Kostenlos

Синий дым китаек

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Да, дядя Афоня был подполковником и ему полагалось ездить в мягком спальном вагоне. На полу в купе лежал хоть и потёртый, но персидский узорный коврик – я в таком вагоне даже и жить бы согласилась…

Мать рассказывала, что, вернувшись с войны, старший брат предлагал ей поехать с ним в Харьков.

-– Будешь учиться день и ночь, чтобы наверстать упущенное, – говорил ей дядя Афоня.

-– День и ночь учиться? Нет не поеду!

Памятуя о своих недоспанных военных ночах, мать отказалась. Зря, конечно. Возможно, её судьба сложилась бы более счастливо… Но тогда не было бы нас с Лёлькой…

Ребёнка дяде с тётей Любой Бог не дал. Правда, когда тётя Люба умерла, оказалось, что у дяди Афони всё-таки есть сын…

Я не могу поручиться за то, что и у нашего отца не было других детей, кроме нас. Женился он в сорок лет, о его добрачной жизни мы почти ничего не знаем, кроме того, что география его обитания была весьма обширна. Помню, он говорил, что до войны работал в винницком цирке: делал рекламу, рисовал афиши, а по вечерам выходил на манеж ковёрным. Он рассказывал нам о болезнях цирковых лошадей, которые могут оказаться смертельными для человека: одна его знакомая наездница умерла от сапа, заразившись от своей лошади…

Отец не любил рассказывать свою биографию, бабушка тоже: жизнь научила их быть скрытными и осторожными даже с близкими людьми…

* * *

Кое-что мне перепало от отца: любовь к природе, эстетская жилка; а кое-что от матери: портновские способности и страсть к чтению…

Мамин отец был портным, её брат, дядя Паша, шил на заказ отличные мужские костюмы и даже пальто, мама обшивала нас с головы до ног до тех пор, пока мы сами не научились шить класса, примерно, с шестого…

Дядя Паша – средний брат мамы… Был ещё младший – красавец, добряк и всеобщий любимец Петя – пропал без вести под Курской Дугой, последнее письмо пришло из-под Прохоровки…

Павел вернулся с войны майором и привёз с собой из Ленинграда жену, финку по национальности. Чем она его пленила – трудно сказать: красоты в ней не было никакой, но зато весёлости в избытке – смеялось по любому поводу…

Правду сказать, в русском человеке много угрюмства, в нашей родне есть такие, которые вообще не способны радоваться, – вот дядя Паша и женился на весёлой Алле Семёновне (так звали его новую финскую жену). Худощавая, с грубыми чертами почти мужского лица, увенчанного короной из двух тощих косиц, она всё-таки располагала к себе открытым, приветливым выражением физиономии, к тому же она дорого и со вкусом одевалась: помню её бостоновый, прямой, под пояс сарафан и крепдешиновую блузку нежно-розового цвета…

С лица воду не пить, а лёгкий нрав – редкий подарок для семейной жизни. Правильно говорить по-русски Алла Семёновна так никогда и не научилась – употребление местоимений всегда было для неё камнем преткновения, но речевые погрешности жены не мешали супругам хорошо понимать друг друга, они жили душа в душу.

Хозяйкой она оказалась отличной: аккуратистка, искусный кулинар – в их доме всегда был порядок и вкусно пахло. По утрам они пили чёрный кофе, хоть и с добавлением цикория, но всё же кофе. А в нашем доме пили фруктовый чай из брикета, тоже черный…

Я запомнила вкус малиновой наливки, которой она нас угощала, когда Вовка, их общий с дядей Пашей сын, пришёл из армии....

Алла Семёновна ужасно любила застолья: выпить и посмеяться – вот радость жизни в её понимании (здесь ключевое слово «посмеяться»). Русский, «он ведь тоже выпить не дурак», а как выпьет, подопрёт голову рукой и затянет неизменную: «Что стоишь качаясь, тонкая рябина, головой склоняясь до самого тына». Алла Семёновна наших застольных песен не знала, иногда в хорошем настроении она напевала какой-то финский «тундэр-лундэр». Её коньком были не песни, а смешные (как ей казалось) и не раз повторенные жизненные истории – рассказывая их, она активно жестикулировала и первой громче всех начинала смеяться…

Не знаю, какую веру исповедовала Алла Семёновна, но, приняв активное участие в нашем с Лёлькой крещении, она стала нам крёстной матерью. Они с дядей Пашей часто бывали у нас и никогда не забывали чем-нибудь порадовать своих крестниц: кульком ли карамели «Фруктово-ягодный букет», белыми ли мятными пряниками, а иногда и ситчиком на летние платьица…

«В какие ситчики вам грезилось облечься?»…

Помню красный с мелкими белыми цветочками, из него нам сшили одинаковые сарафанчики с крылышками.

Когда Лёлька заболела желтухой, меня на две недели поселили у дяди Паши (они жили тогда в частном секторе на Верхней Колонии, в рабочем посёлке первых кузнецкстроевцев). Это были самые томительные и тоскливые дни моего детства: в первый раз я была разлучена со своим домом, со своей семьёй…

Через несколько лет дядя Паша построил дом на Островской площадке. Нам с сестрой нравилось ездить к ним в гости, главным образом потому, что надо было переправляться через Томь на пароме, но вскоре построили мост – и интерес пропал…

В их новом доме было несколько комнат, в дверных проёмах висели плюшевые бордовые портьеры, на кушетке лежали такие же плюшевые думки, на столе – плюшевая скатерть. Но комнатушки были такие маленькие, в подслеповатые окна проникало так мало света, что дом не казался уютным. Вообще у меня, наверно, предубеждение к частным домам: они наводят на меня тоску – мне больше нравятся многоквартирные высотки.

Пару раз мы с матерью оставались у них ночевать. Было страшно: абсолютная тишина, абсолютная темнота, а через дорогу – заброшенное кладбище… Иногда в длинных, запутанных снах я вижу эту дорогу и это кладбище…

У дяди Паши была дочь от первого брака – красавица Любка. На её лицо, жесты, мимику хотелось смотреть не отрываясь. Люба знала себе цену и боялась как-нибудь продешевить при выборе мужа.

Она не любила Аллу Семёновну, не хотела жить с ними – ей не терпелось поскорее выскочить замуж. Претендентов на её руку было двое: сосед Валентин и парторг цеха, в котором работала Люба, Вениамин. Валентин – Вениамин… Сначала она вышла за Валентина. Сыграли пышную по тем временам свадьбу – это была первая в моей жизни свадьба, и она мне не понравилась: шумно, пьяно, бестолково…

Прожили молодые вместе совсем недолго: что-то у них там сразу не заладилось – и через два месяца Люба уже была женой Вениамина…

Вениамин мне нравился: тонкий, умный, обаятельный человек. Когда мы встречались с ним в одной компании, он предпочитал моё общество, хотя я была ещё девчонкой. Возвращаясь из гостей, мы шли рядом, разговаривали, иногда он жаловался на Любу, на её прижимистость, которую называл «карманной болезнью».

Вениамин… Где-то годам к пятидесяти он спился и повесился…

Володя, сын дяди Паши и Аллы Семёновны, трагически погиб через полгода после возвращения из армии…

«И все они умерли, умерли…»

Сад металлургов

«Я вышла в сад, – так написала я, – но я в него не выходила…» – повторяю вслед за Беллой.

В Сад металлургов можно выйти из дворца, но лучше войти с парадного входа, поднявшись по высокой лестнице, по обеим сторонам которой замерли, склонившись над желобами, два серебренных металлурга в широких робах и в шляпах со щитками надо лбом. У одного в руках копьё, которым пробивают печную лётку домны; у другого – ковш на длинной рукоятке…

Входим в распахнутые решетчатые ворота – и вот вам фонтан! Круглый, покрашенный белой и зелёной краской, в его центре двое работяг, обнажённых до пояса и в кепках, налегают на рычаги, приводящие в движение вертушку, из которой прозрачными витыми жгутами ниспадает вода… На бортиках сидят три толстых лягушки и лениво выдувают изо рта тонкие струйки…

Отец подсаживает нас по очереди, и мы Лёлькой ложимся животами на тёплый, нагретый солнцем бортик фонтана. Болтая ногами в воздухе и глядя вниз на воду, в которой плавают надкушенные зелёные ранетки, палочки от эскимо и размокшие фантики, мы чувствуем, как сверху нас кропят «росою хладной» дядьки в кепках…

В целом сад был устроен по единому советскому стандарту: летняя эстрада, танцплощадка, площадка детских аттракционов, летний театр…

От фонтана мы бежим на детскую площадку качаться на любимых качелях с лошадиными головами, из ушей которых торчат палки – за них нужно держаться, чтобы не слететь. Эти качели были рассчитаны на то, чтобы вес седоков был примерно одинаков, – даже небольшая разница в весе позволяла проделывать разные каверзные штуки: «сажать картошку», то есть неожиданно подпрыгнуть, чтобы партнёр со всей дури шмякнулся задом; можно было организовать ему аэроплан – сделать так, чтобы он надолго завис в воздухе. Верхнее положение называлось «на аэроплане», нижнее – «у Гитлера в кармане». В общем-то, довольно травмоопасная штука эти качели – сейчас таких уже не делают…

В одно недоброе утро, после некомфортной ночёвки на скользком кожаном диване в одной из студий Дворца металлургов, я решила как-то взбодрить себя, а заодно осуществить свою давнюю мечту.

Выпросив у матери двадцать копеек, я спустилась в сад и направилась к кассе аттракционов. Не иначе как чёрт сподобил меня купить билет на «Самолёт». Забравшись по деревянной лесенке в кабину, я приготовилась ловить кайф. Но не тут-то было: самолёт, набирая обороты, увеличивал скорость – и с каждым оборотом мне становилось хуже и хуже. Сидя в открытой кабине и описывая в воздухе безумные круги, полумёртвая, с мотающейся головой, я с каждым новым кругом всё меньше надеялась остаться в живых…

После остановки адской машины, с трудом перебирая заплетающимися ногами, я побрела к выходу – и тут… буээ – меня вывернуло наизнанку. Позорище!! Мы с сестрой были патологически стеснительны.…

Очень любила Сад металлургов наша бабушка. Иногда она брала с собой меня, но я шла без особой охоты, потому что знала, сядет где-нибудь в тенёчке на скамеечке – и никаких тебе качелей-каруселей…

Посидев под ракитой, бабушка брала меня за руку и вела в кинотеатр «Коммунар» или, как его называли в народе, «Звуковой» (в нём первом появилась озвучка фильмов), находился он сразу за садам. В то время я ещё не почувствовала вкуса к кино и высидеть в тёмном зрительном зале, где из-за спин сидящих впереди людей ничего не видно, для меня было пыткой…

 

Дусин чертог

Дуся, наша соседка по квартире, навсегда осталась для меня таинственным и загадочным существом. Собственно, было две Дуси: одна, в ватных штанах и промасленной куфайке, насквозь пропахшая железнодорожной смазкой, с одеревеневшим от мороза красным лицом, приходила с работы, быстро сдирала с себя в коридоре всё это чёрное и мазутное, запихивала спецовку в кладовку, заходила в ванную, открывала горячую воду, и через полчаса оттуда выходила другая, привычная нам Дуся – статная дама в длинном цветастом халате…

Комната Дуси… я всегда с душевным трепетом переступала её порог. Это был какой-то оазис уюта среди раздрызганного быта нашей коммуналки. Там всегда царил идеальный порядок и едва уловимый, лёгкий аромат одеколона «Красная Москва» витал в воздухе…

В центре комнаты стоял круглый стол, покрытый рытого бархата скатертью салатного цвета, длинные кисти оной нам с сестрой разрешалось заплетать и расплетать, но мы особо не злоупотребляли: всё в этой комнате внушало трепетное отношение.

Вокруг стола – венские стулья.

Слева у стены – чёрный дерматиновый диван с высокой спинкой. Диван обычный – необычным было его покрывало: оно служило мне этнографическим музеем. По тёмному фону плотной ткани были рассыпаны мелкие фигурки в конических шляпах и в азиатских одеждах (китайцы или японцы) – все они совершали какие-то действия: одни несли что-то в больших корзинах на коромыслах, другие сидели на корточках перед огнём, третьи переходили мостик… боюсь начать фантазировать, но кажется, все человечки были чем-то заняты. Подолгу стоя на коленях перед диваном, я с интересом вглядывалось в жизнь, вытканную на тёмно-синем атласе…

В углу за диваном стояло трюмо, сработанное нашим отцом. У нас в бабушкиной комнате стояло такое же, но Дусино выглядело красивее: у него между туалетным столиком и зеркалом была врезана стеклянная вставка с нарисованными лебедями, которые плавали по синему озеру, поросшему белыми лилиями. Мне было немного обидно, что отец Дусе нарисовал лебедей, а нам нет…

На подзеркальном столике красовались великолепные предметы: матового стекла флакон в виде Кремля с духами «Красная Москва», красно-золотая коробочка пудры с шёлковой кистью, пара глянцевых патрончиков губной помады, круглая баночка с кремом «Метаморфоза» (никто из взрослых не мог объяснить мне это название), пульверизатор в виде виноградной кисти, наполненный зелёным одеколоном «Шипр»…

У нас дома такая роскошь не водилась: первую губную помаду я купила маме в третьем классе на Восьмое марта, сэкономив на завтраках. А вообще с накрашенными губами я видела её три раза в жизни: первый раз, когда она попробовала накраситься моим подарком морковного цвета, второй, когда навестила её в санатории (она ужасно смутилась, оттого что у неё были малиновые губы), в третий – на фотографии… она и не пудрилась никогда, хотя пудра «Лебяжий пух» в круглой бирюзовой коробочке у нас имелась…

Снова туда, в Дусино царство. Правая сторона комнаты уже не так интересна, как левая. В углу кровать с панцирной сеткой, на ней – высокая, ровно взбитая перина, покрытая бледно-розовым пикейным покрывалом, венчали бело-розовое убранство две пуховых подушки под кисейной накидкой. Над кроватью висел

чёрно-красный персидский ковёр (неслыханная роскошь!)

Рядом с кроватью – двухстворчатый шифоньер с окошечком из цветного стекла.

Всё это великолепие заливал мягкий свет из глубокого оранжевого абажура, превращавший комнату в сказочный чертог (так мне казалось).

Дуся не носила, как моя мать, ситцевых платьишек. В шифоньере у неё висели прекрасно сшитые, дорогие платья, в одном из них, крепдешиновом, коричневом с белым горохом, она снята на общем фото: мама, отец, Дуся стоят, немного наклонившись обе к отцу; Оля (наша двоюродная семнадцатилетняя сестра), бабушка и тётя Клава сидят впереди на стульях.

Мы с Лёлькой на эту фотографию не попали, потому что не вписались в композицию, – я ревела от обиды. Ревела я часто, и в основном по одному и тому же поводу: если меня куда-нибудь не брали (в гости, в кино, на фотографию, в лес…), причём ревела только я одна – Лёлька росла терпеливым человеком…

У Дуси всегда было прибрано. Она никогда не валялась днём на кровати или на диване, как это частенько бывало с нами. Придя с ночной смены, она отсыпалась в постели, потом тщательно застилала её и уже в течение дня не посягала на стройный порядок комнаты, заведённый ею самой…

Запомнился один странный Дусин ритуал: по выходным она запиралась в своей комнате, садилась за стол и начинала читать вслух. У меня до сих пор мурашки бегут по спине, когда я вспоминаю эти чтения. Дело в том, что читала она по слогам, громким, деревянным, совершенно не похожим на свой голосом. Чтение могло продолжаться очень долго, или мне так казалось, потому что слишком тягостно было слышать из-за двери эти странные, монотонные звуки…

Когда она выходила из комнаты после чтения, я каждый раз вглядывалась в неё с опаской: не произошло ли с ней чего? Нет, ничего такого – прежняя Дуся… Понимала ли она что-нибудь из того, что читала, не знаю…

Когда вечерами вырубали электричество (случалось это довольно часто), и мы все, включая бабушку и Дусю, собирались за кухонным столом при зажжённых свечах, мама всегда читала вслух одну и ту же книгу – старую, изрисованную фиолетовыми чернилами «Родную речь» – все её тексты она знала почти наизусть (не надо было напрягать глаза). Там был «Генерал Топтыгин», который неизменно смешил мать – она его просто обожала, как и всего Некрасова, рассказы Толстого «Булька» и «Филипок», «Серая шейка» Мамина-Сибиряка. Как я любила эти посиделки на кухне в круге зыбкого света! Огонь свечи менял лица взрослых, резче оттеняя характер: на бабушкином проступал налёт скорби через взгляд, обращённый в прошлое; на Дусином – привычное терпение и вежливая внимательность; на молодом мамином лице искрились смешинки, готовые сорваться с характерным звуком «чох!»

Не помню, чем питалась Дуся, но один кулинарный эпизод с её участием запомнился.

Для начала нужно сказать, что на кухне у нас никакого газа не было и в помине, как нет его в Новокузнецке и поныне – еду готовили на плитке с открытой спиралью без всякого переключателя режима нагрева. Правду сказать, плита на кухне имелась, но дровяная, и в ней была духовка. Печку топили, когда в квартире было слишком холодно; раз в году, весной, на День Всех Святых бабушка пекла в духовке жаворонков с изюминками вместо глаз; и лишь однажды – для Дуси, пожелавшей испечь что-то из сдобного теста…

Мы с сестрой прибежали на кухню, когда по квартире потёк ванильный дух. Остановившись перед столом как вкопанные, мы очарованно уставились на жёлтое тесто, которое Дуся месила на доске, посыпанной мукой. Отщипнув по кусочку, она дала нам попробовать. Божественный вкус!

Наша мать со сдобой не заморачивалась – печь на сковородке блины и пирожки она была мастерица, а бисквиты, кексы, пирожные – нет, никогда: в магазине можно купить…

К Дусе никогда не приходили товарки, не забегали поболтать соседки (кроме нас), не приезжала никакая родня (у нас такие наезды были постоянными: всегда кто-нибудь спал на полу в бабушкиной комнате). Изредка к Дусе приходили мужчины, но ни одного из них нам не удавалось разглядеть: они быстро проходили к ней в комнату и долго там обычно не задерживались…

В детстве всё воспринимается как должное, но, повзрослев, я часто думала над Дусиной загадкой. Кто она? Откуда? почему так сложилась её судьба?… Нет ответа.

После развода мы – мама, я и Лёлька – переехали на другую квартиру, и Дусю я больше никогда не видела.... Вот вспыхнула вдруг в памяти её фамилия – Симбирцева. Евдокия Симбирцева…

Мама, мама, мама

Дуся выглядела старше нашей матери, а маме было около тридцати (отец был старше её на семнадцать лет).

Какой я помню её, нашу маму?

Невысокая, черноволосая, с тонкой талией и пышной грудью, лёгкая, проворная, смешливая, ворчливая, вспыльчивая и отходчивая… Она выросла в деревне, недалеко от города, была младшим, пятым ребёнком в семье. Её мама умерла при родах… в семье её любили, жалели и баловали…

Когда началась война, нашей маме было шестнадцать лет и пришлось ей пойти работать на КМК: завод работал на нужды фронта, а рабочих рук не хватало.

Главным её воспоминанием об этом времени было чувство страха: она боялась опоздать на работу (ходики часто ломались, а опоздание приравнивалось к прогулу). Иногда, проснувшись среди ночи, она вскакивала – опоздала! – и неслась как угорелая на завод через страшный, слабо освещённый тоннель (жила на Верхней Колонии у старшей сестры Анисьи).

Страх и голод не отпускали её даже во сне. Часто снилась ей связка бубликов, которую отец получил за свою портновскую работу. Бублики показались ребятам тогда (до войны) невкусными – и отец повесил связку на гвоздик у окна. Ей снилось, что эта забытая связка бубликов всё ещё висит на гвоздике, и вот сейчас она подойдёт, снимет её… «Постоянно хотелось хлеба, только бы хлеба вдоволь – и больше ничего не надо!» – вспоминала мама…

Мама умела вышивать: две салфетки красноречиво свидетельствовали об этом – на одной анютины глазки, вышитые гладью, на другой роза, выполненная в сложной технике «ришелье». Кроме этих двух салфеток, других доказательств её способности к рукоделию не имелось, потому что больше всего на свете мама любила читать и этому занятию отдавала всё свободное время.

Почти все книги, которые брала в библиотеке – и детские, и взрослые – она читала нам вслух.

«Замок Броуди», «Джени Герхардт», «Отверженные», книжки Чуковского, Маршака, Агнии Барто, русские народные сказки, сказки народов мира, литературные сказки – всё поглощалось нами с огромным аппетитом, не знающим насыщения.

Страшные сказки особенно врезались в память и не давали спать по ночам, как, например, сказка про живые рубины с их жутковатой песенкой:

Кровью алой нас поили,

Кровью свежей, молодой:

Мы, рубины, напитались

Алым цветом крови той.

Каким идиотом надо быть, чтобы написать для детишек такой кошмар!..

Мать читала, полулежа в кровати, мы мостились по обеим сторонам от неё, бабушка сидела на отцовой койке. Книжная жизнь захватывала нас полностью, и мы порой даже не замечали, что за окном уже стемнело…

Но не надо думать, что домашнее хозяйство было в запустении. Нет, мать с утра, пока мы спали, успевала сбегать на рынок, купить кружок молока (она никогда не покупала магазинное молоко). Прибежав с рынка и заглянув в комнату, где мы всё ещё вкушали сладкий утренний сон, она голосом, полным улыбки, говорила нараспев: «Дрыхнут без задних ног! Эй вы, сонные тетери, отворяйте брату двери!» «Конёк-горбунок» – наша любимая книжка с картинками, мы знали её почти всю наизусть…

Что такое кружок молока? Это молоко, замороженное в миске, – такие кружки колхозники в мешках привозили на рынок. Зимой на рыночных прилавках, обитых листами оцинкованного железа, лежали эти молочные круги, квашеная капуста, чёрная редька да горы коричневой, пареной в духовке калины, источавшей отнюдь не парфюмерный запах…

Мать растапливала кружок в видавшей виды алюминиевой кастрюльке и варила молочный суп с ракушками.

Когда на обед готовилась курица (нечасто), для нас с Лёлькой появлялась захватывающая интрига: кому достанется душка – самая красивая косточка куриного скелета, на вкус мы предпочитали, конечно, булдыжки (куриные ноги).

Ежедневное мытьё полов, стирка вручную, глажка чугунным утюгом, разогретым на плитке, раз в год побелка – вот её основная работа по дому.

Мы с Лёлькой никогда не ходили сопливыми или золотушными – а таких хватало в нашем дворе…

Мама, естественно, не работала. В нашем доме почти никто из женщин не работал. И в том другом, куда мы потом переехали, тоже многие женщины не работали.... странно…

Сказать, что у нас было прибрано, – нельзя, чисто – да.

«Каждая вещь должна знать своё место», – много раз на дню повторяла мать, но у нас это правило не работало: ни одна вещь, кроме отцовых, не знала своего места. Спинка кровати была увешана нашими шмотками, стол был завален нашим барахлом: раскрасками, вырезками, карандашами; на полу валялись бумажные обрезки, фантики; на подоконнике – куклы; из углов выглядывали волчки и мячики, и, бог знает, что ещё можно было обнаружить в этих углах…

Кукол сначала было две: нам никогда не покупали одно на двоих – всегда

персонально каждой. Кукол были самодельные и звали их обеих одинаково – Линка (уж не знаю, откуда взялось в моей голове это имя – просто, взглянув на них, я сразу поняла: Линки!)

 

Раньше в отделе игрушек продавались пластмассовые кукольные головки, мать купила две таких головки, пришила к ним туловища, нарядила их в длинные платья, чтоб не видно было ног-макаронин, – но мы в них почти не играли, а играли в матрёшек самого мелкого калибра и в целлулоидных пупсиков, называя их дитюнчиками.

Пик игры в дитюнчиков приходился на Новый год, пока стояла ёлка. Прямые углы, которые образовывала ёлочная крестовина, служили матрёшкам комнатами. Нам не возбранялось снимать с ёлки любую игрушку: чайник, часы, дирижабль, парашют, грушу, огурец – всё, что могло пригодиться дитюнчикам в жизни…

Если бы мы и кокнули парочку ёлочных игрушек, нам бы ничего за это не было: на нас никогда не орали, почти ничего не запрещали, никогда не наказывали, не ставили в угол, не принуждали, не заставляли, не лишали – родители нас уважали, но мы тогда не понимали, насколько нам повезло…

-– Мой дитюнчик летит к вам в гости на дирижабле! – радостно сообщала я соседям по ёлочной квартире.

-– Мой дитюнчик побежал в магазин за конфетами, сейчас поставим чайник, – отвечали соседи.

Блестящий, с розовыми цветами по бокам чайник был один, и обладали им по очереди.

-– Приземляемся на парашюте!! Встречайте гостей!

-– С Новым годом!

Начинали игру прямо с утра и заканчивали перед тем, как отойти ко сну…

Иногда, ближе к вечеру, в нас просыпалась неуёмная тяга к физическим упражнениям. Мы расстилали на полу отцов полушубок овчиной вверх и начинали выделывать штуки: кувырки, мостики, ласточку, улитку (притягивание носка к виску)…

Вконец умаявшись, я падала на бабушкин сундук и делала вид, что уснула: к этой хитрости я прибегала, чтобы урвать кусочек счастья… Нас в детстве лаской особо не баловали – не принято, надо мной не сюсюкали – большуха. Но этот миг мне удавалось вырвать у жизни. Видя, что я «заснула», отец брал меня на руки и нёс в постель. Несколько шагов из бабушкиной комнаты до нашей кровати – это и были мои мгновения счастья…

Часто после таких упражнений у меня случалась бессонница. Я сидела на кровати и наблюдала за полётом стайки красных искорок. Эти искры неизменно являлись ко мне по ночам на протяжении многих лет… Манера их полёта была всегда одинаковой: вначале они были мелкими и долго-долго летали по комнате извилистой лентой в три ряда, потом останавливались передо мной на расстоянии чуть дальше вытянутой руки и начинали кружиться всё быстрее и быстрее. Наконец, их кружение замирало: шло перестроение в одну шеренгу, искры при этом становились крупными, почти как ёлочные звёзды, – и полёт возобновлялся.... Перед тем как исчезнуть, они превращались в фиолетово-жёлтые ленты и улетали через открытую дверь в бабушкину комнату. Это зрелище сопровождало меня много лет кряду, и ритуал движения искр никогда не

менялся.

«Малокровие», – говорила мать, тёрла морковку и покупала в аптеке гематоген…

Бабушкина версия происхождения человека

Нашу бабушку, папину маму, звали Акулиной Павловной. Круглая, мягкая, с зачесанными назад и схваченными гребёнкой седыми волосами, она жила в большой проходной комнате. Там всегда был порядок – чего ей разбрасывать-то? В небольшом сундучке помещалось всё её имущество: юбки, кофты, набор похоронной одежды, белая, с бахромой и мережкой холщовая скатерть, а на самом дне – металлическая оранжевая коробочка с откидной крышкой и с непонятной надписью «Монпансье». В ней хранились бабушкин паспорт, наши с Лёлькой крестильные крестики, небольшое бронзовое распятье, портрет Джузеппе Гаррибальди, вырванный из календаря. Бабушка всегда смотрела на него с любовью и нежностью – возможно, он напоминал ей давно умершего от водянки мужа… Была там ещё одна любимая картинка, длинная и узкая, согнутая пополам (иначе не помещалась в коробку). На ней два красивых силуэта мужчины и женщины. «Интеллигенты», – говорила бабушка, глядя на них уважительно и даже почтительно.

Отдельно, сбоку, завёрнутый в газету лежал «Овод» – единственная принадлежавшая лично бабушке книга в выцветшей обложке, с рассыпающимися страницами, схваченная посередине резинкой, чтобы не рассыпались окончательно. Бабушка ею очень дорожила, хорошо знала её содержание, а имя героини Джемма было для неё почти священным… Венеция, гондолы, Гаррибальди – именно от бабушки узнали мы эти слова. Видимо, каким-то подспудным чувством она тяготела к Италии…

Бабушка слегка горбилась, и правое плечо у неё было немного ниже левого. У меня сложилось мнение, что виновником бабушкиной сутулости был загадочный пуд – благополучие своей прежней жизни она измеряла в пудах и произносила это слово так, что сразу чувствовалась и его тяжесть, и приятность обладания им: пуд муки, пуд пшена, пуд соли… От бабушкиной прежней жизни уцелела лишь одна старая, любительская, сильно потемневшая от времени фотография – на ней средних лет женщина приятной наружности, довольная, сидит за швейной машинкой.

И куда это всё подевалось?

Ни пудов, ни швейной машинки, ни довольной жизнью женщины – неизменной в ней осталось только одно: её вера в Господа нашего Иисуса Христа.

Если бы не она, мы бы с Лёлькой так и выросли бы нехристями. Она нас крестила в церкви, научила правильно накладывать крестное знамение, выучила молитве «Отче наш».

Меня, как старшую, она брала с собою в церковь, там я получала причастие: батюшка подносил к моим губам ложку церковного кагора – кровь господня, потом давал просфору – тело господне.

Вообще, надо сказать, кагор, предназначенный только нам с Лёлькой, и дома у нас никогда не переводился: на ночь нам давали по столовой ложке от малокровия и для крепкого сна (довольно приятная вещь)…

Бабушкин религиозный мир был похож на сказку, весьма оригинальной была её трактовка появления на свет человека – больше никогда и ни от кого я ничего подобного не слыхала и абсолютно уверена, что она всё придумала сама от начала до конца. Никакой капусты, никаких аистов – вот её версия:

«Как сыграют свадьбу молодые, станут мужем и женой, начинается у них семейная жизнь.

А какая семья без детей?

Детей на землю посылает Бог – его нужно просить об этом молитвой.

Встав на колени перед иконой, муж с женой молятся Богу и просят у Него, чтобы Он дал им ребёночка. Бог слушает внимательно и мысленно наставляет их, как поступить.

Прежде всего они должны оставить дом и отправиться в путь…

Послушные наставлениям Бога, муж с женой уходят на поиски своего будущего ребёнка.

Идут они по дорогам, по лесным тропинкам и внимательно смотрят себе под ноги. Долго ли, коротко ли они так идут, только видят: лежит на дороге крестик… телесный.

Живо подбирают они этот крестик, заворачивают в чистую тряпицу – и сразу спешат домой.

Дома жена этот телесный крестик привязывает полотенцем к своему животу и так носит долго-долго, всё время согревая его теплом своего тела.

Через какое-то время нижняя часть крестика раздваивается и из неё развиваются ножки, из поперечной перекладинки получаются плечики и ручки, из верхней части – шейка, головка и личико – и так из крестика вырастает ребёночек»…

Мы с Лёлькой свято верили в эту историю происхождения человека, и, даже узнав что к чему, долго не могли расстаться с бабушкиной легендой…

Я и бабушка были подругами по радиопостановкам. Как только начиналась передача, бабушка звала:

-– Надя! Постановка!

Я мчалась со всех ног… Бабушкин платок уже был заправлен за ухо, а ухо повёрнуто в чёрный бумажный раструб.

Пытаясь проникнуть в тайну радио, я трогала чёрную бумагу – она вибрировала.

Неужели они там?

Нет, этого не может быть – терзалась я сомнениями…

Проникновенные интонации актёров, их сердечные порывы трогали нас с бабушкой иногда до слёз… Спектакли транслировались не слишком часто, зато оперетты – без конца.

-– Частица чёрта в нас заключена подчас, – пела неистовая Сильва, и в этом «част-час» слышался мне ненавистный звук наждачной бумаги, которой отец шлифовал (ошкуривал) деревянные поверхности. Он постоянно что-нибудь ошкуривал, не догадываясь, как это действует мне на нервы.