ему староста. – Нонича гон по нашему пути невелик, а у послов много и своих лошадей. Ложись, милостивец, спать да лучше пошли гонца на бронницкий ям, не то ночью приедете; лошади в поле будут, не скоро соберут.

– Да разве от воеводы московского летучки не было?

– Как не быть! Полетела; батрак Онисим вчера летучку в Бронницы отвез и вернулся, да на яму-то, наверное, не знают, когда будете. Лучше своего пошли…

– Ну, брат, разве ты мне верхового дашь, а мне посылать некого, у меня всего десяток боярских детей с десятником сторожку держат.

– Давай, милостивец, роспись, пошлю молодца, неча делать.

Между тем к приставу и старосте подошли и посольские дворяне Загряжский и Кулешин.

– Что, гуляете? – спросил пристав. – Солнышко печет, повернуло к постельке время летнее; долго не заспится; а пока взойдет, нам уже надо быть под Коломной.

– Не спится, Игнатьич, когда другие вечеряют, а нас не зовут. Спасибо князьку, приказал Алмазу нас своим столом угощать, а сам пошел с Никитиным к Андрею Фомичу в ставку, и то по зову; сам царевич заходил, а то бы не пошел; странно, любимец Софьи Фоминишны, а от греков сторонятся. Ну, Игнатьич, распорядился, так пойдем к Алмазу, чай, изготовился старик…

– Пойдем, только погодите маленько; видите, по дороге пылит, уж не летучка ли? Нет ли указа?

– Нет, – сказал староста. – Это монастырский келарь с Москвы домой едет.

– Ты почем знаешь?

– Да уж глаз, милостивец, так наторел; он, тут его и подвода монастырская поджидает; прежде ямскую брали, да мы били челом воеводе: не велел им давать; теперь, когда нужно, свою подставу посылают… Пойти подводчика разбудить…

Между тем келарь поднялся на гору, где стояла деревня, и все высыпали на улицу: мужчины и женщины; келарь, благословляя детей, окруживших его повозку, не хотел войти в ямскую избу, приказал спешить с перепряжкой, намереваясь немедленно пуститься дальше в путь.

– Куда, отче? – сказал пристав.

– Недалече, один, и то небольшой, перегон, а спешить надо: указано по всему царству молиться за здравие царевича Ивана Иваныча…

– А что?..

– Что? Плохо! Уехал я с Москвы после обедни, а по всему городу и посадам ходила молва, что навряд доживет до вечера…

– Неужели?!

– Ахти Господи! – раздавалось в толпе…

– И того знахаря, что князя лечит, нигде не отыщут; говорят – пропал; по всем литовским дорогам погоня пошла…

– Это мистр Леон! Да как же это! Утром сегодня он был…

– Да сплыл… Ну, поворачивайся, Ефим, солнце уже вечерню перешло, придется подымать братию на всенощное стояние.

– Да что вы так рано на ночлег пристали? Теперь, холодком, самая лучшая езда…

– Да мы не на ночлег встали, а от жары укрылись; по Русской земле, благодаря Господу да государю, теперь и ночью ездить слободно, а тут еще и женский пол есть, так спешно не поедешь…

– Готово! – сказал Ефим, и келарь, благословив всех, уехал; дворяне с приставом пошли вечерять; народонаселение деревни спряталось в избы, только один из боярских детей медленно ходил по пригорку у шатра и, ходя, дремал…

Солнце июльское пекло, но скоро, склонясь, потеряло палящую силу – и вся окрестность оживилась. Поселяне высыпали на работу, в обозе зашевелились прислужники, пошли укладывать вещи, снимали шатры; Палеолог с женой и гостями подошел к реке и приказал подать туда вина и сластей; Никитин не отставал от Андрея, но Вася упрямо отказывался…

– В дороге, – сказала Зоя, – чара вина подкрепляет…

– Не могу, и без того жарко, и без того… – Князь не кончил… – Что это нашего шатра не убирают, видно, Алмаз расщедрился, а про то и забыл, что путь далек, а в степях ничего не достанешь… Пойти разогнать запоздалую беседу…

 

Князь ушел и не возвращался до тех пор, пока не убрали и не уложили всего и не подвели коней для дальнейшего путешествия. Палеологов обоз опять снялся первый, посольский по приказанию Василия вышел немного погодя. Никитин был, что называется, навеселе и, когда тронулись в путь, затянул какую-то несносную восточную песню. Князь, по какому-то невольному чувству, все оглядывался на Москву; солнце село, а путешественники едва ли проехали пять верст за беспрерывными остановками греческого обоза… При второй остановке Никитин не выдержал:

– Что там еще? Ну, езда! И тридцати верст сегодня не сделали; поедем, князь, посмотрим!

Навстречу им бежал гречонок и звал послов к Андрею. Они нашли Палеолога в обозе; он стоял на повозке, покрытой коврами, и укладывал подушки.

– Не могу, друзья мои, верхом ехать, так ко сну и клонит, а Зоя не хочет ехать в повозке; так, друзья мои, я себе лягу в повозку, а вы приберегите Зоюшку… А пока прощайте!

Походное ложе было уже готово, Андрей растянулся и прикрылся шубой.

– Преумно выдумано! – сказал Никитин. – Кто же мешает и мне сделать то же. А ты, князь, тебе спать стыдно, ты изволь ехать при Зое, да гляди – где мосты, осторожнее… А пока прощай.

– Утомились, – с улыбкой сказала Зоя, поворачивая коня. – Уж не хочешь ли и ты, князь, залечь на телегу… Что же, князь, едем? Теперь путешествие, я думаю, пойдет успешнее… Спать, когда солнце так роскошно зашло, так свежо, так отрадно на свете… Не правда ли, князь?

– Не всем… не всем… Многим душно, многим ночь в казнь…

– Да, говорят, убийцам тяжка, ужасна ночь, но тебе, с твоею невинною душою, с твоим чистым сердцем… Ах, князь, может быть, я и весела и счастлива оттого, что ты с нами…

Наступило молчание, а между тем темнело; по земле будто кто-то сеял длинные густые тени; небо посинело, и яркие звезды одна за другой вспыхивали и дрожали, как алмазные.

– Князь, – тихо спросила Зоя, – в чьих домах, скажи, зажглись эти огни, кто жильцы этих хором невидимых?

– Ангелы Божии, – отвечал он рассеянно…

– Когда я была в девицах, у меня между звездами было много знакомых, я их привыкла называть по именам; мы жили в городе Генуэзском, на берегу моря. В тихую ночь я иногда до зари просиживала на крыше нашего дома; странно, я не думала ни о чем, я любовалась моими звездочками и поверяла, так ли я называю их; звезд с именами у меня было столько, сколько я знала людей; все имена я раздала и вдруг увидела вот эту, лучшую звезду… Почему она лучше всех, не знаю, но я любила ее более других; не могла, да, признаюсь, и не хотела ей дать имя… Много лет прошло. Я позабыла имена всех моих звезд, но помнила, что у этой нет названия… Теперь – эта одна с именем…

Этот рассказ увлек Васю, он слушал Зою с удовольствием, изредка на нее посматривал и сознавался, что она стоила любви пламенной, юношеской; пожалуй, он бы готов был полюбить ее, но он чувствовал, что ему любить ее нечем: в груди не было сердца, а камень льда холоднее, тяжелее булата…

– Какое же ты дала имя этой? – спросил Вася.

– Не сердись, князь, твое! Я знаю, что ты меня не любишь, что я противна тебе, – все знаю. Бог с тобой, князь, а я не перестану любить тебя…

– Что же из этого будет? – с приметным испугом спросил Вася, как будто увидел врага и необходимость прибегнуть к защите.

– Будущее закрыто! Кто знает, что нас ожидает вот хоть бы и в этом лесу. Погляди, как он черен и безобразен, – мне страшно; дорога неровная, то и дело поворачивает так круто; смотри, как конь мой бережно переступает с ноги на ногу, посмотри, как навострил уши…

– Напрасный страх, Зоя, но все лучше нам обождать обозов. Наши лошади ушли далеко вперед, я велю обоим обозам идти плотнее, да не мешает и осмотреть их: время ночное, все ли бодрствуют?

Обозы сдвинулись. Вася не ошибся: все дремали. Несмотря на то что и людей и лошадей было немало, во время краткой стоянки в обозах так было тихо, что Вася мог различить топот лошади, которая довольно далеко бежала рысью. Ближе, ближе, так близко, что храпение коня уже слышно, но за крытым поворотом дороги не видно было, кто едет. Вот выехал всадник, но, увидав обоз, удержал коня. Мгновение – и всадник, повернув назад, во всю скачь пустился по своим следам…

– Кто бы это?.. – вскричал Вася, и золотой аргамак его вытянулся в струнку. Движение ног превосходного коня и днем трудно было бы заметить: он не скакал, а летел; всадник видел, что не уйти ему от неожиданной погони, он хотел удержать коня, чтобы соскочить с седла и броситься в лес, но длинное платье ему изменило, всадник повис на седле, а золотой аргамак как вкопанный остановился перед самым его носом… Ночь была довольно ясна для того, чтобы распознать всадника.

– Мистр Леон! – воскликнул Вася.

– Я не мистр Леон, я рязанский купец, я…

– Мой пленник!

– Не отдамся живой…

– А я гадов не бью, на то у нас особых людей держат.

– Не удастся! – закричал жид, освободясь от верхнего платья, и бросился к лесу.

– Постой, погоди! – раздалось в это время сбоку; аркан загудел, меткая петля обвилась около шеи, жид застонал и свалился. То был десятский посольской стражи. За ним скакали боярские дети, они подоспели, когда все уже было кончено. Князь сошел с коня, позвал десятника и, отведя его в сторону, дал тайный наказ; жиду связали руки, посадили на коня, ноги привязали к стременам; десятник и двое боярских детей поскакали вперед, таща лошадь Леона, двое других стегали сзади жидовского коня татарскими нагайками… С остальными князь воротился в обоз, где Зоя отчаянными криками своими привела всех в ужас и даже разбудила мужа… Но когда князь рассказал, что случилось, Палеолог пробормотал с неудовольствием: «Только-то» – и улегся по-прежнему. Никитин три раза зевнул, перекрестился, сказал: «Слава те Господи, не ушел, окаянный» – и также завалился спать. Князь поневоле должен был занять свое прежнее место и по-прежнему продолжать путь и беседу…

Все опять стихло и задремало, только один пристав Игнатьич ворчал, зачем послали десятника, а не его, потому что за такую знатную поимку не обойдется без знатного подарка. Десятник об этом не думал, но скакал что было силы; напрасно мистр Леон кричал, что даст окупа фунт золота, пуд серебра, горсть самоцветных камней. Неумолимо, неутомимо неслись боярские дети и остановились у двора Патрикеева, как мы видели, в то самое время, когда последовало прощение Василисе…

– Ну, рассказывай, – прошептал Патрикеев, садясь на скамью в светлице. – Откуда?!

– Да мы на проводах посольских были; чуть смеркалось, наскакал на нас жидовин Леон…

– Тише, тише! Незачем глотку драть, я не оглох еще… Ну, что же, вы его видели?

– Князь сам изловил…

– Изловил!

– Да, велел его прямо к тебе, боярину, поставить, никому не показывая; не то, говорит, у него много знатных друзей – обморочит, выпутается.

– Где же Леон?..

– На дворе твоем, с детьми боярскими…

Князь с приметным удовольствием потирал руки, радость дергала его за длинные усы; вдруг он нахмурился…

– Черт побери, хорошо, да не совсем. Знают боярские дети, кто он.

– Знают, только я на них запрет положил, да и то вспомни, боярин, что дети те из полка Руна московского. Службу и тайну знают.

– Так, да мои-то люди узнают Леона…

– Трудненько, боярин: кляп во рту сидит, как в Москву въезжали, поставили, да вместо фаты походною попоной покрыли…

– Видно, Руно, воевода московский, тайное дело смыслил, как и ратную службу… За кем же вы теперь записаны?

– За кем приходилось, князь-боярин! За князя Федора Пестрого, воеводу московского, приписались мы на год, а теперь хотим бить челом, чтобы нас за князя Василия, князя Данилыча Холмского, записали…

– Быть по-вашему, да, почитай, что вы уже за князя записаны. Значит, после проводов хотите с ним и дальше идти?..

– О, как бы воля!

– Разрешаю! Значит, хотите посольство догонять?..

– Да оно отъехало еще недалече… Завтра на стоянку поспеем, только бы ярлык…

– Я с летучкой в Рязань пришлю. А вы не мешкайте, неладно посольству без проводников странствовать.

– Коли твоя боярская милость велит, мы сейчас в путь; побредем шажком, лошадей за Москвой покормим; да они у нас привычные…

– Знатный ты парень, вот тебе; как тебя зовут?

– Клим Борзой…

– На тебе, Клим, на путь-дорогу мошку, тут будет весом гривны две старых, стало быть, полсотни больше; а доложу, так тебя и государь пожалует, и жалованье вам с гонцом в Рязань пришлю, только со своими молодцами не мешкай нисколько на Москве. А много ли вас?

– Я сам-пят, государь боярин, милости твоей благодарствую и, как отпустишь, с твоего двора прямо в поход…

– Молодец! Молодец! Уж точно борзой! Я тебя тоже держать не стану. Пойдем, такого гостя приходится самому на дворе принять…

Боярин вышел в переходы, где торчали дурак и татарчонок. По мановению князя один подал ему шапку, другой трость, и оба схватились за плошки с ручками, чтобы посветить боярину. Но князь взял сам плошку, сошел вниз и нахмурился. Челядь окружала всадников…

– По местам! – закричал боярин. – Лука! Ключ от железного подвала. Подайте пленника сюда, дети!..

Лука отворил погреб, куда дети боярские втащили покрытого попоной жида; он мычал страшно.

– Спасибо, детушки, за верную службу; вот тут на камень посадите его, у камешка колечки есть, вместо обуви наденьте, а для рук на стене тоже кольца есть, так и прилажены для удобства. Надежны ли?

Боярин сам освидетельствовал крепость колец.

– Лука, ступай вон! Запри дверь! Ну, теперь, детушки, прощайте, да…

Князь приложил палец к губам.

– Ступайте себе, да Клима слушаться; а за службу вином вас потчевать не буду, нате, купите сами. Ну, с Богом!..

– Государь боярин, а кляп…

– Не бойся, справлюсь! Убирайтесь! Время не терпит.

Боярские дети вышли, князь запер дверь изнутри железным засовом, снял попону и плюнул. Вид Леона, впрочем, благообразного, даже красивого мужчины, в это мгновение поистине был отвратителен: глаза налились кровью, волоса всклочены, из раскрытого рта пена.

– Хорош ты, Леонушка! – сказал боярин с выражением сострадания и ласки. – Хорошо, что ты попался ко мне в руки, а не к Пестрому, не к Щене или другому кому… Прямо на висельницу… Ты, Леонушка, теперь лукавство свое отложи на сторону и, что спрошу, отвечай без хитрости. Не то я откажусь от тебя, и погибнешь…

Князь освободил язык Леона, и тот задрожал всем телом, а князь сел против него на деревянном табурете.

– Ну, Леонушка, признавайся! Царевича нельзя спасти?..

– Я не повинен в смерти его, – прохрипел Леон голосом, израсходованным во время переезда в Москву…

– Об этом я не спрашиваю, – продолжал боярин. – Можно ли его спасти или нельзя?..

– Я не в силах… Болезнь приняла смертельный оборот. Клянусь всем на свете, я не повинен…

– А зачем же ты бежал?

– А за что вы зарезали мистра Антона? Вижу, смерть его идет, я знал, что за нею и моя прячется. И ты бы ушел, боярин…

– Так решительно нельзя?..

– Не смею обманывать. Принимай, князь, свои меры!

– Спасибо, Леонушка, за совет, твоя правда, зевать нечего. Посиди недвижимкой; не для тебя – для других это делаю, а я тебя выручу; сиди смирно, я велю тебя и пытать для вида…

Жид затрясся всем телом, и глухой стон вырвался из груди его.

– Не бойся, для вида только, а заправду пытки не будет; ты не сознаешься, мы тебя в Литву и вышлем. Об остальном после. Боюсь опоздать… До свидания.

Боярин отодвинул засов, вышел, запер дверь, спрятал ключ; на стражу поставил и к дверям, и к окну с железной решеткой по два человека и, не заходя наверх, пошел на двор государев.

Соборы пылали внутри от множества свечей, принесенных многочисленными дворянами дворцовыми, боярскими детьми и женщинами двора царевича. Было уже поздно, около полуночи. Хотя Кремль был давно уже заперт и с посадов никто уж туда не мог пробраться, но внутреннее народонаселение Кремля было также многочисленно. Кроме великокняжеских дворов, обширных и связанных между собою переходами и калитками, кроме соборов и некоторых приказов тут жили важнейшие должностные бояре, сановники, дворяне на своих дворах; двор Патрикеева стоял в тесном переулке, примыкая ко двору митрополита с одной стороны, с другой – ко двору Ряполовских, насупротив, во всю длину переулка тянулся посольский двор, посредине красовались хоромы, в которых проживал Курицын. Второе жилье видно было из-за каменной стены, окружавшей двор, зато от других домов, на которых проживали второстепенные дьяки, приказные и прислуга, были видны только крыши. Ни облачка на синем небе, луна во всем блеске сияла над Кремлем и освещала посольские хоромы, но в окнах не было света.

 

«Видно, спит, – подумал Патрикеев, проходя мимо. – Спит и не ведает, что один страх наш уже сидит в западне, другой недалече, да без меня не вернется, третьего убрать надо… Тогда и концы в воду».

Днем Патрикеев проходил на государевы дворы через сад свой, но в эту пору все ходы были заперты; к государю можно было пройти только через благовещенскую калитку, – почему нельзя было миновать соборов; на площади, несмотря на позднее время, народу было немало: одни шли в соборы, другие оттуда возвращались, только у старого Архангельского, еще не сломанного, прислонясь к забору палисадника, стояли два человека. Старость не ослабила еще зорких очей Патрикеева: он тотчас заметил, что эти люди пришли на площадь не из участия к царевичу, а из любопытства корыстного; самому заняться преследованием этих тайных соглядатаев общей печали было бы опасно, но при боярине не было никого; он невольно оглянулся и заметил, что и за ним кто-то наблюдает, что этот соглядатай пришел по следам боярина. Патрикеев воротился, а тот поспешил к нему навстречу…

– Ну, сынок! – сказал он. – Я не ошибся. Ты смотрел за мной в оба, а я и забыл про тебя. Теперь объяснять не время, что и как. А вот тебе от скуки работа. Глянь-ка налево. Видишь?

– Вижу…

– Головой отвечаю – софиевцы аль и того хуже; а мне надо спешить к государю.

– Я за тебя…

– То-то же… Ловить не надо телес их, а имена, слова и мысли… Вернусь домой, пришлю за тобой…

Патрикеев пошел к благовещенской калитке, а князь Косой воротился в ту улицу, откуда пришел, но скоро очутился в палисаднике ветхого Архангельского собора и подполз к тому самому месту, где стояли предполагаемые софиевцы. Несмотря на то что они разговаривали тихо, Косой поместился так близко, что мог слышать каждое их слово… Один из них был высокого роста, другой пониже, оба статны, плечисты, вооружены, как будто в дело. Забрала были подняты, но Косой не знал их.

– Что, государь Андрей Васильич, – сказал тот, что пониже, – пусть и вороги, а жаль…

– Образец! Нам с братом хлеба-соли не водить, кошка промеж нас пробежала, вся наша опора в свирепой душе Ивана: была матерь великая, ее не стало, – ее место заступил Иван-благодушный; не станет его – на нас подымется вся дворня. Ты думаешь, Образец, что челядинец Иванов Мунт-Татищев от себя врал? Не я буду, патрикеевцы научили. Ты веришь Курицыну? А я нет!.. Татищев и про него говорил брату Борису, когда проходил через Волок. Жаль, что меня там не было, я от Татищева узнал бы подноготную и обличил бы моих злодеев перед братом. Я и теперь за тем сюда приехал, дал бы только Господь, чтобы племяннику стало легче. Он мне помог бы во многом; и то еще дошло до меня, будто Татищев на Москве, его видали люди такие, что не солгут, он им сам сознался.

– Нет, государь Андрей Васильич, мой толк не таков. Ты, пожалуй, соберешь дела своих злодеев, расскажешь их брату Ивану Васильичу. Тебя к нему допустят раз, а сами, что день с ним, твою правду своим медом переделают, станет правда не твоя, их, а ты прослывешь беспокойным клеветником. И так тебя зовут строптивцем.

– Раз, да горазд. Не люблю брата, но знаю, что за клевету не пощадит бояр, знаю, что у него зубы горят и на мой Углич, и на Борисов Волок, и на сестрину Рязань, да на все города, сколько их ни забрал, перед людьми святой повод имел… Вот этого повода не подать…

– Тебя ли слышу, государь? Да был ли у Ивана хотя на один пригород, на одну волость святой повод. Все поводы, сколько их ни было, сам состряпал, вон в той палате, что у теремов; то поварня великих выдумок; там и кроме Ивана повара первой стати есть: Патрикеев, Курицын…

– Ты же за Курицына стоишь…

– На то, князь, есть свой повод…

– Не верь, боярин мой верный! Курицын с ведома Патрикеева, а может быть и выше, учуг[20] отпер, авось осетры влезут… Я вывел бы их на чистую воду, если бы мне только Татищева отыскать да с Иваном-племянником повидаться… Я посылал сегодня к брату Ивану: отказал меня видеть, семейной смуты ради, как будто я не брат ему, племяннику не дядя! И какому племяннику!.. Я хотел пойти к больному, патрикеевцы не допустили. Признаюсь тебе, Образец, меня так и подмывает пойти в терема; теперь уже и поздно, челядь озабочена; патрикеевцы истомились, авось прозевают, а я увижу и брата, и племянника… Я… да что долго думать. И без того строптивцем называют, оправдаю их кличку… Пойду!..

– А если…

– Молчи, Образец! Не перечь; воля моя не из проволоки – не согнется; ты меня обожди тут у соборов…

– Курицын советовал избегать свидания…

– Потому-то я его и ищу. Делай противное тому, что тебе злодей твой советует, ошибки не будет. Иду!..

Князь Андрей Васильич Угличский пошел к благовещенской калитке. Образец тихо за ним следовал и сомнительно качал головою. Князь Косой вскочил, встряхнулся и, обойдя собор, вышел опять на площадь; из собора Успенского вышел митрополит Зосима и, сопровождаемый Нифонтом и духовенством, направился на двор государев. За духовенством шло много бояр и людей сановных, в том числе Семен Ряполовский, женатый, как мы уже видели, на сестре Косого. Молодой Патрикеев подошел к зятю. Тот вздыхал и отирал слезы; Косой дернул его за полу, Семен обернулся и, увидав князя, поотстал от боярского хода…

– Побойся Бога! – сказал он ему шепотом. – Ты с лицом веселым.

– Да ведь я не боярин, не дворецкий, даже не дворцовый. Нас не пускают и на выходы… – проговорил Косой.

– Пустое. Теперь время иное, теперь за уставом никто смотреть не станет. Плачь слезно и ступай за нами. Не спросят. Пойдем…

Косой стал печален, а в переходах у него в глазах заблистали и слезы; когда же вошли в сени той половины, где жил царевич, Косой плакал навзрыд и печалью своею обратил на себя общее внимание. В опочивальню царевича, кроме митрополита, Нифонта и немногих духовных лиц, никого не пустил Иван Максимов. Косой было толкнулся туда, представляя из себя отчаянного, но Максимов удержал его за руку…

– Перестань выть! Вперед старших не лезь, государь у сына.

– Мы тоже теряем родного! Нашу надежду! Господи, смилуйся. Ты бо един Господи, творяй чудеса!..

В то самое время, когда Косой, подняв руки вверх, произносил эти слова, двери отворились, из предспальника вышел Иоанн, по правую его руку шел Зосима, по левую Патрикеев. Ни слезинки не было в очах Иоанна, но тем страшнее, ужаснее был вид растерзанного горестью отца. Вид и слова Косого заставили его остановиться. Как будто поверив этим словам, он оглянулся и посмотрел в опочивальню сына… Но тотчас же потряс головою и сказал тихо:

– Нет. Все уже кончено! Да будет Его святая воля!

В сенях Иоанн опять остановился и, вперив страшный, огненный взор в Зосиму, долго стоял недвижимый и безмолвный. Вздохи, стенания, восклицания, пред тем так громко раздававшиеся, смолкли; страх, подобострастие оковали всех, только один Косой хныкал, и то тихо. Иоанн с приметным усилием оторвал свой взгляд от Зосимы и посмотрел на Патрикеева…

– Это сын твой? – спросил Иоанн тихо. – Тот, о котором ты говорил мне в опочивальне сына?

Патрикеев преклонился.

– Быть ему дворецким при моей горькой вдовице.

– Брат, страшная весть добежала до нас… – с непритворною печалью сказал Андрей Васильич, входя в сени…

Иоанн затрясся всем телом, глаза загорелись, как уголья. Андрей, смутясь, отступил… Губы Иоанна тряслись и что-то шептали, но что – того никто не мог разобрать… Жезл дрожал в руке, будто судорога корчила десницу, и мерно стучала жезлом об пол; бояре невольно преклонились, боясь видеть разрешение близкой грозы. Вдруг звон вечевого новгородского колокола разостлался по сеням жалобным звуком, и на грозном лице Иоанна изобразилась печаль неисходная, безнадежная, без слез, правда, но выражение этого лица было само страдание… Величественная голова поникла, Иоанн пошатнулся. Андрей было бросился поддержать брата, но тот будто проснулся и сказал гневно:

– Назад! Ты позабыл, что я государь всея Руси и – твой! Зачем ты здесь без зову?.. На свое место, князь, на свое место! Оно не здесь!.. Патрикеев!..

Иоанн ушел в сопровождении только одного Патрикеева. Тишина превратилась в бурю, но опять утихла, когда между Косым и Андреем завязался крупный разговор…

– Не пущу! – кричал он, размахивая руками. – Без государева указа никого не пущу… Великий князь Иван Иванович теперь уже льстивых речей слушать не будет…

20Учуг – сплошной частокол, тын поперек реки для улова рыбы, а также ватага или притон рыбаков, рыбачья пристань.