Kostenlos

Ведьма (сборник)

Text
2
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Володя как-то растерялся, долго молча переводил глаза с меня на Гарри, с Гарри на меня, потом решительно встал, одернул свой френч и попрощался.

Мне очень было тяжело, что он так уходит, но я сама растерялась от Гарриной наглости, ничего не нашла сказать и не сумела удержать Володю. Чувствовала, что произошло какое-то ужасное недоразумение, но поправить уже ничего было нельзя.

Он больше не зашел. Да я и не ждала. Чувствовала, что ушел, душевно ушел – навсегда.

* * *

Затем настал период одиночества.

Гарри, который должен был, несмотря на все увертки, идти на фронт, поехал о чем-то хлопотать в Москву.

Я больше месяца просидела одна.

Время было беспокойное, и денег у меня не было. Писала тетке в Смоленскую губернию, но ответа не получила.

Наконец, вернулся Гарри. Совсем в другом «аспекте». Загорелый, румяный, в щегольском тулупчике, отделанном серым каракулем, в каракулевой папахе.

– Вы с фронта?

– Отчасти, – был его ответ. – России нужно не только жертвенное мясо ее сынов, но и мозг. Я поставляю автомобили в армию.

Хотя нужный для России мозг Гарри и работал великолепно, но денег у него было мало.

– Нужен разворот. Неужели вы так мало патриотичны, что не достанете для меня денег?

Я рассказала о своих печальных делах, рассказала о тетке. Он заинтересовался, спросил ее адрес. Повертелся недолго и снова уехал. Кстати, причина его свежего, «фронтового» вида заключалась в коробочках пудры цвета охры и розового порошка. Надо отдать справедливость, что в этом виде он был очень красив.

Настроение тогда в наших «эстетических» кружках было уже контрреволюционное, и перед отъездом своим Гарри сочинил для меня новую песенку:

«На белой ленточке висит мое сердечко. На белой ленточке – запомни этот цвет».

Я пела ее уже в женском платье, потому что все мы тогда ломались под маркиз и аристократов. Песенка нравилась. Я тоже.

Вскоре после его отъезда неожиданно приехала с фронта Зина Каткова. Приехала и рассказала трогательную историю, без толку меня расстроившую.

– Развернули мы наш лазарет около леса, – рассказывала она. – Работы было масса, а наутро велено было уходить. Прямо с ног сбились. Вот отошла я покурить, вдруг меня какой-то солдатик окликает: «Сестрица Каткова, вы?» Смотрю – кто бы ты думала? Толя. Толя-собака. Я говорю, я, голубчик, простите, я очень спешу. «Да мне, – говорит, – только про Лялечку узнать. Может быть, ей плохо? Ради бога, расскажите все, что знаете». А тут как раз слышу, меня зовут. Я и говорю: «Подождите, Толя, я только справлюсь и прибегу к вам». А он говорит: «Хорошо, я вас здесь, у этого дерева, буду ждать. Нас раньше утра не двинут». Ну, и побежала снова к раненым. Ночь была ужасная. Немцы нас нащупали, и на рассвете пришлось спешно свертываться. Так ни на минутку и не прилегли. Я немного запоздала и догоняла свою линейку бегом. Утро было такое безрадостное, мелкий дождик, сырость. Бегу я и вдруг смотрю – господи! Что же это! Стоит у дерева Толя, темный такой, землистый весь. Это он всю ночь меня ждал! Такой жалкий, глаза запали, точно землей засыпаны. И еще улыбается. Наверное, его убьют. Подумай, всю ночь под дождем ждал, чтобы про тебя словечко услышать. А я и остановиться не могла. Он только успел мне свой адрес сунуть. Я ему крикнула: «Ничего не бойтесь за Лялю, она, кажется, замуж выходит». Крикнула, да потом и пожалела: а вдруг ему это больно? Кто его знает.

Этот Зинин рассказ очень взволновал меня. Мне тогда плохо было и хотелось дружбы хорошего человека. А уж лучше Толи где же было найти. Я очень растрогалась и даже адрес его спросила и спрятала.

Зина мне в этот свой приезд не понравилась. Во-первых, очень подурнела и погрубела. Во-вторых (это пожалуй надо было поставить «во-первых»), очень была со мной холодна. И даже подчеркивала свою индифферентность к моей персоне и всему моему быту. Видела меня, например, в первый раз стриженой и рыжей и почему-то сделала вид, что совсем не удивлена и что все это ее ничуть не интересует. Конечно, этому поверить трудно. Конечно, ей было интересно, почему это я вдруг так оболванилась. И не обратила она на мою персону внимания только, чтобы показать, насколько она презирает меня и мою беспутную жизнь, и что, мол, ей даже с ее высот и незаметны мои непристойные затеи.

Она даже не спросила, занимаюсь ли я еще пением, и вообще, как живу на свете. Зато я кольнула ее, как сумела:

– Хоть бы поскорей война кончилась, а то ты совсем потеряешь облик человеческий. Прямо какая-то бабища стала.

Потом манерно улыбнулась и прибавила:

– А я по-прежнему признаю только искусство. Все ваши подвиги кончатся за ненадобностью в них, а искусство вечно.

Зина посмотрела на меня с каким-то недоумением и скоро ушла, будто «отряхнула прах от ног».

Я очень плакала в этот вечер. Я хоронила свое прошлое. Впервые почувствовала, что все пути, по которым я к моей настоящей минуте пришла, уничтожены, взорваны, точно рельсы за последним поездом отступающей армией.

А Володя? – горько вспоминала я. Разве так друзья поступают? Ничего не спросил, ничего толком не узнал, увидел Гарри, повернулся и ушел. Если считают, что я запуталась и свихнулась, так почему, наоборот, не подойти ближе, не стараться образумить, поддержать? В такое страшное, черное время так равнодушно и спокойно бросить близкого человека!

«Очень уже они все добродетельные! – злобно думала я. – И очень со своей добродетелью носятся. А по правде говоря, так много ли заслуги в их добродетели? Зина рожа, какие могут быть для нее соблазны. Володя всегда был холодным и узким. Вся душа у него узенькая и пряменькая. От стихов, от музыки не опьянеет. Насколько ближе мне Гарри, беспутный Гарри, с его нежной песенкой:

„На белой ленточке висит мое сердечко, На белой ленточке – запомни этот цвет!“

„Те“ скажут: ерунда. Им подавай „от ликующих, праздноболтающих“. И все мои „зеленые уроды“ показались мне родными и близкими.

Они все понимают. Они свои.

Но и этих своих я последнее время растеряла. Кокаинистка догорала в больнице. Юрочку угнали на фронт, чахоточный лицеист пошел добровольцем в кавалерию, потому что „влюбился в золотистую лошадь“ и с людьми уже быть не мог.

– Я перестал их понимать и чувствовать.

Из Гарриной свиты остался один горбун.

Он играл „Дунайские волны“ на разбитом пианино крошечного кинематографа с пышным названием „Гигант Парижа“ и умирал с голоду.

Это время было очень тяжелым в моей жизни. Поддерживала меня только злоба на моих обидчиков да еще искусственно созданная и взвинченная нежность к Гарри, к единственному и своему.

Наконец, Гарри вернулся.

Застал он меня в очень нервном состоянии. Я так радостно его встретила, что он даже смутился. Не ждал от меня этого.

Вел он себя загадочно. Пропадал где-то по суткам. Кажется, и вправду что-то покупал и продавал.

Покрутившись недели две, он решил, что нужно переехать в Москву.

– Петербург город мертвый. В Москве жизнь кипит, расплодились разные кафе, где вы сможете и петь, и читать, и вообще приработать.

Для его новой деятельности, коммерческой, тоже Москва представляла больше интереса.

Мы быстро собрались и переехали.

Жизнь в Москве, действительно, оказалась оживленнее, и напряженнее, и веселее. Я нашла много петербургских знакомых и завертелась.

Гарри где-то пропадал, был чем-то озабочен и редко ко мне заглядывал.

Между прочим, он запретил мне петь его „Белую ленточку“. Именно – не просил не петь, а запретил и вдобавок очень сердито.

– Как вы не понимаете, что в настоящее время это беззубо, бесстильно и несозвучно.

Между прочим, он несколько раз спрашивал меня, не знаю ли я адреса Володи Каткова. Я приписывала это ревности.

– Он ведь, кажется, на юге у белых?

– Ну, конечно.

– И не собирается приехать?

– Не знаю.

– А здесь никого из их семьи нет?

– Нет.

Странное любопытство.

Чем, собственно говоря, Гарри занимался – понять было трудно. Кажется, опять что-то продавал или поставлял. Ценно было то, что он время от времени приносил то ветчины, то муки, то масла. Время было очень голодное.

Как-то проходя по Тверской, я вдруг увидела какого-то потрепанного субъекта, который пристально посмотрел на меня и быстро перешел на другую сторону. Что-то в нем показалось мне знакомым. Посмотрела вслед: Коля Катков! Младший брат Володи, товарищ Толи, моей собаки. Почему же он не окликнул меня? Что он меня узнал, было ясно. Но почему бросился от меня бежать?

Я рассказала Гарри об этой встрече. Мой рассказ почему-то его взволновал:

– Как же вы не понимаете – он белый офицер, он скрывается.

– Почему же он здесь? Почему не в армии?

– Очевидно, прислан с каким-нибудь поручением. Как глупо, что вы его не остановили!

– Да раз он боится быть узнанным?

– Все равно. Могли бы предложить ему спрятаться у нас.

Я была тронута Гарриной добротой.

– Гарри, разве вам не было бы страшно прятать у себя белого офицера?

Он чуть-чуть покраснел.

– Пустяки! – пробормотал он. – Если встретите его снова, непременно – слышите? – непременно позовите к себе.

Вот так Гарри! Способен на подвиг. Даже больше того – ищет подвига.

Лето было жаркое, душное. Баба, торговавшая „из-под полы“ яблоками, предложила мне переехать к ней под Москву на дачку. Я переехала.

Гарри изредка заглядывал. Раз как-то привез своих новых друзей.

Это были молодые люди знакомого типа „уайльдовских“ кривляк. Лица зеленые, глаза кокаинистов. Гарри тоже нюхал и последнее время изрядно.

Разговоры велись с этими друзьями деловые, коммерческие.

Вскоре после описанных событий явился ко мне наш землячок из Смоленской губернии. Привез от тетки странное письмецо.

– Я это письмо больше двух месяцев в кармане ношу, – сказал землячок. – Искал вас в Питере и уже надежду потерял, а тут случайно от одной актрисы вдруг и узнал ваш адрес.

 

В странном письмеце было следующее: "…Очевидно, письма мои до тебя не доходят. Но теперь деньги, наконец, у тебя в руках, и я спокойна. Муж твой очень мне понравился. Энергичный, и видно, что человек с будущим».

Что все это значит, я абсолютно не могла понять. «Какой муж? Почему спокойна и какие деньги у меня?»

Пришел Гарри.

– Гарри, – сказал я. – Я получила письмо от тетки. Она пишет, что спокойна, так как деньги у меня…

Я остановилась, потому что меня поразило его лицо. Он так покраснел, что даже на глазах у него выступили слезы. И вдруг я поняла: это он съездил к тетке и представился как мой муж, а старая дура отдала ему мои деньги!

– Сколько она дала вам? – спокойно спросила я.

– Тысяч около тридцати. Ерунда! Я не хотел, чтобы мы растратили их по мелочам, и вложил их в это автомобильное дело.

– Господин Эдверс, – сказала я. – Во всей этой истории меня удивляет только одно. Меня удивляет, что вы еще можете краснеть.

Он пожал плечами.

– А меня удивляет, – сказал он, – что вы ни разу не поставили себе вопроса – на какие же деньги мы все время живем и на какие деньги смогли выбраться из Петербурга.

– Ну, если это все на мои, так тем лучше.

Он повернулся и ушел. Через несколько дней, однако, явился снова, как ни в чем не бывало и еще привел опять своих друзей – двоих из тех, что были в первый раз. Друзья принесли вина и закусок. Один из них очень за мной стал ухаживать. Называли они друг друга должно быть в шутку, «товарищ». Эдверса тоже называли «товарищ». Просили меня спеть. Тот, который за мной ухаживал – именно его сейчас называть не хочу – мне понравился. В нем было что-то порочное и замученное, что-то от нашей «зелено-уродливой» петербургской компании. Между прочим, спела «Ленточку»:

– «На белой ленточке…»

– Мотив миленький, но какие идиотские слова! – сказал Гарри. – Откуда у вас такая допотопная дрянь?

Он, видимо, боялся, что я им назову автора, и скорее переменил разговор.

Дня через три я должна была петь в кафе. Наш антрепренер, увидя меня, очень смутился и пробормотал, что сегодня выпустить меня не может. Я удивилась, но не стала настаивать. Села в уголок. Никто меня как-то не замечал. Только маленькая поэтесса Люси Люкор ядовитым тоном сказала:

– А, Ляля! Вы, говорят, наскоро перекрасили вашу ленточку в красный цвет.

И, видя мое недоумение, объяснила:

– Вы на днях перед чекистами пели, так ведь не белой же ленточкой вы их угощали.

– Перед какими чекистами?

Она вызывающе посмотрела на меня.

– А перед…

И назвала фамилию того «товарища», который за мной ухаживал.

Я ничего не ответила. Встала и ушла.

Я была ужасно испугана всем, что произошло. Здорово угостил меня Гарри!

История с деньгами не так меня поразила. У нас «в богеме» вообще особой щепетильности на этот счет не было… Скверно, конечно, что он утаил их от меня. Но теперь оставаться в руках этого обалдевшего от кокаина товарища чекистов – этого я уже не могла. Уж не думал ли он с моей помощью заманивать белых офицеров? Недаром он советовал позвать Колю Каткова.

Я была в полном отчаянии. Куда пойти? Ни одной души близкой или хоть по человечеству тепло ко мне относящейся у меня не было. Ехать к тетке? Нужно хлопотать о пропуске, да и денег не было ни гроша.

Пошла домой.

Гарри не видела. Он пропадал несколько дней.

Я принялась за хлопоты. Ходила по разным учреждениям, писала прошения, старалась добиться от вновь образованного союза артистов, чтобы меня включили в списки, тогда я могла бы легче получить пропуск.

И вот как-то иду я по улице, вдруг точно что толкнуло – Коля! Коля Катков. Лицом к лицу.

– Коля! – крикнула я.

Он опустил глаза и быстро повернул в переулок. Подумав, я повернула за ним. Он меня ждал.

Теперь я поняла, почему в первый раз не сразу узнала его: он отпустил бородку.

– Коля, – говорю, – что ты здесь делаешь? Зачем ты в Москве?

– А я, – говорит, – сегодня уезжаю. Не надо было меня узнавать. Как ты не понимаешь?

– Сегодня уезжаешь! – воскликнула я, и такое на меня нашло отчаяние.

– Коля! – говорю. – Ради бога, спаси меня! Я совсем гибну.

Ему, видно, жалко меня стало.

– Я, голубчик, сейчас ничего не могу. Я травленный зверь. Да и уезжаю сегодня. Ничего не могу. Я попрошу кого-нибудь зайти к тебе.

Тут я вспомнила о своем проклятом гнезде.

– Нет, – говорю, – не надо ко мне никого посылать. И тут еще вспомнила что-то, от чего душа потеплела.

– Коля, – говорю, – а не увидишь ли ты Толю?

– Может быть, – говорит, – и увижу.

– Так, ради бога, скажи ему, что Ляля зовет собаку на помощь. Запомни эти слова и так и скажи. Обещай мне. И скажи – пусть оставит на мое имя записку в кафе на Тверской.

– Я, – говорит, – его увижу, если все сойдет благополучно, дней через пять.

Он очень спешил. Мы расстались. Я шла по улице и плакала.

* * *

Дома обдумала серьезно свое положение и решила Гарри не говорить, а стараться хитростью раздобыть у него денег (ведь деньги-то все-таки были мои!)…

Хлопоты о пропусках пошли на лад, и вскоре почти все было готово.

И вот настал день.

Сижу я как-то одна у себя на даче, перебираю бумаги в столе и чувствую, будто на меня кто-то смотрит. Оборачиваюсь – собака! Большая, рыжая, худая, шерсть сбитая, а порода вроде chien-loup[34]! Стоит в дверях и смотрит прямо на меня. Что за чудо? Откуда она?

Я кликнула хозяйку.

– Капитолина Федотовна! Смотрите – собака забежала.

Та пришла, удивилась:

– Двери заперты. Как она прошмыгнула?

Я хотела собаку погладить – уж очень она как-то выразительно глядела – она не далась. Помахала хвостом и отошла в угол. И все смотрит.

– Покормить бы ее, – говорю Капитолине.

Та поворчала, что, мол, и на людей теперь не хватает, однако принесла хлеба. Бросила собаке – та не берет.

– Вы ее все-таки выгоните! – говорю я. – Она какая-то странная. Больная, что ли.

Капитолина распахнула двери. Собака выбежала.

Мы потом вспоминали, что ни разу не дала она до себя дотронуться, и не лаяла, и не ела. Только видели мы ее.

В этот день явился Гарри.

Вид у него был ужасный, измотавшийся вконец. Глаза налитые, красные, лицо обтянуто, землистое.

Вошел, еле поздоровался.

Сердце у меня билось отчаянно. Надо было начинать последний разговор.

Гарри захлопнул дверь. Ужасно он нервничал. Что-то, видно, с ним стряслось либо перехватил кокаину.

– Гарри, – решилась я. – Нам надо серьезно поговорить.

– Подождите, – перебил он рассеянно. – Какое сегодня число?

– Двадцать седьмое.

– Двадцать седьмое! Двадцать седьмое! – с отчаянием пробормотал он.

Что его поразило – не знаю, но этот возглас его «двадцать седьмое» заставил меня запомнить это число, что впоследствии оказалось для меня очень важным.

– Это откуда? – вдруг крикнул он.

Я обернулась: забившись в угол комнаты, сидела собака. Она вся вытянулась, поджалась. Смотрела в упор на Гарри. Так смотрела, точно вся ушла, всей силой в свои глаза.

– Гоните ее вон! – закричал Гарри.

Он как-то даже чересчур испугался. Кинулся к двери, распахнул дверь. Собака стала медленно отступать, все не сводя глаз с Гарри. Она чуть-чуть оскалилась, и шерсть у нее на спине встала дыбом.

Он захлопнул за нею двери.

– Гарри! – снова начала я. – Я вижу, что вы расстроены, но разговора нашего откладывать все же не могу.

Он поднял голову, взглянул на меня, и вдруг все лицо его перекосилось от ужаса. И вот, вижу, смотрит он не на меня, а дальше, куда-то в стену за мной. Я обернулась: там за окном, поставив обе лапы на низкий подоконник, стояла рыжая собака. Она быстро спрыгнула, может быть, вспугнутая моим движением. Но я успела увидеть ее оскаленную морду, настороженную, вытянувшуюся вперед, и шерсть, вздыбленную за ушами, и эти страшные глаза, уставленные на Гарри.

– Вон! – кричал Гарри. – Вон ее отсюда! Гоните ее вон!

Он весь дрожал, бросился в переднюю и закрыл дверь на засов.

– Что же это за ужас! – повторял он.

Я чувствовала, что сама вся дрожу, и руки у меня холодеют. И понимала, что делается что-то страшное, что надо бы как-то успокоить и его, и себя, что момент выбран плохой, но почему-то не могла остановиться и упрямо, торопливо заговорила:

– Я приняла решение, Гарри.

Он зажег спичку дрожащей рукой, закурил:

– Вот как! – и осклабился злобно. – Очень интересно.

– Я ухожу. Я еду к тетке.

– Это почему?

– Лучше не спрашивайте.

У него все лицо задергалось.

– А если я вас не пущу?

– Какое же вы имеете право?

Я говорила спокойно, но сердце у меня так билось, что дышать было трудно.

– Без всякого права, – отвечал он, и все лицо у него задрожало. – Вы мне сейчас нужны, и я вас не пущу.

При этих словах он выдвинул ящик стола и сразу увидел приготовленный паспорт и бумаги.

– А-а! Вот оно что!

Он схватил всю пачку и стал медленно рвать вдоль и поперек.

– А за ваши сношения с белыми я могу вас…

Но я уже не слушала. Как бешеная кинулась я на него. Я била его по рукам, вырывала бумаги, царапала, визжала.

– Чекист! Вор! Убью-у-у!

Он схватил меня за горло. Он не сильно душил меня, а скорее тряс, его оскаленные зубы и бешеные глаза были страшнее и свирепее его движений. И от отвращения и ненависти к этим выкаченным глазам и распяленному рту я стала терять сознание.

– На помощь! – прохрипела я.

И вдруг произошло нечто дикое. Раздался звон разбитого стекла, и что-то огромное, тяжелое, мохнатое впрыгнуло и упало сбоку на Гарри, повалив его и покрыв собою.

Я помню только, как дергались по полу его ноги из-под рыжей всклокоченной массы, покрывавшей почти недвижное его тело.

Когда я очнулась, все уже было кончено. Гарри с начисто разорванным горлом увезли в приемный покой.

Собака исчезла бесследно.

Мальчишки как будто видели, как огромный пес бежал, прыгая через заборы.

Все это произошло двадцать седьмого числа. И это было для меня главное. Потому что много времени спустя, уже на свободе, в Одессе, узнала я, что Коля Катков передал Толе мой призыв о помощи и что Толя бросил все и кинулся ко мне. Пришлось ему пробираться через большевистский фронт. Он был выслежен, пойман и расстрелян двадцать седьмого числа. Двадцать седьмого – в тот самый день.

* * *

Вот вся целиком история, которую я хотела рассказать. Ничего в ней я не сочинила и не прибавила, и ничего не могу и не хочу объяснять. Но сама я, когда оборачиваюсь к прошлому, я вижу ясно все кольца событий и стержень, на который некая сила их нанизывала.

Нанизала и сомкнула концы.

«Чудит»

Кажется, у всех народов водятся таинственные дома, в которых «чудит».

Как французы называют, «maison hantee».[35]

У нас в России бывали такие дома почти в каждом городе.

Помню на островах – большой, серый, деревянный, с заколоченными окнами, дикий какой-то. Его с Невы было видно, и всегда кто-нибудь спрашивал:

– Что это за дом такой страшенный? И кто-нибудь объяснял:

– Это заброшенный. В нем жить нельзя. В нем чудит.

И все сразу понимали, в чем дело, и испуганно косили глазом на дикую серую развалину.

О домах, в которых чудит, много рассказывалось. И, собственно говоря, и каждому нетрудно насочинять с три короба страхов: и ветер, мол, воет, и стонет кто-то, и шаги слышатся, и кто-то огромный весь в белом, как двенадцать часов бьет, так и лезет прямо из стены.

Словом – много рассказано и много подоврано.

Но то, что я сейчас расскажу, заслуживает полного доверия. Кое-кто из действующих лиц еще жив, и в свое время, говорят, вся эта история наделала много шума и вызвала много толков.

Рассказало мне обо всем лицо, к делу причастное. Не знаю, хочет ли это лицо, чтоб его имя упоминалось, и поэтому назову его вымышленным, хотя бы Андреем Эдуардовичем, и передам все, как было мне рассказано.

 
* * *

Начал Андрей Эдуардович, как и все рассказчики о сверхъестественном:

– Должен вас предупредить, – сказал он, – что я человек далеко не суеверный, фантазия у меня самая спокойная, темных комнат и в детстве не боялся, воспитание получил самое трезвое, и не очень-то меня на какой-нибудь потусторонний фокус подцепишь. Я даже в спиритизм не верю. Это, очевидно, и духам известно, потому что ни один из них не отважился при мне появиться.

Несколько раз, между прочим, судьба предоставляла мне возможность перепугаться каким-нибудь неизъяснимым явлением – но все всегда кончалось благополучно и к моему торжеству.

Раз, например, остался ночевать в заброшенной усадебке. Караульщик предупредил меня:

– Плюньте, барин! Наши господа уж два года сюды не наезжают. Нечисто здесь. Чудит.

– А что такое? – спрашиваю.

– Да у нас козел кричит. Летом еще ничего, а вот как начнутся темные ночи, да ветер – орет козел и хушь ты что. А козла никакого и нету. Лучше вы здесь не ночуйте.

Я, конечно, посмеялся да и остался. И что же вы думаете: просыпаюсь ночью – орет козел! И так ясно – бэ-бэ-бэ-э!

Какое-то, знаете, даже неприятное впечатление. Я, конечно, сейчас встал и вышел во двор.

Прислушался, откуда голос. Слышу – от ворот. Я к воротам. А ворота там старинные, плотные, из планок сбиты. Подошел, слышу – прямо из ворот и орет этот козел. Что за чудо! Осмотрел ворота. Вижу, одна планка отстает. Потрогал – она и есть. Она козлом и ревела.

Днем эти ворота всегда были открыты, и створка, стало быть, защищала сорванную планку от ветра. Ну а ночью, особенно если сильный ветер, она и скрипела козлиным голосом.

Вообще мне много раз в моей жизни представлялся случай разоблачить всякого рода чудеса и сверхъестественности, но та история, которую я хочу вам рассказать, была совсем дикая, ни на что не похожая. Кое-что в ней, пожалуй, даже могло бы показаться смешным, во всяком случае нелепа она так, что ничего подобного вы никогда не услышите.

Ну-с, так вот.

Было это лет тридцать тому назад. Я только еще начинал свою служебную карьеру.

Происходило это на Кочкарских золотых приисках. Кочкарская система значилась в административном отношении в Оренбургской губернии, то есть в европейской части России, но фактически лежала по ту сторону Уральского хребта, у Тургайской степи и Тоболи, то есть в Сибири, в Азии.

Оседлое население – если только его можно назвать оседлым, потому что, в сущности, это кочевники, – было башкирское и киргизское, а на приисках преобладали старообрядцы да суровые илецкие казаки, потомки тех самых, что с Емелькой Пугачевым жгли барские усадьбы. Рабочие были татары.

Прииски находились в ста двадцати верстах от сибирского железнодорожного пути – по-тамошнему, значит, на бойком месте, каких-нибудь десять часов езды, и вы уже на станции. Расстояния ведь там прямо невероятные. Приезжал ко мне в гости батюшка из соседней губернии – трое суток пути. Рассказывал, что сам не знает, где его приход кончается. Где-то у Ледовитого океана, да туда по тундре и не доберешься. Вот как!

Прииски наши находились в степи, среди лесов.

В примитивно оборудованных шахтах добывалась золотая руда, промываемая на примитивно устроенных заводах-мельницах. Старатели, то есть частные искатели, типы жутковатые, все больше из «бывших людей», промывающие золотоносные пески, разбросаны были по всему району.

В районе имелось всего три-четыре крупных предприятия – среди них и иностранные акционерные общества. Одним из них управлял русский инженер Василий Николаевич Эрберт. А я был у него помощником.

Жили мы в степи, в небольших домиках, сбитых из толстых бревен и внутри обтянутых кошмою, и то стены иногда промерзали насквозь. По утрам, после ночной пурги, бывало, и двери открыть нельзя – так нас заваливало снегом.

Приходили сторожа, отгребали сугробы лопатами, прокладывали в снегу от домика к домику траншеи выше человеческого роста.

Ходили мы на лыжах.

Морозы, помню, закручивали до тридцати пяти – сорока градусов.

Дикая была жизнь! Теперь даже вспомнить странно, как могли мы так существовать.

Морды кругом свирепые, с татарами говорили через переводчика, а то как их поймешь – все что-то «бачка шалды-балды»… Башкиры – «моя-твоя». Киргизы только молчат. Тощища!

Сначала было занятно – такие все обстоятельства необыкновенные. Учение свое я ведь проделал в Германии, в чистеньком немецком городке, и вдруг сразу такая волчья глушь, валенки, киргизы, бродяги, душегубы – черт его знает что!

Конечно, когда я рассказываю, все это кажется довольно банальным, но уверяю вас, что, на европейский взгляд, обстановка была самая удивительная. Точно не живешь, а чей-то рассказ читаешь. Но когда заметил я, что рассказ этот так и застрял на первой странице, то стало уже не занятно. Все сначала казалось, что на этом замечательном фоне непременно должны развернуться какие-нибудь небывалые романтические приключения. А вот этого-то как раз и не было.

Общество наше, таких более или менее интеллигентов, было небольшое: директор да я, да мой помощник Белов. Были еще батюшка, почтмейстер, доктор, химик, фельдшерица, аптекарь, кое-кто из штейгеров – вот, пожалуй, и все.

Начальник мой, человек очень приятный, был на приисках сравнительно недавно. До него, когда компания только что начала дело на Кочкарке, для устройства и заведования приглашен был некий голландский инженер, человек исключительных знаний и опыта. Выписали его из Южной Африки, где он провел долгие годы на золотых приисках.

Приехал он летом и, незнакомый с условиями сибирского климата, первым делом выстроил для себя прекрасный просторный жилой дом, по всем правилам южноафриканского зодчества, с водопроводом, канализацией, вентиляцией и прочими штуками. Особое внимание обратил на вентиляцию: во всех комнатах навертел каких-то дырок, отдушин, приделал к потолкам пунки. И все так хитро наладил – в одну отдушину дует, в другую тянет, и пунка сама собой вертится. Словом, в таком доме не запаришься.

И вот, как ударили наши первые крепкие морозы, моментально все трубы лопнули, вода замерзла, со всех стен дует, пунки крыльями машут, тени по потолку ходят, волки кругом воют, свист, стон, визг – прямо чертовня какая-то. А тут еще полный крах всех технических приисковых сооружений, произведенных по испытанным методам африканской промышленности.

И так это все на бедного голландца подействовало, что в один прекрасный день, при сорокапятиградусном морозе, он, не сказав никому ни слова, заперся один в своем директорском доме, да и повесился.

С тех пор никто в доме этом не жил, окна и двери заколочены наглухо, и на приисках ходила молва, будто в доме нечисто, будто по ночам там голландец воет.

Ну, да ведь это так и полагается, раз человек повесился, так как же не рассказывать о нем всякие ужасы. В общем, дом этот все равно никому не был нужен, так как жить в нем было нельзя, и мало-помалу вся эта трагическая голландская история стала забываться.

Но вот приехала к нашему директору сестра Евгения Николаевна, девица чрезвычайно интересная. Не то, чтобы красивая, а вся какая-то острая, беспокойная, истеричная что ли. (Она, между прочим, впоследствии покончила самоубийством.)

Пожаловала она к нам из столицы. Нарядная была, вся в завитушках, в бантиках, и все вертится, все смеется. Ну, думаю, надолго ли тебя хватит.

Растормошила нас всех. И первым делом принялась за брата:

– Как можно жить в такой лачуге, когда под боком чудесный барский дом?

Мечтала устраивать спектакли, журфиксы, ужины. Пилила, пилила брата, наконец, допилила. Сдался.

Все кругом, конечно, страшно отговаривали. И свои, приисковые, и соседи золотопромышленники очень неодобрительно отнеслись к этой затее. Зачем, мол, искушать судьбу? Дом проклятый, хочешь верь, хочешь не верь, но человек там принял кончину не христианскую. Словом – жуть и нечисть. Местный лесничий, человек просвещенный и не пьющий, даже прямо сказал, что ноги его в этом доме не будет.

Но барышня отнеслась очень равнодушно к лесничевой ноге, как и ко всем уговорам, над духом голландца искренно посмеялась, и дом приказано было ремонтировать.

Перекрыли крышу, вставили окна, поправили печи. Пригласили батюшку отслужить молебен, устроили роскошный завтрак с сибирскими пельменями и русскими расстегаями и начали новую жизнь.

Дом оказался действительно отличным. Положим, дело было летом, и каково в нем будет зимой – мы себе не представляли. Обстановка от голландца осталась недурная, особенно столовая, с огромным камином и каким-то четырехэтажным буфетом, на самой вершине которого водружен был, вероятно, как символ нового для голландца отечества, огромный двухведерный самовар.

О самоваре этом упоминаю специально, потому что ему в рассказе моем отведена будет серьезная роль.

Итак, началась в проклятом доме новая жизнь.

Дело, как я упомянул, было летом. И вот наладила наша столичная гостья всякие вечера, обеды, танцы под граммофон, какие-то чтения на разные голоса. Словом, всех нас немножко расшевелила.

Вся наша приисковая аристократия бывала на приемах Евгении Николаевны. О духе несчастного голландца если и вспоминали иногда, так только чтобы подразнить лесничего, который когда-то клялся, что ноги его в проклятом доме не будет, а теперь бегал к Евгении Николаевне чуть его свистнут.

34Собака-волк (фр.).
35«Дом с привидениями» (фр.).