Kostenlos

Солнечные часы с кукушкой

Text
1
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

«А мы глядим сквозь облака…»

 
А мы глядим сквозь облака
в тугую бездну поднебесья.
Нам кажется издалека,
что звёзды связаны в созвездья.
 
 
И звёздам тоже, с высоты,
сквозь бесконечность тьмы и стужи
мерещится, что наши души
теплом и близостью сильны.
 
 
А мы под ветром, по дороге
бредём, сутулимся, молчим.
И на созвездия глядим.
И, словно звёзды, одиноки.
 

Крылатая кляча

Явление Пегаса

 
Будь как дома. Снимай галоши.
В кухне – тапки и табуретка.
Что за мода – торчать в прихожей?
Не тушуйся, я тоже лошадь,
только, знаешь, летаю редко.
 
 
Да не жмись ты уже. Не шоркай
тощим задом худые стены.
Заходи. Подымим махоркой.
Из-под крана водичка с хлоркой —
будто только из Иппокрены!
 
 
Будем пить. За родство по духу.
(За крылатых, за нас – отдельно!)
За удачу… за невезуху…
фраз рифмованных бормотуху
разбавляя тоской смертельной.
 
 
В общем, если душа чё просит,
пусть получит своё, собака!
Всё у нас в лошадиной дозе:
ямб и дактиль. А хочешь, в прозе?
Ты же знаешь, мы можем всяко.
 
 
Буква к буковке. Ум за разум.
Нам не надо иного хлеба.
Лишь бы слову сверкать алмазом.
Бриллиантом. А хочешь, разом,
оба вместе с балкона – в небо?
 
 
Страшно? В Вечности не уверен?
Да не бойся ты, подстрахую!
Ни один ли нам фарт отмерен:
графоман да крылатый мерин —
две бессонницы в ночь глухую.
 
 
Ветер скатится по карнизу,
прошуршит над пустынным пляжем.
Пьём. Гуляем. Жуём мелиссу.
И на радость соседям снизу
спляшем, Пегий, ей-богу, спляшем!
 
 
Проскрипит на балконе дверца,
Закачается лунный бубен.
В унисоне ночного скерцо
полетит, оборвется сердце —
даже жалко его не будет.
 
 
Встречный ветер? А мы не плачем!
Знаешь, это хороший знак:
может, Небо пошлёт удачи
безнадежно крылатой кляче
незаслуженно… просто так?
 

«Я сочиняю стихи…»

 
Я сочиняю стихи.
Так на смертном одре умирающий шепчет молитву.
Я сочиняю стихи.
Так безветренным солнечным утром на речке полощут бельё.
Так беспорядочным строем уходят войска, проигравшие битву.
Так пытается вспомнить безродный бродяга забытое имя своё.
 
 
Ладно, вспомнит… а толку? Чужой так чужим и останется,
                                   как ни старайся!
В поле один никакой он не воин… Мишень для острот
                                        и насмешек.
Белый мой, чистый, отстиранный флаг, на ветру развевайся!
Самое время сдаваться. Позорно бежать. Ну, а что меня,
                                собственно, держит?
 
 
Всю Прокурору Небесному жизнь расскажу.
                               Но своими словами.
Чтоб без хореев и рифм. Пусть рассудит. Осудит.
                          Подпишет уже приговор…
Впрочем, разумней на утро себе хоть немного надежды
оставить,
чем в эту чудную летнюю ночь догореть и погаснуть,
                                    как этот костёр.
 
 
Булькает суп в котелочке. Глаза соловеют от едкого дыма.
Вышла луна из-за облака. Скалы набычили лбы
и равнодушно глядят на века, проходящие мимо.
Я, мотылёк-однодневка, усну на ладошке судьбы.
 
 
Падают звёзды. Костёр еле теплится. Дело к рассвету.
Я не боец. Ну и ладно. За речкой, в деревне, орут петухи.
Хоть через раз, но дышу ведь. А что ещё нужно поэту?
Шишки кидаю в огонь. Сочиняю стихи…
 

«В рамке вымытого окна я картину рукой не трону…»

 
В рамке вымытого окна я картину рукой не трону.
Тишина в душе. Тишина. Хоть садись и пиши икону.
 
 
Эта тихая благодать, как нечаянное спасенье.
И не нужно скулить и врать про тотальное невезенье.
 
 
Будто вдруг отстоялась муть, и в душе наступила ясность:
чистота, благодать и праздность, как награда… за что-нибудь.
 
 
Будто мне за мои грехи, за моё бытие земное —
оглушительный миг покоя из-под вороха шелухи.
 
 
Будто отдых отпущен мне на пути бесконечно долгом
за ущербное чувство долга, за приклеенные к спине
 
 
два бумажных крыла, в которых смысла не было и не будет…
Но я слышу созвездий шорох и луны глуховатый бубен.
 
 
Тихо-тихо и странно-странно то ли видится, то ли мнится:
дикий пляс колдуна-шамана под крылом чёрно-белой птицы —
 
 
он танцует в небесном свете, весь расшитый земными снами.
И заря. И туман. И ветер. И картина в оконной раме.
 

«Жаль было старого поэта…»

А.Д.


 
Жаль было старого поэта,
усталого, у камелька
под вечер, на исходе лета,
на пять минут, как на века,
 
 
уснувшего. А где-то скрипка —
слепой, безжалостный божок,
играла Верди. И улыбка
болезненная как ожог,
 
 
сквозь дрёму видима была
отчетливо. И воск на блюдце
подсвечника. И зеркала
(им страшно было шелохнуться)
 
 
мерцали в зале по углам.
И всё, как есть: тетрадок груда,
обломок древнего сосуда
и прочий непотребный хлам —
 
 
и вазочка из-под варенья,
и книги, где царила моль —
имело важное значенье
и главную играла роль
 
 
в какой-то странной пасторали
почти без действующих лиц,
где тихо угли догорали,
и он, состарившийся принц,
дремал на стуле. Видит Бог,
нормальный принц, один из сотен.
 
 
Всё, что имел, и всё, что мог,
он промотал и был свободен,
 
 
как медленно летящий лист
по ветру на исходе года.
 
 
Забавно: всякая свобода
в известной степени – стриптиз:
ведь ты шагаешь за порог
как есть – и гол, и безнадёжен.
 
 
Он был свободен, как клинок
освободившийся от ножен.
 
 
Как старый, выброшенный мяч.
Как призрак, вставший из могилы.
А скрипка, ласковый палач,
ему вытягивала жилы…
 

«Гоню усталого коня…»

 
Гоню усталого коня,
а плеть в руке – всё хлесть, да хлесть!
Простишь ли, Господи, меня
за то, что я на свете есть!
 
 
Что конь крылатый натощак
обоз по тракту не везёт,
что нарисованный очаг
на ощупь холоден, как лёд.
 
 
Что всякой твари нужен кров,
а у меня – туман и снег.
Что пачкой взмыленных стихов
не рассчитаюсь за ночлег…
 

«Ночами ноют искалеченные строфы…»

 
Ночами ноют искалеченные строфы,
ведется летопись ошибок и утрат.
А боги смотрят: кто – с Олимпа, кто – с Голгофы.
Оттуда, сверху, видят всё… что захотят.
 
 
А боги прячут вероломство за улыбку,
тасуют истины и дёргают слова.
И у любого – по вопросу на засыпку
и по козырному тузу из рукава.
 
 
Мы бродим в поисках потерянного Рая,
снегов растаявших, погаснувшего дня.
Все наши рукописи будут, не сгорая,
гореть в Аду для поддержания огня.
 
 
И нам за каждую угаданную фразу
висеть над Вечностью в слезах и неглиже.
А черти видят нашу сущность всю и сразу
и сковородку салом смазали уже…
 

«Перетрясая ворохи сомнений…»

 
Перетрясая ворохи сомнений,
дневных обид и полуночных бдений
(благословен и славен всякий труд!),
прости, душа, что вопреки рассудку
шлю на панель тебя, как проститутку.
А там тебя и даром не берут!
 
 
Носители профессии древнейшей,
поэты (как гетеры или гейши)
от оных пор до сих, во все века
являются народным достояньем,
испорчены повышенным вниманьем
и потому кокетливы слегка.
 
 
Поэту нужно, чтоб его любили!
Мы сочиняем небыли и были.
Мы мучаемся: быть или не быть?
Нам мало быть, нам важно показаться…
И чем-нибудь… хоть колпаком дурацким
свою седую лысину прикрыть.
 
 
Трудись, моя душа. Нельзя иначе.
С пером в руке, как с тяпкою на даче.
Вотще не пропадёт наш скорбный труд:
сгодится в печь листов бумажных кипа,
в дождливый вечер (на растопку, типа).
Уже не важно, скажут ли спасибо,
а может, и к огню не позовут.
 

Белый танец

Золушка

 
Давным-давно,
          (не отыскать когда)
там, в зазеркалье
         (или где-то проще?),
корзину роз рассыпала судьба
под дверью между будущим и прошлым.
 
 
А ровно в полночь запищали мыши.
Потом карету слопала коза.
Осталось: ворох листьев, дождь на крыше,
рассвет и покрасневшие глаза.
 
 
В золе, за печкой, кашляет сверчок,
бормочет, мол, не надо суетиться,
потерянный хрустальный башмачок
ещё хранится в тумбочке у принца.
 
 
Всё сбудется: опять объявлен бал,
накидку из парчи строчит портниха…
 
 
Но сказочник состарился, устал,
на стуле спит, похрапывая тихо.
 

Холодный март

 
Тишина. И луна над горами взошла.
До начала весны – два штриха и полшага.
Но тебя унесли два тяжелых крыла,
а мои лишь шуршат, как простая бумага.
 
 
Слишком долго мело за окном в феврале,
и в следах разбираться – пустое занятье.
И напрасно… напрасно сосна на скале
не снимает своё подвенечное платье.
 
 
Слишком долго мело. Не кончалась зима.
Вместо ранней весны – только взгляд исподлобья.
И не жалко почти, что обрывки письма
полетят за окном, словно снежные хлопья.
 
 
До начала весны не хватило мазка.
На помятом холсте – только ветер со свистом.
Только вечнозелёная эта тоска —
одинокой сосной на утёсе скалистом…
 

«Разобьётся птица о стекло…»

 
Разобьётся птица о стекло.
Камнем прилетит и разобьётся.
Даже пусть случайно, не назло,
всё равно окно чинить придётся.
 
 
Мутными потоками воды
пронесётся времени лавина.
И дождём залечатся следы
и затянет раны паутина.
 
 
Сядем у весёлого огня,
где горит печальное полено.
Ты внезапно вспомнишь про меня,
я тебя забуду… постепенно…
 
 
У камина в ласковой горсти
скомкано, что было… (или снилось?)
Ты меня, пожалуйста, прости
за стекло, которое разбилось.
 

«…Но и в унынье – божья благодать…»

 
…Но и в унынье – божья благодать!
Душа, томясь, осознаёт, быть может:
святое дело – нищему подать
и улыбнуться зеркалу в прихожей…
 
 
окликнуть уходящего… Пустяк,
что несуразно выглядишь при этом.
Пощёчина не повод пить мышьяк,
но перспектива сделаться поэтом!
 
 
А ты надежду втаптываешь в грязь,
в который раз надолго и серьёзно,
отчаянью предаться торопясь,
как будто послезавтра будет поздно…
 

Медленный танец

 
От звезды до звезды – только скрип запоздалой кареты,
только гривы коней под луной на пустынной скале.
Мы танцуем под шелест листвы облетевшего лета
(как танцуют босыми ногами на битом стекле)
 
 
На окошке – засохший букет и дымит сигарета.
Только ветер надсадно скулит. Только скрежет ворот.
Только листья летят в тусклой музыке лунного ретро —
этот вальс на осколках уже никого не спасёт.
 
 
И не надо кричать – всё равно не расслышишь ответа:
от звезды до звезды – ни асфальта, ни свежих могил.
И напомнит о нас лишь осколок зелёного лета,
будто кто-то неловкий дарёную вазу разбил.
 

Романс

 
А не начать ли нам с тобой сначала?
Ты посмотри, не так уж вечер плох:
взошёл ячмень, корова промычала,
и звёзд на небе, как у Жучки блох!
 
 
Сюда теперь бы Репина с палитрой:
сиди, рисуй – такая благодать!
А хочешь, я приду к тебе с поллитрой?
Хоть поздно, но попробую достать.
 
 
На Ваньку плюнь. Куда такой стропила?
Башку сверну, так станет в самый раз.
А я могу, как, помнишь, ты просила,
поэму написать… или рассказ!
 
 
Ты у меня красивше, чем Джульетта,
что от любви зарезалась ножом.
Но смерть её на совести поэта,
а мы с тобой на будущее лето
махнём на пару в Гагру пить боржом!
 

Вокзальный вальс

 
Шёпотом… молча… окликни меня.
Крик паровозика, скрип турникета:
здесь, на границе вчерашнего дня,
после полуночи кончилось лето.
 
 
Кончилось детство, где всё пополам:
яблоко, глобус и школьная парта.
Две параллельные сходятся там,
за золотыми столбами Мелькарта.
 
 
В будке вокзальной – прокуренный свет.
Дождь поскользнулся на досках перрона.
Был ли когда-то – а может быть, нет? —
в теплой Италии город Верона?..
 
 
Смыло потоком пустые слова.
Чистый вокзал, как в линейку тетрадка.
Лужицы нас умножают на два,
чтоб пополам разделить без остатка.
 
 
Чтоб ничего не досталось другим.
Чтоб без обиды. И чтоб без обмана.
В лужах – колечки, над поездом – дым.
В грязной канаве – лохмотья тумана.
 
 
Шёпотом, молча окликни…
                        Свисток.
Разве догонишь вчерашнее лето!
Серое марево, жёлтый флажок.
Поезд – на запад, тоска – на восток.
В мокрой ладошке – обрывки билета.
 

Ева

 
В этом райском саду луна
будет пахнуть травой помятой.
Притворяется виноватой,
спину сгорбила тишина.
Лучше было не пить вина
и не трогать тот фрукт проклятый:
шерстяной, смоляной, рогатый
притаился у валуна.
 
 
Перспектива вполне ясна:
скоро солнце с постели встанет,
всё горячее, как из бани,
разомлевшее после сна.
И, как в добрые времена,
на огне меня жарить станет
и варить, как картошку в чане,
честный труженик Сатана.
 
 
Мне ли спорить? Моя вина
очевидна, как хрен на грядке.
Но объятия были сладки,
губы жарки, а ночь черна.
Оттого и плачу сполна,
что с огнём не играют в прятки:
без упрёков и без оглядки
ухожу из чужого сна…
 

Мавки

 
Догорает камин. И в шампанском – зелёные льдинки.
На серванте – сирень. А за дверью – ночная гроза.
Ты. И я у окошка. Русалка на старой картинке,
на ветвях, отвернулась, сидит и не смотрит в глаза.
 
 
Получился абсурд: вроде строили башню до неба,
но Господь захотел пошутить и смешал языки.
Нам теперь говорить – что жевать занавески из крепа.
Вот сидим и (с акцентом!) молчим,
ни друзья, ни враги.
 
 
И одно очевидно: не видно конца непогоде.
Под навесом купавки на завтрак готовят кутью.
(Хор утопленниц мне величальную песню заводит,
н эту тёмную ночь по ошибке признав за свою.)
 
 
А в такой темноте мы и сами себя не узнаем:
изменяется всё – от улыбки до цвета волос.
Только Бобик, чудак, нас приветствует радостным лаем.
Но к щенячьим восторгам нельзя относиться всерьёз.
 
 
А тоска, знай, кружит. Как стервятница в поисках пищи.
Или синяя птица? Но это теперь всё равно.
Догорают дрова, превращая очаг в пепелище.
Или с улицы тьма заползла сквозь двойное окно?
 
 
Или чёрт изобрёл изощрённую форму разлуки,
будто тайно подлил леденящего яда в стакан.
Ты меня еле слышишь. Устало зеваешь со скуки.
А в прозрачных глазах – только синий холодный туман.
 
 
На досуге меня помяни. Если вспомнишь. Бокалы наполнены.
И прощать, и прощаться, ей-богу, не стоит труда.
Жизнь уходит неслышно. Как будто у нас остановлены
все будильники в доме. И плакать не знаешь когда.
 
 
А печальные мавки зовут в хоровод веселиться —
выть да лязгать зубами. (Такое у них ремесло,
Чтоб тоску наводить…) Непонятная синяя птица
промелькнет над водой и ударится грудью в стекло.
 
 
И опять со стены одинокая смотрит русалка.
А над озером – ночь. Лишь следы отошедшего дня.
Всё куда-то уходит. А мне и понятно, и жалко,
что портрет мой не лжёт…
И все меньше похож на меня…