Чтения о русской поэзии

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

В подобном отречении имеется, безусловно, своя логика. Кровь есть кровь, убийство есть убийство. Дело, под которым струится кровь, непрочно и недолговечно. Дом, поставленный на трупах, не устоит.

Но мы-то не от дома отказываемся – мы отрекаемся от зодчего и строителя, продолжая (иногда не без приятности) жить в его постройке. В нас не совесть говорит – у нас нервы пошаливают, когда мы с ужасом и отвращением отворачиваемся от правителя, собственноручно отрубавшего головы благообразным суриковским стрельцам. Всему есть предел, говорим мы с сердцем. Многое можно простить человеку, но такого прощать нельзя. Кровавый убийца – не человек.

Кровавый убийца, конечно, человек, но человек, переступивший через границу, установленную Самим Богом, нарушивший Его шестую заповедь.

Бог, правда, не одну заповедь дал людям, а десять. И мы очень тяжело согрешаем против пятой заповеди, когда полагаем, что добро, лежащее у нас в кармане, появилось там само собой, что ему просто положено там находиться. Но стоит ли говорить о таких пустяках! Мы же взрослые, образованные люди – мы же не можем воспринимать всерьез все эти второстепенные запреты, относящиеся еще к родовому укладу жизни у древних евреев: не вари козленка в молоке матери, не прелюбодействуй и тому подобное. Важно, что в главном мы себя сохранили. Мы никого не убили. Мы не трудились так, как трудился Петр, и мы меньше, чем Петр, любили Россию. Наши руки чисты.

Хорошо, в самом деле, что мы не таковы, как прочие люди, грабители, обидчики, кровопийцы, или как этот царь Петр, убивший даже и собственного сына. Поразительный пример брутальности и бессердечия. У этих православных кесарей точно с психикой не все было в порядке. Иван Грозный убил сына, Константин Великий убил сына. А что сделала с сыном царица Ирина?.. Восточные деспотии, что с них взять! Умными людьми давно уже все про них сказано: реторта рабства, тысячелетняя парадигма.

Мы-то своих сыновей выскабливаем в пятинедельном возрасте – быстро и опрятно, в строгом соответствии с рекомендациями Всемирного совета здравоохранения. Да и за этот законнейший акт нашего самоопределения отвечать в случае чего будем не мы, а другие люди: троглодиты-коммунисты, мучительно долго скрывавшие от нас тайну безопасного секса, ворюги-демократы, посадившие нас на такую зарплату, на которую невозможно вырастить и одного-единственного ребенка, западные глобалисты, проводящие в жизнь свой адский план по сокращению населения России на две трети… А мы – мы замечательные. Жаль только, что остальные люди на этой угрюмой земле редко бывают на нас похожи.

Второй разряд противников Петра довольно малочислен (как и вообще малочисленны в современном мире люди, прошедшие школу строгой и ответственной мысли), но вот их точку зрения нужно учитывать. С этими людьми необходимо считаться.

Мысль этих людей проста и логична: раз уж Россия, свернув однажды со своего пути, ввязалась в борьбу, в которой победить нельзя (поскольку правила борьбы выдумываются, назначаются и, при необходимости, переписываются заново нашими врагами), а можно только с предельным напряжением сил оттягивать неизбежный конец, – то и нужно нам раз и навсегда отказаться от бессмысленной траты сил, нужно возвратиться на свою историческую дорогу, а там уже – как Бог даст. Бог Россию не оставит, Бог управит. Бог Свою Россию спасет. Не позволит Он нас уничтожить, как каких-нибудь ацтеков или западных славян.

Чуть позже мы вернемся к этой концепции, которая выглядит неуязвимой только до тех пор, пока не вспомнишь наряду с ней хорошую русскую пословицу: «На Бога надейся, а сам не плошай». Вся эта логика начинает разваливаться в ту минуту, когда обращаешь ее на себя, когда начинаешь задавать себе тихие вопросы: «А все ли я сделал, что мог, на своем месте? А было ли предельным напряжение моих сил?»

Слова «русский человек устал» великолепно звучат в стихах, и в аналитической статье они уместны, но что можно сказать про господина, которого просит о помощи больная мать и который отвечает посланному от матери: «Передай, что не приду и не помогу. Я, понимаешь, устал. Вот буду в церкви в ближайшее воскресенье – тогда и записочку подам о ее здравии, и свечку поставлю». Тут нечего обсуждать.

Но сейчас мы должны остановиться. Наверное, вы и сами заметили, что нить моего повествования запуталась, что мы давно уже двигаемся по кругу, возвращаясь опять и опять в одну и ту же точку. Очевидно, мы подобрались к узловому моменту всех этих «Чтений о русской поэзии». И мы не сможем двигаться дальше, если не развяжем или не разрубим образовавшийся узел.

Суть проблемы очень точно обозначил Александр Федорович Воейков в своем «Доме сумасшедших». Там у него некий В. М. Попов, крупный деятель народного просвещения в александровскую эпоху и известный мистик (точнее сказать – хлыст, член татариновской секты), выступает с такой речью:

 
Хочешь мельницу построить,
        Пушку слить, палаты скласть,
Силу пороха удвоить,
        От громов храм Божий спасть;
Справить сломанную ногу,
        С глаз слепого бельмы снять,
Не учась, молися Богу, —
        И пошлет Он благодать!
 

Хотя Василий Михайлович Попов и помещен Воейковым в разряд «пострадавших за глупость», речь его далеко не глупа. Молитва и в самом деле является главным делом в человеческой жизни – самым главным и самым трудным. Великим молитвенником был у нас, как вы знаете, Сергий Радонежский – он и овладел грамотой чудесным образом, «не учась». Однако сотни миллионов русских православных, чтущих память преподобного Сергия, садились в положенный срок за букварь, а при монастырях, основанных Сергием и его учениками, обязательно заводились монастырские школы и библиотеки. Сами побеждая «естества чин», святые подвижники для других его не отменяли – не налагали на обычных людей бремена своих сверхчеловеческих подвигов.

А вот Василий Михайлович элементарно зарывается и бесчинствует, требуя от людей молитвы, способной творить исцеления и другие чудеса, – требуя от других того, чем сам не обладает.

Так было, так есть и, вероятно, так будет всегда. Кто-то оставляет родной дом и милую семью, отказывается от минимальных жизненных удобств, бежит в пустыню – и молится там до последнего вздоха за страну и народ. Кто-то, не способный удержать молитвенное правило длиною с воробьиный нос, забывающий перекрестить лоб перед обедом, печатает зато и печатает в периодической печати набатные призывы к населению России: «Покайтесь! Поглядите на себя – вы же хуже язычников! Пьяницы, уроды, комсомолисты вчерашние! Ужо достанется вам на том свете, а и в этой жизни умные народы уже показали вам, безбожникам, чего вы стоите!»

Ревнители Православия первого типа живут в глухих, труднодоступных местах, людей сторонятся, журналистов обходят за версту, однако люди узнают об их существовании каким-то чудом, каким-то «верхним чутьем» – и отовсюду собираются к ним, как собираются в грозу цыплята вокруг наседки, как собралась когда-то вся Русь вокруг обители преподобного Сергия.

Ревнители второго типа… Ну, они тоже для чего-то нужны. Не всегда же они пишут свои статьи? Иногда, наверное, и пол в квартире подметут, иногда за картошкой сходят. Вреда-то немного от них. Конечно, эти статьи, окажись они в поле зрения массового читателя, многих колеблющихся и сомневающихся навсегда оттолкнули бы от Церкви. Но кто же станет добровольно читать такие статьи?

Сегодня, как и в 1698 году, Россия опять застыла над бездной. Как и в 1698 году, под угрозой находится сегодня физическое существование России.

Такое положение вещей не складывается само собой, не возникает в результате игры слепых «исторических сил». Как справедливо утверждали наши предки во времена Батыя, такие вещи случаются «попущением Божиим за грехи наша». Другими словами, мы сами виноваты в том, что с нами произошло.

Но мы с вами не французские экзистенциалисты – мы русские православные. Надрывное исповедание некой аморфной «вины» – безличной, безначальной и бесконечной – не является для нас обязательным. Надрывное повторение заклинательных формул: «Виноваты все, все согрешили» – также не принесет нам и нашей стране ни малейшей пользы. Я не хочу оказать, что в этих формулах нет положительного содержания – положительное содержание тут имеется, но только оно улетучивается без остатка при малейшем покушении перевести эти заклинания на язык практических дел. «Все согрешили» – значит, спросить не с кого. «Все виноваты» – значит, никто не виноват.

Наша задача сегодня: устоять на ногах в общем крушении, выбраться из потоков вселенской, экзистенциальной «вины» на сухой берег, забрав с собой только свою личную вину, – и там уже хорошенько ее прихлопнуть.

Сначала увидеть свой грех, потом исповедать его, оторвать от сердца – и тем самым уничтожить. Только так можем мы уменьшить тот страшный груз, под которым стонет сегодня наша земля.

И совершенно поразительно то, что многие наши православные публицисты, старательно маскируя свою немощь, бдительно укрывая от постороннего взгляда свой грех, предъявляют зато усиленный счет другим русским православным, не публицистам, и далеко не в последнюю очередь – Пушкину и Петру.

Наши публицисты лучше Петра справились бы с тяготами правления: они бы не только Карла ХII разбили, но и патриаршество сохранили бы.

Современные публицисты лучше Пушкина справились бы с бременем поэтического таланта: они бы и «Медного всадника» написали, и к Серафиму Саровскому успели бы подскочить под благословение…

Друзья! Дерзайте! Не судите других – сами делайте. Для Бога, вы знаете, нет времени, и на лица Он не взирает. В той минуте, которую показывают сейчас ваши часы, ровно столько же важности и смысла, ровно столько же потенциальной значимости для судеб России и русской культуры, сколько было в тех минутах, в ходе которых принимали свои решения Пушкин и Петр. Те минуты и эту, сегодняшнюю, Бог видит одновременно.

 

Вы недовольны Петром («тиран», поднявший Россию «не на дыбы, а на дыбу», построивший новую столицу «на гиблом месте» единственно лишь «по прихоти роковой тиранической воли») и его делом («отозвалось событиями кровавых революций»; Петербург, созданный соседу назло, – «зло и несет» и т. п.)

Но какая нам польза от чужих грехов и даже от чужой роковой прихоти? Чужими грехами свят не будешь. Не думайте о дурном тиране – думайте о добрых делах, к которым вы призваны, которых за вас никто не сделает, без которых мертвой может оказаться ваша вера. Вы же не администраторы, не политики, не военные – вы современные православные публицисты. Православные. Так становитесь на молитву! Карла XII с его лучшей в мире армией вам не придется останавливать на границе – это сделано без вас, и сделано неплохо. А вы сделайте что-нибудь маленькое: умолите Бога смягчить сердце хотя бы у Э. А. Шеварнадзе или в Чубайсе пробудить совесть… Трудно пробудить совесть в Чубайсе? Просите о меньшем. Просите Бога вложить в Хакамаду один-единственный благой помысел, извлечь одну слезинку из глаз Е. Гайдара. Но что-нибудь исправьте в мире своей молитвой, что-нибудь сделайте – и станете вы для нашего времени маленьким Сергием, маленьким Гермогеном, маленьким Митрофанием Воронежским. И люди вас не забудут. И страна воспрянет. И все у нас будет хорошо.

Не можете извлечь слезинку? Вообще ничего сделать не можете? Ну, я не знаю тогда, что вам посоветовать. Попробуйте, может быть, научиться портки стирать.

Вы недовольны Пушкиным, который не посетил Серафима Саровского («это трагедия не только русской литературы, но и всей русской истории. И вина – всецело на поэте»), стрелял в Дантеса (и «жажда смерти противника смертельно отравила раненого поэта»), сто девяносто четыре раза употребил в своих сочинениях слово «прелесть» – и «нигде близко не подошел к святоотеческому смыслу» этого слова.

Не обижайтесь на Пушкина, это совершенно бесполезно, Пушкин убит и похоронен 165 лет назад. Вы же не дикие горцы, которые не умеют забывать, не умеют прощать, и если не могут зарезать обидчика собственноручно, то стараются хотя бы сравнять с землей его могилу и перебить всех его потомков, – вы современные православные публицисты. Публицисты. Так пишите! Ударьте по сердцам с неотразимой силой, увлеките людей… Писать по-русски вам, может быть, не совсем удобно (окончательную форму этому языку придал Пушкин, а Пушкин, как вы установили, всецело виноват перед русской историей и культурой) – по церковно-славянски пишите. Главное, чтобы вас услышали, чтобы вам поверили – погибают же люди, потомки православных, наши братья и сестры. Дети погибают…

Пушкин, злодей, только хвастался: «Чувства добрые я лирой пробуждал», – а ничего не пробудил: страшное наследство оставил вам Пушкин! Убыль населения, пьянство, аборты, секты… Героиновый бум, валеология, Хакамада!.. А уже и Югославия растерзана, уже поставлен в Петрограде семиметровый Тарас – надзирать, скоро ли Нева «понесе у сине море кровь ворожу»: кровь москалей, нашу кровь… Пишите! Если уж и вам не удастся остановить этот разлив зла – что тогда будет с нами? Нет, вы должны справиться.

Не выйдет по-церковнославянски – пишите тогда народным языком допетровской эпохи, изучив его по роману Загоскина «Юрий Милославский» (более надежных источников, кажется, не существует). Но только пишите, только светите – не оставляйте наш добрый, умный народ скитаться во тьме, не оставляйте людей наших без помощи! Пушкин виноват кругом, Пушкин виноват во всем – никто с вами не спорит об этом, – но еще же его вину можно исправить! Бог еще терпит, весна еще наступает в положенный срок, люди рождаются и умирают. Русская земля еще стоит.

И требуется-то от вас немного. Пишите как писали, можете и дальше писать по преимуществу о трагической вине Пушкина и о роковых прихотях Петра – но только начинайте уже, наконец, писать лучше Пушкина. Этим вы привлечете к себе сердца людей. Полюбив вашу прозу, люди нечувствительно проникнутся вашими взглядами, примут вашу систему ценностей, начнут понемногу отвыкать от злых обычаев… А писать лучше Пушкина для вас не составит труда, раз уж вы современные русские слова «прелесть», «трус», «живот», «страхования» способны употреблять в их подлинном, в их святоотеческом смысле.

Святые отцы, правда, по-гречески писали… Так что же? Пишите вы тоже по-гречески.

Хуже не будет.

Только знаете что? На каком бы языке вы ни писали – не пишите вы больше про эту злосчастную невстречу Пушкина с преподобным Серафимом Саровским. Сколько можно?

Изобретательный и пошлый ум Николая Бердяева находил удовольствие в сцеплении (чисто поверхностном, каламбурном) таких разноплановых понятий, каковы, например, «третий Рим» и «III Интернационал», «величайший русский поэт» и «величайший русский святой». Наверное, Бердяеву это казалось остроумным, а там и («чем черт не шутит? потомки разберутся») глубоким. Наверное, выдумав очередную такую штуку, Бердяев радовался и особенно далеко вываливал наружу свой язык… Вы-то зачем лезете на эту плоскость – православные люди!

«Почему величайший русский поэт не посетил величайшего русского святого?», «Почему величайший русский поэт не угостил шашлыком величайшего румынского поэта?», «Почему величайший румынский поэт не совершил восхождение на величайшую румынскую гору?» – проблемам такого рода отдал дань Козьма Прутков (в басне «Чиновник и Курица»), но как-то неловко всерьез интересоваться такими проблемами после Козьмы Пруткова.

Неужели не ясно, что если бы встреча Пушкина с преподобным Серафимом была необходима для таинственных целей Божьего домостроительства, то Бог сумел бы вытащить нашего поэта не только из Болдина, но и с Командорских островов, и даже из трюма корабля, плывущего в Фарсис, – и поставил бы его перед Серафимом?

Неужели не ясно, что если бы преподобный Серафим желал встретиться с «величайшим русским поэтом», если бы русская культура и русская история могли получить какой-то новый, какой-то важный и спасительный импульс в результате этой встречи, то вся ответственность за ее срыв ложилась бы на плечи преподобного? Он-то от первого встречного мог узнать о том, что именно Пушкин – «величайший русский поэт», от второго – получить точный пушкинский адрес… Пушкин же ни при каких условиях не мог знать, кто из множества современных ему подвижников благочестия будет через 70 лет канонизирован, а еще через несколько лет признан Николаем Бердяевым «величайшим русским святым».

Неужели не ясно, что если бы Пушкину была необходима noездка в Саров, если бы спасение его души зависело от встречи с преподобным Серафимом, то Пушкин был бы об этой необходимости извещен? Не нашлось бы в России людей, способных зажечь Пушкина своими рассказами об «убогом Серафиме», – ну тогда лошадь, возившая Пушкина из Михайловского в Тригорское, повернула бы к нему однажды морду и промолвила: «А знаешь, Пушкин, тебе надо ехать в Саров к одному там старцу». И вот если бы Пушкин трижды оставил без внимания недвусмысленное, внятное приглашение посетить «величайшего русского святого» – в этом и была бы личная трагедия Пушкина, а может быть, и всей… Но зачем говорить о том, чего не было?

Все знают, что Серафим Саровский являлся горячим почитателем императора Николая I и любил «по целым часам» беседовать о нем с Н. А. Мотовиловым. Преподобный пространно объяснял Мотовилову то, насколько угодны Богу усердие и ревность верноподданных к царю: «После Православия они суть первый долг наш русский и главное основание истинного христианского благочестия».

Классической русской поэзией, сколько мы знаем, Серафим Саровский специально не интересовался, но, разумеется, ясно понимал, что русский царь не смог бы управлять своим неимоверно сложным хозяйством без помощи специалистов – без помощи верноподданных, способных разбираться в неимоверно сложных вещах. Вы помните, как старался Николай I приблизить к себе Пушкина (не всегда при этом проявляя достаточный такт). Царь полагал, стало быть, что специальные знания и уникальные способности Пушкина – гениального поэта, первоклассного мыслителя, будущего великого историографа – государству необходимы. Кожинов в своем «Тютчеве» говорит даже о влиянии Пушкина на царя, с годами возраставшем. Это-то влияние, беспокоившее врагов России, и стало, по мысли Кожинова, главной причиной пушкинской гибели.

О гибели Пушкина мы будем сейчас говорить, но сначала нужно покончить с темой роковой невстречи Пушкина с преподобным Серафимом Саровским. Как вы сами уже, наверное, догадались, разгадка этой страшной тайны лежит на поверхности («ларчик просто открывался»): двум этим по-разному великим, но одинаково занятым людям вовсе не было нужды встречаться.

Что мог сказать Пушкину Серафим Саровский? Про всякий специальный труд, полезный России и одобренный русским царем, преподобный Серафим мог сказать ровно два слова: «Бог благословит».

Что мог сказать Пушкин Серафиму Саровскому? Да именно то, что он сказал вечером 27 января 1837 года другому лицу – своему приходскому священнику. Сказал и услышал в ответ: «…аз, недостойный иерей, властию Его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во Имя Отца и Сына и Святого Духа».

Странно все-таки, что отзыв о Пушкине какого-нибудь Бердяева или Владимира Соловьева больше интересует наших православных публицистов, чем отзыв о Пушкине его духовника! Между тем, отец Петр Песоцкий, по справедливому суждению митрополита Анастасия (Грибановского), является единственным свидетелем, входившим «во святая святых души великого поэта в то время, когда он стоял на грани вечности». Запись Грота сохранила для нас показания этого единственного свидетеля: «Я стар, мне уже недолго жить, на что мне обманывать? Вы можете мне не верить, но я скажу, что для самого себя желаю такого конца, какой он имел».

Но и этот итог пушкинской жизни не мешает нашим московским публицистам взирать на Пушкина с некоторой брезгливостью и уж во всяком случае – свысока. Нет, они признают кончину Пушкина христианской (что же делать, раз она таковой и была), но для себя они чают, очевидно, еще более христианской кончины. Дай Бог, как говорится, дай Бог…

Шум, поднятый Владимиром Соловьевым вокруг последнего пушкинского выстрела (в статье «Судьба Пушкина»), был и остается делом его личной совести. Соловьев ведь и являлся, по безукоризненно точному определению Н. П. Ильина, «типичным изобретателем нового шума» в науке. Разумеется, все эти предположения Соловьева об особых свойствах пушкинской раны, которая-де не была безусловно смертельной и сделалась таковой лишь в момент ответного выстрела, вполне бездоказательны и (с медицинской точки зрения) смехотворны.

И очень жаль, что наши православные публицисты, не имея времени познакомиться с громадным фактическим материалом, относящимся к истории последней пушкинской дуэли, вновь и вновь обращаются к легковесной по сути, злобно-завистливой по духу статье Владимира Соловьева.

«Жажда смерти противника» иногда отравляет людей – в этом наши православные публицисты правы, но отравляет метафорически. Никого еще это тяжелое чувство не отравило до конца и не свело за 45 часов в могилу, Пушкин тут не стал исключением, потому что, во-первых, независимо от отношения к Дантесу должен был умереть «по существу полученной им раны», а во-вторых, смертью Дантеса, равно как и его жизнью, особенно не интересовался.

В январе 37-го Пушкин – всеми оставленный, затравленный, измученный человек, который если и мечтает украдкой о чьей-либо смерти, то лишь о своей собственной. Но умирать Пушкину нельзя никак. Еще не устроены домашние дела. Еще не выведен на чистую воду подлый анонимщик. Дантес – не анонимщик, анонимщик – не Дантес. Все свои дела с Дантесом Пушкин покончил, женив этого «славного малого» на Екатерине Николаевне Гончаровой. Дантес Пушкину неприятен и неинтересен.

Получив неожиданный вызов от своего новоиспеченного родственника, Пушкин выходит к барьеру, потому что, видите ли, «я не имею права отказать в этом удовольствии первому забияке, которому вздумается испытать мое хладнокровие».

Не имею права… Пушкин-поэт глубоко осознает зло дуэли (см. VI главу «Евгения Онегина»); русский дворянин Пушкин склоняется перед сословными традициями, признает правила дворянского общежития обязательными для себя.

Наши православные публицисты любят (именно в связи с пушкинской дуэлью) потолковать о том, что «жалкие эти правила выдуманы человеком», что «для Божьего Суда эти жалкие выдумки ничего не значат» и т. д. Полезнее было бы для начала задуматься над тем, что не Пушкин все-таки эти жалкие правила сочинил и установил – они действовали сотни лет во всем христианском мире, и с их отменой мир лучше не стал. В России, по крайней мере, одновременно с окончательным упразднением этих жалких выдумок в 1917 году людей стали убивать, как мух.

 

Никто не спорит с тем, что дворянская честь – условность. Опыт показывает, однако, что общество, решившее отказаться от жалких человеческих условностей, не переходит полным составом в ангельский чин, а начинает дробиться на стада и стаи. Ангелы, как и животные, не нуждаются в гражданском законодательстве, неписаных правилах общежития и уголовном кодексе, человеку без этих выдумок не обойтись. Человек, если помните, «не ангел и не животное, и несчастье его в том, что чем больше он стремится уподобиться ангелу, тем больше превращается в животное». Опыт отдельных христианских подвижников, побеждавших чин естества, не может быть взят за основу при составлении таких специальных документов, как строевой устав, должностная инструкция машиниста электропоезда и т. п. Несвоевременное желание машиниста уподобиться ангелу может ведь стать причиной крушения.

Вполне вероятно, что слово «честь» для Божьего Суда ничего не значит. Для государства, каким оно было у нас до 1917 года, это слово значило немало. Дворянин без чести – такой же балласт в сословном государстве, как купец без капитала, как крестьянин без лошади и без топора. В сословном государстве дворянин без чести даром ест хлеб, даром пользуется привилегиями, установленными для благородного сословия верховной властью. Дворянин без чести носит личину благородного человека, не являясь таковым по сути. Дворянин без чести – самозванец.

Когда Александр III, глубоко почитаемый всеми носителями православного сознания в нашей стране, узаконил дуэль, это не было вынужденной мерой. Обычай дуэли к тому времени почти выдохся. Это именно была попытка возродить прежние «жалкие выдумки» о дворянской чести, попытка укрепить сословие, составлявшее становой хребет государства. Но не будем забегать вперед.

Получив вызов от Дантеса, Пушкин, не колеблясь, его принимает. Дуэль может быть большим злом (что и показано в VI главе «Онегина»), но дуэль – не единственная разновидность зла… Сословные привилегии тоже становятся злом, если конкретный пользователь уклоняется от платы за свои исключительные права. Дворянин, отказывающийся выйти на поле боя или на поле чести, равноценен крестьянину, отказывающемуся выходить на поле картофеля или ржи. Обязанность крестьянина – кормить себя, священника и дворянина, обязанность дворянина – умирать за крестьянина, за священника и за себя. Дворянство – военное сословие. Дворянин мог пить, есть и веселиться в то время, когда крестьянин трудился, зато от дворянина в любую минуту его жизни могла потребоваться готовность бодро и весело умереть за пустяк: за принцип, за тряпку (полковое знамя), за неосторожное слово…

Честь дворянина защищалась и обеспечивалась единственно его готовностью умереть за нее. Степень вреда, причиненного противнику на поединке, была для дворянской чести совершенно безразлична. Обязанности убивать или калечить противника полученный вызов на дворянина не налагал.

В своих комментариях к «Онегину» Лотман подробно разбирает тонкости тогдашнего дуэльного обихода. Из этого разбора видно, во всяком случае, то, что смерть на поединке была в пушкинскую эпоху большой редкостью. Нужна была действительно смертельная вражда соперников (та ее степень, которая в современных условиях доводит людей до уголовщины), чтобы, при невмешательстве секундантов, для какового тоже должна была иметься веская причина, довести дело до серьезного кровопролития.

Дуэль на Черной речке была седьмой, кажется, дуэлью в жизни Пушкина, но до 27 января 1837 года ему ни разу не пришлось выстрелить в противника.

Состояние Пушкина перед последней его дуэлью вполне понятно. Пушкин знает, что по городу ходит человек, умело и хладнокровно распускающий слух о связи Натальи Николаевны с царем. Пушкин уже очень давно не имеет спокойной минуты. Пушкин собирает в кулак последние силы, мобилизует всю свою волю, чтобы разоблачить и раздавить негодяя, – и получает неожиданный вызов от Дантеса, разрушающий все его планы.

Выслеживать тигра-людоеда, пройти по кровавому следу до дневной его лежки, быть уже на расстоянии, позволяющем сделать верный выстрел, – и в эту минуту услышать сзади голос деревенского дурачка, кричащего во все горло про какие-то бирюльки или куличи, на которые охотник наступил случайно, выходя из селения в темный предрассветный час… Что-то подобное должен был чувствовать Пушкин, отправляясь 27 января на Черную речку.

По мысли Вл. Соловьева, Пушкин в тот день чувствовал другое. Пушкин стремился к «убийству из-за личной злобы», так что его воля «бесповоротно определилась в этом отношении и уже не была доступна никаким житейским воздействиям, – я разумею: нарушенное слово императору и последний выстрел в противника».

Поистине в статье «Судьба Пушкина» каждое слово драгоценно. Какой восхитительный залп фарисейства – беспримесного, химически чистого!

«Нарушенное слово императору…» Пушкин действительно обещал царю 23 января, что не станет ничего предпринимать по своему делу, не посоветовавшись предварительно с ним. Но Пушкин ничего и не предпринимал – Пушкин получил. По мысли Вл. Соловьева, следовало снести полученный вызов Николаю Павловичу. Геккернов посадили бы в крепость, и Пушкин в тот же вечер мог бы уже «отличиться в мазурке» – не хуже поручика Пирогова. И никаких кровавых трагедий. Может быть, Владимир Соловьев так бы и поступил на его месте.

«Последний выстрел в противника…» Оцените по достоинству это обвинение. Разверните его в живую картину. Пушкин 26 января отправляет известное письмо Геккерну. Письмо содержит ряд откровенных характеристик как самого Геккерна, так и его приемного сына. Мысль о дуэли даже не приходит Пушкину в голову, поскольку Геккерны еще в ноябре были исследованы с этой стороны и показали себя трусами. Пушкин желает только урегулировать отношения между двумя родственными семьями, сведя их к необходимому минимуму. Пушкин получает неожиданный вызов. Поединок не решает ни одной пушкинской проблемы, ссорит Пушкина с царем, разрушает все его планы – отказаться от поединка Пушкин «не имеет права». Дантес стреляет первым и смертельно ранит Пушкина. Пушкин лежит «головой в снегу». Пуля разворотила ему внутренности и застряла в основании позвоночника. Бегут к Пушкину секунданты,

«После нескольких секунд молчания и неподвижности, он приподнялся, опершись на левую руку…»

В эту-то секунду вылезает из кустов золотушный Владимир Соловьев, который ничего не прощал своим врагам, который в журнальном злословии не знал ни стыда, ни меры, который, надеясь очернить в общественном мнении безукоризненно-честных людей – Победоносцева, Данилевского, – шел на клевету и на прямой подлог (история с «переводами» из Рюккерта), – вылезает и начинает самодовольно вещать про «истинное самообладание», которого раненый Пушкин не достиг, про «низшие стремления», которых он, лежа головой в снегу, не преодолел… Лежал бы себе спокойно, молился бы, как положено умирающему русскому писателю, «за еврейский народ», – глядишь, поправился бы и жил бы еще пятьдесят лет. Еще и к Стасюлевичу в сотрудники успел бы попасть. Но нет. «Добровольную», «им самим вызванную» дуэль приспичило Пушкину увенчать «злым и безумным делом»: «смертью противника». Ну и поплатился за это. Как говорится, туда и дорога. Сам виноват.

Господи, помилуй! Человек, на которого нападают среди бела дня, которого среди бела дня режут, – уже и отмахнуться не имеет права!

Просто и хорошо написал о последнем пушкинском выстреле Б. В. Никольский (статья «Суд над Пушкиным»): «Не спорю, последний выстрел Пушкина – минутная слабость, вспышка возмущенного негодования. Этим выстрелом, этой вспышкой внезапного озлобления Пушкин только показал, как он был убежден, что у его противника хватит совести, что его рука не поднимется на убийство. При всем своем презрении к д’Антесу, он не считал его способным на эту последнюю гнусность, – и еще раз в жизни обманулся. Его негодующий выстрел можно поставить ему в вину лишь тогда, если преступен крик отчаяния, стон предсмертной муки…»