Kostenlos

Ведьма (сборник)

Text
2
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Счастье

Счастье человеческое очень редко, наблюдать его очень трудно, потому что находится оно совсем не в том месте, где ему быть надлежит.

Я это знаю.

Мне сказали:

– Слышали, какая радость у Голикова? Он получил блестящее повышение. Представьте себе, его назначили на то самое место, куда метил Куликов. Того обошли, а Голикова назначили.

– Нужно поздравить.

И я пошла к Голиковым.

Застала я их в таком обычном, мутном настроении, что даже не смогла придать своему голосу подходящей к случаю восторженности. Они вяло поблагодарили за поздравление, и разговор перешел на посторонние темы.

„Какие кислые люди, – думала я. – Судьба послала им счастье, о котором они и мечтать не смели, а они даже и порадоваться-то не умеют. Стоит таким людям счастье давать! Какая судьба непрактичная!“

Я была очень обижена. Шла к ним, как на редкий спектакль, а спектакль и не состоялся.

– А что теперь бедный Куликов? – вскользь бросила я, уже уходя. – Вот, должно быть, расстроился!

Сказала – и сама испугалась.

Такого мгновенного преображения ликов никогда в жизни не видела я! Точно слова мои повернули электрический выключатель, и сразу все вспыхнуло. Загорелись глаза, распялились рты, замаслились закруглившиеся улыбкой щеки, взметнулись руки, свет захватывающего счастья хлынул на них, осветил, согрел и зажег.

Сам Голиков тряхнул кудрями бодро и молодо, взглянул на вдруг похорошевшую жену. В кресле закопошился старый паралитик-отец, даже приподнялся немножко, чего, может быть, не бывало с ним уже много лет. Пятилетний сынишка Голиковых вдруг прижался к руке матери и засмеялся громко, точно захлебываясь.

– Куликов! Ха-ха! Н-да, жаль беднягу, – воскликнул Голиков. – Вот, должно быть, злится-то!

– Он, говорят, так был уверен, что даже обои выбрал для казенной квартиры. Как ему теперь тошно на эти обои смотреть! Ха-ха-ха! – хохотала жена.

– Воображаю, как он злится!

– Э-э-ме-э-э! – закопошился паралитик и засмеялся одной половиной рта.

А маленький мальчик захлебнулся и сказал, подставляя матери затылок, чтобы его погладили за то, что он умненький:

– Он, велно, со злости лопнет!

Родители схватили умницу за руки, и вся группа лучилась тем светлым, божественным счастьем, ради одной минуты которого идет человек на долгие годы борьбы и страдания.

„Ну что же, – думала я, уходя. – Ведь я только этого и хотела: видеть их счастливыми. А счастье, очевидно, приходит к людям таким жалким и голодным зверем, что нужно его тотчас же хорошенько накормить теплым человеческим мясом, чтобы он взыграл и запрыгал“.

* * *

Ольга Вересова рассказала мне, что выходит замуж за Андрея Иваныча, и очень счастлива.

– Он с хорошими средствами и довольно симпатичный. Не правда ли, он симпатичный?

И она смотрела на меня недоверчиво.

– Так вы, значит, очень счастливы? – уклонилась я от ответа.

– Да, очень счастлива, – вяло ответила она, но вдруг все лицо ее как-то вспыхнуло, и плечи сжались, как от приятного, нежного тепла.

– Ха-ха! А эта дурища Соколова воображала, что она прежде меня замуж выйдет! Она, говорят, со злости захворала. Мама нарочно к ней ездила. Говорят, желтая стала, как лимон. Ха-ха-ха!

Ольга Вересова, действительно, была счастливая невеста.

Когда я увидала ее жениха, то поняла, что и он счастлив, потому что он подмигнул на какого-то печального студента и сказал:

– А Карлуша остался с носом! Он за Олей три года ухаживал. Гы-ы! Посмотрите, как он бесится!

И даже в горле у него от счастья что-то щелкнуло. А старуха, невестина мать, горела счастьем, как восковая свеча.

– Господи, да могла ли я думать! Все злятся, все завидуют, все ругаются. У Раклеевых ад кромешный. Катенька чуть не повесилась, Молина руки подавать не хочет. Привелось-таки дожить!..

И она крестилась дрожащей от радости рукой.

Счастливый был брак! Счастливый дом.

Счастье, накормленное и напоенное, прыгало из комнаты в комнату и выгибало, как кошка, спину дугой.

Мне несколько раз приходилось встречать счастливых, и я хорошо изучила самую природу счастья. Но однажды судьба заставила меня принять в нем активную роль.

* * *

Когда мне рассказали, что Анна Ивановна, бедная, безнадежно больная учительница, получила огромное наследство, я искренно порадовалась. А когда мне передали, что она только о том и мечтает, как бы повидаться со мной, я была тронута.

Анна Ивановна знала меня в очень тяжелые для нас обеих времена, и те последние годы, когда мы уже не виделись, по слухам, были для нее тяжелее прежних. Как же не обрадоваться было такой волшебной перемене в ее судьбе.

Вскоре после этого известия я встретилась с ней на улице. Она ехала в собственном экипаже, принаряженная, но очень скучная и тихая.

При виде меня она как-то забеспокоилась, лицо у нее стало напряженное, жадное.

– Садитесь скорее со мной! – кричала она. – Едемте ко мне завтракать.

Ехать к ней я отказалась, но выразила удовольствие, что ее дела так хорошо устроились.

Она выслушала меня с каким-то раздражением.

– Так садитесь, я вас домой завезу. У меня чудные рессоры, одно удовольствие прокатиться.

Я села, и она тотчас стала рассказывать, какой у нее дом, и сколько стоит коляска, и про какие-то необычайные лампы, которые тоже достались ей по наследству. Говорила она с какой-то злобой и, видимо, была так недовольна мною, что я совсем растерялась.

– Почему же говорили, что она хочет меня видеть? Верно, что-нибудь спутали.

Но когда я хотела выйти у одного магазина, она ни за что не могла со мной расстаться и велела кучеру ждать, а сама пошла за мной.

– Как можно покупать такую дрянь, дешевку! – злобно проговорила она. – Я покупаю только дорогие вещи, потому что это даже выгоднее.

И снова рассказывала о своих дорогих и хороших вещах и смотрела на меня с отчаянием и злобой.

– Что у вас за пальто? – вдруг истерически вскрикнула она. – Как можно носить такую дрянь? Наверно, заграничная дешевка!

Я уже хотела было заступиться за свое пальто, но посмотрела на ее отекшее желтое лицо безнадежно больной женщины, на всю ее тоскливую позу и на дорогой экипаж и поняла все ее отчаяние: у нее было пустое, голодное счастье, которое ей нужно было накормить и отогреть теплым человеческим мясом, не то оно сдохнет.

Я поняла, почему она искала меня. Она знала меня в самое тяжелое время моей жизни и чувствовала, что в крайнем случае, если я сумею защититься теперь, то этими прошлыми печалями она всегда накормит своего зверя.

Она была безнадежно больна, углы ее рта опустились горько, и глаза были мутные. Нужно было накормить зверя.

– Да, у меня пальто неважное! Да хорошее ведь очень дорого.

Она чуть-чуть порозовела.

– Да, конечно, дорого. Но только дорогое и хорошо. Ну да ведь вы богема!

Я застенчиво улыбалась. Ешь, ешь, несчастная!

– Ну, как вы поживаете? Все работаете?

– Да, работаю, – отвечала я тихо.

– Нечего сказать, сумели устроиться в жизни! Так до самой старости и будете работать?

– Очевидно…

Она уже улыбалась, и глаза ее точно прорвали застилавшую их пленку – горели ярко и весело. Ешь! Ешь еще! Не стесняйся!

– Не пожелаю такой жизни. Сегодня, может быть, вам еще ничего, а завтра заболеете и опять будете мучиться, как тогда. Помните? Вот я действительно устроилась. Вот бы вам так, а?

Съела!

– Ну, где уж мне!

Она попрощалась со мной ласково, весело и так была счастлива, что даже не могла вернуться домой, а поехала еще покататься.

И все умоляла меня навестить и заходить почаще.

Она съела меня, а против моего трупа не имела буквально ничего.

Ведьма

Иногда, вспоминая, даже удивишься – неужели были такие люди, такая жизнь?

Иностранцу, само собою разумеется, рассказать об этом совершенно невозможно – ничего не поймет и ничему не поверит. Ну, а настоящий русский человек, не окончательно былое забывший, тот, конечно, все сочтет вполне достоверным и будет прав.

Вот расскажу вам сейчас историю, которую слышала от одной очень уважаемой дамы. И ничуть меня эта история не удивила. То ли еще у нас было!

– Было это, – начала рассказ свой моя приятельница, – лет тридцать тому назад. А может быть, и немножко меньше. Жили мы тогда в маленьком степном городке, где муж служил мировым судьей.

И скучное же было место этот самый городишка! Летом пыль, зимой снегу наметет выше уличных фонарей, весной и осенью такая грязь, что на соборной площади тройка чуть не утонула, веревками лошадей вытягивали. Помню, ходила наша кухарка в курень – там булочная курень называлась – так сапоги выше колен надевала. А раз мы с мужем засиделись в гостях, вышли, а за это время так улица раскисла, что перейти ее никакой возможности не оказалось. Хорошо, что по нашу сторону был постоялый двор – там и заночевали, а утром в телеге нас домой доставили.

Нудная была жизнь.

Чиновники ходили друг к другу в карты играть. Был и клуб, очень убогий. Там иногда какой-нибудь шулер обчищал чиновничьи карманы, так и то праздником считалось. Все-таки хоть печальное, да оживление.

Дамы больше сидели по домам.

Да и куда выйдешь?

Помню, раз брожу я поздно вечером – просто от тоски вышла – луна светит и тихо, тихо… Ни одного огонька в окнах, дышит мутная, лунная степь теплой полынью. И дрожит над тихими улицами истерический птичий вопль – это – мне уже говорили – плачет докторова цесарка, у которой зарезали самца. Плачет цесарка все одной и той же фразой, три ноты в ряд, две тоном выше. Рассказать мне вам трудно, но такой безысходной тоски, как этот плач над мертвым городком, в этой безысходной глухой тишине вынести человеческой душе невозможно.

Помню – пришла я домой и говорю мужу:

 

– Теперь я понимаю, как люди вешаются.

А он вскрикнул и схватился за голову. Видно, уж очень у меня лицо страшное было…

Жили мы, однако, мирно, семейно. Было мне тогда лет девятнадцать, Валечке моей года полтора. При ней нянюшка, старушонка, потерявшая счет годам, рожденная еще в крепостном состоянии у моей тетки. Квартира была уютная, на стенах в рамках институтские подруги и товарищи мужа по правоведению.

Прислуга в этом городишке была отвратительная. Все бабы пьяницы и табак курили, а по ночам впускали к себе в окошко местного донжуана, безносого водовоза.

Но мне в отношении горничной отчасти повезло. Была она очень тихая, рябая, белобрысая и обладала необычайной способностью находить потерянные вещи.

– Устюша, – спросишь ее, – не видали ли вы моих ключей?

Она минутку подумает, потом решительно пойдет в кухню, принесет метлу, засунет ее под диван и выволочет ключи.

Раз даже так было.

– Помните, – говорю, – Устюша, у меня в прошлом году на туалетном столике все какая-то бархотка валялась? Где бы она могла быть?

Устюша подумала, подошла к креслу, засунула руку между спинкой и сиденьем, пошарила и вытащила.

Все это, конечно, было очень занятно и удобно. К тому же она не курила и не напивалась.

С остальной прислугой жила она мирно, но надо отметить, что хотя с ней и не ссорились, но смотрели на нее как-то точно исподлобья, не то подозревая ее в чем-то, не то побаиваясь. Но кто уже явно враждебно к ней относился, так это наша кошка. Едва Устюша появлялась в комнате, как кошка вскакивала, вытягивалась на лапах вверх, шерсть у нее становилась дыбом, и удирала кошка со всех ног куда попало и забивалась в угол.

– Что, Устинья бьет ее, что ли? – удивлялись мы. Но как-то непохоже было. Уж очень наша слуга была тихая, ходила с опущенными глазами и говорила почтительно.

Все бы хорошо, но надо сказать, что водились за ней странности. Как их назвать, даже и слова не подберешь. Рассеянность, что ли. Например, пошлешь ее за булками, а она принесет петуха. Ну куда нам петуха к чаю?

Позвали раз мы вечером гостей – доктора Мухина и следователя с женами, в винт играть. Все приготовили, ждем.

Вот кто-то как будто позвонил, слышим, Устюша открывает, но, однако, никто не вошел. Потом опять звонок, и опять никого нет. Муж говорит: „Что-то здесь странное“. Позвали Устюшу.

– Кто звонил?

– Следователь с барыней да Мухины господа.

– Так отчего же они не вошли?

– А я им сказала, что вы уже спать полягали.

– Зачем же вы так сказали! Ведь вы же знали, что мы гостей ждем и вас за конфетами посылали и кружевную скатерть накрыли!

Молчит. Стоит, глаза опущены, круглая, желтая, совсем репа.

– Зачем же вы это сделали?

– Виновата.

И ничего больше от нее и не добились.

Много раз твердо решали мы ее выгнать, да все боялись, что следующая еще хуже окажется.

Но раз выкинула она штуку совсем уж непростительную. Дело было на масленице, и позвали мы на блины человек пятнадцать. Все было готово, уже начали садиться за стол, как вдруг мне показалось, что маловато будет семги.

Бакалейный магазин был рядом с нами, и я шепнула Устюше.

Устюша живо побежала, а мы принялись за блины. Только, смотрю, подает блины не Устюша, а кухарка.

– Что это значит? – Бегу в кухню.

– А где же Устюша? Чего же она не подает?

– Да она, барыня, подавать не будет. Она в деревню на свадьбу уехала.

– Как на свадьбу? Я ее в лавку послала.

– А она по дороге куму встретила, та ей сказала, что сегодня в деревне свадьбу играют, она сложила узелок да и поехала.

Можете себе представить, как это нас поразило!

Пропадала Устюша ни много ни мало четыре дня. И все это время мы не переставали толковать о ней и возмущаться этой сверхмерной наглостью.

– Я ей скажу, – сдвинув брови, говорил муж. – Я ей скажу: „Устинья, отвечайте категорически…“

– Ну, вот видишь, – прервала я, – „категорически“… Ты совершенно не умеешь говорить с народом! Я сама ей скажу…

– Ты? Разве ты можешь сделать кому-нибудь серьезный выговор? Ты начнешь хныкать, и все пропало. С ней надо говорить резко. Я скажу: „если ваша функция горничной…“

– А я тебе все-таки советую не ввязываться. С ними надо говорить просто: „Устинья, убирайтесь вон“. Вот и все тут.

Долго мы спорили, отстаивали каждый свое право выгнать Устюшу…

Я попросила кухарку подыскать поскорее другую горничную.

– Это зачем же?

– Как зачем? Ведь я же Устинью выгоню. – Кухарка загадочно улыбалась.

– Никогда вы ее не выгоните!

– Почему?

– А потому, что она каждую ночь на вас шепчет, и бумагу жгет, и в трубу дует. Вы ее прогнать не можете.

Посмеялась, рассказала мужу.

– Вот темный народ! Какое безобразное суеверие. А она еще вдобавок грамотная.

Велели кухарке непременно найти новую горничную, а сами все толковали, кто из нас лучше сумеет Устинью выгнать.

– Что это значит, что она бумагу жжет и в трубу дует? – допытывалась я.

– Мало ли у темных людей всяких суеверных пережитков средневековья, – объяснял муж. – Меня только удивляет, что Устинья способна на такой вздор.

– А может быть, просто кухарка наклеветала, чтобы выжить ее и какую-нибудь свою куму рекомендовать?

– Может быть, и так. Но дело сейчас не в праздных догадках, а в том, чтобы, не медля ни минуты, выгнать ее. И это я беру на себя.

– Нет, я беру на себя.

– А я убедительно прошу мне не противоречить.

На четвертый день вечером сидели мы с мужем вдвоем за самоваром. Я вязала, как сейчас помню, Валечке рукавички. Муж раскладывал пасьянс. А на столе сидела кошка и жмурилась на молочник со сливками.

Вдруг кошка вскочила, лапы вытянула, шерсть дыбом, прыгнула со стола и брысь в гостиную. И тотчас портьера раздвинулась и вошла в комнату Устюша. Тихая, круглая, желтая, как всегда. Подошла к мужу, поцеловала его в плечо, потом ко мне, поцеловала меня в плечо, потом повернулась к буфету, взяла какие-то чашки и медленно вышла.

– Так что же ты! – шепнула я мужу.

– Да ведь ты же хотела сама… – смущенно бормотал он.

– Господи! ведь ты же кричал, что непременно сам ее выгонишь! Что же теперь делать? Я теперь уж и не знаю, как мне приступить…

Опять вошла Устюша, спокойная, встала у дверей и спросила:

– Можно прачке вчерашний пирог отдать?

– Можно, – ответила я.

– Можно, можно, – поддакнул муж.

Почему он вмешался, раз он никогда в хозяйственные дела не совался и даже, конечно, ни о каком пироге ничего не знал?..

– Ну, как же теперь быть? – совсем растерялась я.

– Может быть, завтра все это выйдет удачнее… – смущенно бормотал муж. – Ты завтра утром просто скажи ей, что ее услуги нам больше не нужны.

– Почему же непременно я? Скажи сам. Ты глава дома.

И прибавила:

– Вот что значит в трубу дуть, не смеешь ее прогнать.

– Не говори глупостей, – сердито оборвал он и вышел из комнаты.

Так это дело и заглохло. Но ненадолго. Скоро разыгралась у нас такая история, о которой, пожалуй, в городке этом до сих пор вспоминают „не к ночи будь сказано“.

Вот не знаю даже – сумею ли рассказать вам эту главную историю нашей жизни в К-ской губернии. Уж очень она странной покажется по нынешним временам.

Так вот, вскоре после Устиньиной отлучки без спросу неожиданно ушла кухарка. Очень загадочно, вдруг пришла за расчетом. Плела какую-то ерунду, что, мол, хочет отдохнуть в деревне, а сама осталась в городе, и все ее видели.

– Почему она ушла? – спросила я у няньки. – Может быть, ей жалованья было мало, так сказала бы, мы бы прибавили.

– Жалованья ей было очень даже довольно, – ответила нянька. – Эдакого места ей вовеки не найти. Сама говорила, что у такой барыни живи да живи. Масло, мол, не взвешивает, яиц не считает, совсем, говорит, дура барыня. Жить даже очень хорошо.

– Так отчего же она ушла, если жалованьем была довольна? – спросила я, делая вид, что не расслышала последних слов.

– Ушла потому, что вымели.

– Как – вымели?

Нянька подошла поближе и зашептала:

– Укладка у ней в кухне стояла, под ключом. Прошлую субботу полезла за чистой рубахой, глядь, а в укладке поверх всего веник лежит. Ну, она скорей вещи собрала, да давай бог ноги.

– Как же в закрытую укладку веник попал? – удивилась я.

– Вот то-то и оно! Раз уж так ее выметает, так уж тут ждать нечего.

Как я уже говорила, была наша нянька очень старая, и, вероятно, от старости выражение лица у нее было очень мудрое: глаза исподлобья, рот углами вниз. А между тем, дура она была феноменальная. Говорит, бывало, маленькой Валечке:

– Вот не будешь меня слушаться – уйду к деткам Корсаковым, они свою нянечку любят и ждут.

А детки Корсаковы уже сами давно от старости из ума выжили. Один – генерал в отставке, другой за разгул под опеку взят.

И любила нянька всякие страсти.

Как-то рассказывала, что собственными глазами видела водяного.

– Жила я у вашей тетеньки и пошла с Лизанькой утром к речке гулять. Вдруг слышу, ухнуло что-то, будто из пушки выпалило, и вся вода ходуном пошла. Хорошо, что со мной младенчик был, ангельская душенька и меня сохранила, а то бы водяной обязательно в речку утянул.

Я потом спрашивала у тетки, что это за история.

– А просто кучер купался, – сказала тетка. Много нянька вообще всякой ерунды плела, но на этот раз факт налицо: кухарка ушла из-за веника.

Рассказала я всю эту историю мужу. Тому было досадно, что хорошая кухарка ушла.

– Наверное, это Устиньины фокусы. Давно следует ее выгнать. Я с ней на днях поговорю. Надоела она мне.

– Да и мне тоже, – сказала я.

Так почти и порешили – Устинью гнать.

Только вот ушел как-то муж вечером в клуб, а я сидела у себя в спальной, собираясь спать ложиться. И помню, было у меня что-то на душе беспокойно. От того ли, что ветер в трубе выл – такая весна скверная с метелями, со снежными заносами – ужас.

Воет ветер, стучит заслонкой – тоска!

И вдруг входит нянька. Лицо мудрое, губы сжаты…

– Господи! Нянюшка! Что случилось?

А она подошла поближе, оглянулась, да и говорит:

– Барыня, а барыня, вы в столовую вечером не заходили?

– Нет, – говорю, – не заходила. А что?

– Ну, так пойдите, посмотрите, что у нас там делается. А я, воля ваша, больше в этом доме не останусь.

Очень удивленная, пошла я за нянькой в столовую, остановилась у дверей. Ничего – комната как комната, над столом лампа горит.

– Да вы на стулья посмотрите – аль не видите? Смотрю – стоят стулья вокруг стола, странно стоят: спинками к столу, сиденьем наружу. Вся дюжина так поставлена.

– А этот, смотрите, тринадцатый, как сюда попал?.. – Смотрю – и правда, стоит отдельно около узкого края на хозяйском месте какой-то ковровый стулик, совсем мне неизвестный…

– Что же все это значит? – Нянька зловеще молчала.

– Может быть, это Валечка играла?.. – сказала я.

– Это полуторагодовалый ребенок такие тяжелые стулья станет двигать! Выдумали тоже!

Я совсем растерялась. Может быть, теперь смешно покажется, но тогда, уверяю вас, было очень жутко. Комната вдруг показалась совсем незнакомой, и лампа как будто как-то странно горит. И этот тринадцатый стул, бог знает откуда взявшийся…

Говорю робко:

– Нянюшка! Может быть, лучше стулья на место поставить?

Она даже испугалась:

– Ой, что вы это говорите! Да разве их можно теперь с места сдвинуть! На ем на каждом сам посидел.

– Нянюшка! А зачем же все это сделано?

– А затем, что нам отсюда всем поворот показан.

– Поворот?

– Да, от ворот поворот, вот бог, а вот порог. Поворачивайте, и вон отсюда!

– Нянюшка, милая, а Валечка что? Валечка спит? – с ужасом спрашиваю я.

– Валечка спит. А с вечера молочка просила, – зловеще ответила нянька и, помолчав, прибавила: – А когда у Корсаковых Юшенька помирал, так все чаю просил.

Тут уж я ждать не стала. Бросилась в переднюю, схватила с вешалки шубу и побежала в клуб за мужем.

Нервы были так напряжены, что, когда из-за забора тявкнула на меня собака, я взвизгнула и пустилась бежать. От страха все дома казались незнакомыми, и я чуть не заблудилась в наших четырех улицах.

Добралась до клуба, вызвали мне мужа.

– У нас в доме неладно, – лепетала я. – Стулья перевернуты… Тринадцать… Няня говорит, что надо сейчас же съезжать, Валечка просила молока.

Тут я заплакала.

Муж слушал с ужасом и ничего не понимал.

– Подожди минутку, – сказал он наконец. – Я сейчас посоветуюсь с исправником.

– Скорее! – кричу ему вслед. – Дома ребенок один остался.

Вышел ко мне исправник. Я пролепетала ему все, что знала. Муж смущенно посматривал, бормотал ерунду про дамские нервы, но исправник отнесся ко всему очень деловито, покряхтел и заявил, что пойдет сейчас же вместе с нами и выяснит дело на месте.

 

Исправник наш был старый опытный взяточник, человек приятный, любил пожить и жить давал другим.

Пошли вместе домой. Я, чувствуя себя под двойной защитой супружеской любви и закона, немного успокоилась. Исправник расспрашивал по дороге о нашей прислуге. Мы отвечали, что кухарка в комнаты не входит, горничная живет уже больше года, а нянька вообще вековечная.

Вошли в дом, открыли дверь в столовую.

Я, хоть и была под двойной защитой, сразу опять поддалась прежнему впечатлению.

Исправник постоял на пороге.

– Все здесь оставлено в неприкосновенности?

– Да, да.

– Мм… Это хорошо, что вы ничего не трогали. Попросите сюда прислугу. По очереди.

Приплелась нянька. Лицо мудрое.

– Ну, старуха, показывай все, что знаешь по этому делу.

К удивлению моему, нянька вдруг от всего отперлась.

– Знать ничего не знаю и ведать не ведаю. А только в столовую вы меня никакой силой войти не заставите.

Исправник посмотрел на нее с уважением и велел позвать следующих.

Пришла сонная кухарка, ответила на все „а мне ни к чому“, с ударением на „о“, икнула и ушла.

Потом вызвали Устинью.

Исправник приосанился, налетел орлом.

– Эт-то что у вас за безобразия? Зачем ты стулья переворотила?

Устинья стояла, поджав губы, опустив глаза.

– Я ничего не трогала, со стола прибрала и пошла на кухню.

– А тринадцатый стул откуда? Отвечай, шельма!

– Ничего я не брала и ничего не знаю.

– Ну это мы сейчас увидим! Нет ли у вас где-нибудь земли? – обратился он к мужу.

– Мое личное имение в Могилевской губернии, – растерянно отвечал тот.

– Да нет, я не про то… Да вот иди, шельма, сюда. – Он схватил Устинью за локоть и потянул к кадке с фикусом.

– Вот. Бери, ешь землю, если не виновата. – Устинья покорно взяла щепотку земли и пожевала.

– Тэ-эк! – одобрил исправник. – Можешь идти. – Устинья спокойно вышла.

– Ну, раз она на своей правде землю ела, значит, она вне подозрения. Тэ-эк. Теперь я вам пришлю городового, пусть у вас в передней переночует. Если чуть что – сейчас же дайте знать в полицию. А теперь разрешите приложиться к ручке и прошу ни о чем не беспокоиться. И не в таких переделках бывали.

Ушел.

Остались мы вдвоем и не знаем, что делать. Зашли в детскую. Валечка спит. Нянька лежит на спине и точно муху с губы сдувает – значит, тоже спит.

– Хочешь, заглянем в столовую? – говорю я.

– К чему? Что за смысл? – Вижу, не хочется ему.

Пошли спать. Света, однако, не гасили. Я уже задремала…

– Не кажется ли тебе, что кто-то по столовой ходит? – спрашивает шепотом муж.

– Н-не с-слышу! – шепчу я.

Он сидит на постели, весь насторожился. И вдруг под окном что-то стукнуло.

– Кто там? – с ужасом, с визгом завопил муж. – Кто там? Я стрелять буду!

В ответ что-то стукнуло…

– Молчи, ради бога! – говорит муж. – Так можно совсем голову потерять.

Он встает, гасит лампу, тихо подкрадывается к окну, отодвигает занавеску, смотрит.

– Там кто-то стоит! – шепчет он прерывающимся голосом.

И вдруг дверь открылась и что-то косматое заглянуло в комнату.

Я с криком вскочила.

– Это я! Это я! – шамкает нянька. – Круг дома ходит. Сам ходит. Теперь нам конец.

– Кто? Зачем?

– Видно, ужинать-то его позвали на ковровом-то стуле, а дверь я с молитвой закрыла, ему и не войтить!

– Тише, тише! – шепнул муж. – Звонят! – Действительно, кто-то тихонько позвонил. И еще раз. Мы тихо пошли по коридору.

Опять звонок!..

– Кто там? – крикнул муж. – Я стрелять буду!

– Bay, вау… – отвечают за дверью, не разобрать что. Потом разобрали „благородие“, „исправник“. Слова успокоительные.

Муж приоткрыл дверь. Городовой!

– Господин исправник прислали дежурить.

– Чего же ты кругом дома ходишь, болван!

– Да не смел звонком беспокоить. Постучал в одно окошечко, а там старушка меня закрещивать начала. Постучал в другое, а там какая-то баба визжит и стрелять в меня обещает, ну я и решил позвонить.

– Входи, входи, голубчик, – сказал муж. – Дайте ему водки, пусть согреется.

Ему, кажется, очень неприятно было, что этот дурень принял его голос за бабий визг.

Утром муж разбудил меня и говорит:

– Конечно, все это ерунда, все эти нянькины „отвороты“, но раз ты так нервничаешь, то лучше всего собирай скорее вещи и поезжай с няней и Валей к твоей маме. Ты ведь давно хотела. Прислугу я отпущу и поеду погостить к предводителю – он еще вчера в клубе умолял. А к тому времени освободится докторова квартира – гораздо лучше этой – туда и переедем. Между прочим, ковровый стулик из передней, он там в углу стоял, мы о нем и забыли. Но это, конечно, дела не меняет, и раз тебе непременно хочется ехать к маме, так и поезжай.

Сам он хотя и не нервничал, но все что-то топтался на одном месте и кусал усы.

– Я вовсе не нервничаю, – ответила я. – Я не какая-нибудь суеверная баба, я интеллигентная женщина. Но так как няня ни за что не хочет здесь оставаться, а я ею очень дорожу, то мне ничего не остается, как уехать. А дверь в столовую пока что лучше бы запереть… Я, конечно, не боюсь… но…

– Я ее еще вчера на ключ запер, – ответил муж. Хотел еще что-то прибавить, покраснел и замолчал.

Теперь, когда я все это вспоминаю, то думаю, что, вероятно, Устинья, прибирая вечером столовую, забыла поставить стулья на место, а когда увидела, что из этого получилась целая история с вмешательством полиции, конечно, испугалась и не посмела признаться.

Однако, если бы я была суеверной, то, пожалуй, подумала бы: все-таки глупо это, а тем не менее ведь „поворотило“ же нас из этого дома, поворотило и выгнало. Как там ни посмеивайся, а ведь вышло-то не по-нашему, по-разумному и интеллигентному, а по темному нянькиному толкованию…

Квартира наша целый год пустовала, никто в ней жить не соглашался. Потом сняли ее под почтовую контору.