Чтения о русской поэзии

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Вы бы хотели чувствовать такое внимание к своей персоне? День за днем, год за годом? А может быть, это нужно вашим умершим?

Вот и для Пушкина сегодня такое внимание оскорбительно и страшно тяжело.

Только не злорадствуйте – не говорите: «Он этого хотел». Даже и в худшие свои часы Пушкин хотел не этого. Ну да, он стремился в раннем возрасте «выйти из толпы», имел, вообще говоря, молодое желание славы… Но что может знать молодость о славе?

Существует, как сказал бы сведущий в математическом анализе Флоренский, «прерывный переход», есть качественная разница между Пушкиным 1821 года и Пушкиным 1836 года, между выговоренной в горячке, сквозь бегущую изо рта пену «эллеферией» («Эллеферия, пред тобой...») и просто сказанными словами «Иная, лучшая потребна мне свобода».

Муза вела Пушкина до поры до времени, сделала его знаменитым, подняла на недосягаемую для простых смертных высоту – чуть ли не на кровлю Иерусалимского храма поставила Пушкина, – и вот здесь, на виду у всей России, Пушкин взял свою музу в тиски, приказав ей:

 
Веленью Божию, о муза, будь послушна…
 

Какой дерзкий шаг, какой удивительный поворот! Впору вспомнить новгородского архиепископа Иоанна (XII век), который не только связал крестом и молитвой докучавшего ему злого духа, но еще и использовал последнего для паломнической поездки ко Гробу Господню – в качестве транспортного средства.

Но мы не станем зря тревожить память новгородского святителя. Пушкинская инициатива имела другой результат. Пушкин призвал свою музу к порядку – ровно через полгода Пушкин был убит.

И эти полгода были для нашего поэта мучительны. Духовное одиночество, разлад с близкими людьми, разлад с читателем… Раннее творчество Пушкина, громкие слова «холоп венчанного солдата», «эллеферия», «свободою горим» приводили в восторг пылкую дворянскую молодежь – неприкаянные гусары и кандидаты Московского университета на руках носили Пушкина, отрывая от его панталон штрипки себе на память, – зрелое творчество Пушкина заставляло ученейших людей России безнадежно разводить руками и произносить: «Пушкин кончился», «Пушкин исписался».

Пушкин (которого митрополит Анастасий назовет через сто лет «Божией милостью и благословением для Русской земли») тяжело переживает общее охлаждение, общее отступничество.

Просто написать на бумаге: «Поэт! не дорожи любовию народной», – но очень трудно расставаться с любовью, в лучах которой согревался половину жизни, очень трудно от любви отвыкать.

Не залеченные при жизни душевные раны переходят в вечность. Старая распря между российским литературным бомондом и Пушкиным продолжается сегодня, и мы с вами, совсем того не желая, являемся ее участниками.

«Следовать за Пушкиным <…> труднее и отважней, нежели идти новою собственною дорогою» (Баратынский). Пройти за Пушкиным по страницам его сочинений след в след, остаться с Пушкиным до конца – значит не только приобрести бесценный жизненный опыт, но и (как бы по-детски это ни прозвучало) помочь поэту сегодня, духовно подкрепить и поддержать его.

Остановиться вначале, хищно рыться в молодых грехах Пушкина, в его «ноэлях» и «донжуанских списках», цитировать, сладко жмурясь, похабные стихи про Анну Алексеевну Орлову – значит тащить поэта за собою на дно и дальше – «в преисподнюю земли».

Первая молодость Пушкина, проведенная под заботливым присмотром П. А. Вяземского, была бурной и далеко не безгрешной. В 30-е годы Пушкин, ставший уже мужем и отцом, с отвращением читает свою прежнюю жизнь, но не смывает печальных строк, более того – черпает из впечатлений «безумных лет» богатый материал для художественного творчества. Разумная и деятельная жизнь, которую ведет в эти годы Пушкин, не оставляет места для тревоги за его будущность. Печальные обстоятельства прошлого живут только в памяти поэта, «смывать» или «не смывать» их – этот выбор находится полностью в его власти.

К середине 1836 года окончательно выясняется, что «безумных лет угасшее веселье» угасло не до конца. Грехи молодости следуют за Пушкиным как тень, освободиться от их страшного конвоя поэт не может.

 
Напрасно я бегу к Сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
 

Пушкин был не просто умнее и талантливее – он был намного лучше любого из нас. Он был добр и сострадателен, он был великодушен, Пушкин был «дитя по душе», «в полном смысле слова дитя» – и что могли значить его грехи (игра молодых сил, брызги шампанского) по сравнению с тем багажом, который отягощал совесть подавляющего большинства его современников! Но те-то жили спокойно и для огорчений в самом деле не имели причин: виселицы им не мерещились, воспоминание о «далекой, бедной деве» не мучило, анонимщики не одолевали, белоголовая смерть в компании с лошадью не караулила за углом!

Откуда этот мрак, навалившийся на Пушкина перед концом, откуда эта безысходность?

Оставим нашим «великим пушкинистам» неизбывного «Николая» (что бы они делали без него!), вечнодоходных «николаевских жандармов» (которых было ровным счетом 17 человек на всю огромную Россию) и прочих «свободы-гения-и-славы палачей», преследовавших поэта, мучивших, травивших и под конец затравивших. Пушкин был храбр, про «наслаждение в бою» писал не понаслышке, и внешние враги, сколько бы их ни объявилось вдруг, не смутили бы и не надломили его мужественного духа.

Безликое зло душит Пушкина в последние дни его жизни, анонимное зло накрывает его с головой, и он ищет, сбиваясь с ног и скрежеща зубами, реального носителя этого зла, ищет реального врага (предполагая одно время что таковым окажется сам царь) – и натыкается в конце концов на пулю Дантеса, который был, по сути своей, водевильный персонаж: «мусье француз, г…. капитан».

Нет, дело тут не во внешних врагах.

Дело тут и не в отдельных ударах судьбы, поразивших Пушкина рикошетом (давно замечено, например, что тот же самый Дантес, знай он грамоте и имей он потребность в нашем оправдании, мог бы сослаться на пушкинское стихотворение «Десятая заповедь» как на произведение, глубоко его перепахавшее и ставшее для него настоящей путевкой в русскую жизнь). Это неплохо, что Пушкин успел при жизни расплатиться за некоторые свои необдуманные слова, а не сохранил их в целости до Страшного суда.

Дело в том, что для Пушкина, как когда-то для Ленского, «часы урочные пробили». Ангел смерти приблизился к Пушкину. Последние месяцы пушкинской жизни – это агония, конечно. Сумбурная, отчаянная схватка, в которой поэту приходится отстаивать не жизнь (жизнь кончена), а приемлемое место в вечности.

«Если бы смерть была концом всему, – некогда фантазировал Платон, – она была бы счастливой находкой для скверных: скончавшись, они разом избавлялись бы и от тела, и – вместе с душою – от собственной скверны». Увы! смерти нет. Злые дела, гнилые слова, скверные мысли, не очищенные покаянием, не выжженные жгучим страданием, следуют за нами в вечность.

«Ей, Господи, Царю, даруй ми зрети моя прегрешения», – говорится в великопостной молитве св. Ефрема Сирина; пушкинское переложение молитвы, выполненное за полгода до смерти, так передает это прошение:

 
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья…
 

Глубоко несчастны те люди, которые не видят своих грехов, которые не сомневаются в своем «человеческом достоинстве»! К ним не относятся слова покаянного канона: «Житие на земли блудно пожих и душу во тьму предах» (хотя от этих слов болезненно сжимались сердца столетних схимников и пятнадцатилетних великих княжон в прежней, лучшей, России) – они-то живут «честно, хоть и трудно», и уж во всяком случае не совершают никогда тех ужасных поступков, которые совершают на каждом шагу другие люди – наемные убийцы, бритоголовые нацисты, арабские террористы и прочие герои голубого экрана.

«У меня все в порядке. Я никого не убивал, не торговал оружием в Чечне». «Какие у меня грехи? Живем вчетвером на одну зарплату». «Особенных грехов не имею. Не ворую, на “мерседесах” не езжу».

Человек, не сознающий своей духовной нищеты, не отчаивающийся по временам в своем спасении, – такой человек, очевидно, не нуждается и в Спасителе. Такие люди часто умирают неожиданно и быстро – легко умирают и без запинки переходят от смерти духовной к смерти физической. (Вы, может быть, слышали о том, что внезапную смерть, которую мы сегодня называем скоропостижной и которой нередко завидуем, наши нецивилизованные предки называли «наглой смертью» и признавали ее верхом человеческого неблагополучия.)

Тому, чья душа не до конца усыплена и связана, смерть посылается порою трудная. Такому человеку Бог может открыть перед концом духовное зрение – тогда умирающий человек видит не то, что ему хочется видеть и к чему он привык, а то, что есть. И в этом – последняя Божья милость к умирающему, но хрупкое человеческое естество воспринимает эту милость как богооставленность, как сплошной ужас. Страшно просыпаться над бездной, страшно смотреть в упор на вечное зло, которое сам приблизил к себе, которому достаточно послужил в течение жизни. Кто-то буйствует в эти минуты, кто-то требует помощи от близких, мучая их, кто-то впадает в прострацию. Кто-то вспоминает о Боге, просит у Него милости – и получает ее.

«Связан многими пленицами грехов», ощутив на всех своих путях страшную сеть, Пушкин не медлит ни секунды – Пушкин начинает действовать. Как чистокровный арабский скакун, обнаруживший вдруг заскорузлый хомут на плечах, а за плечами – обледеневшую бочку с нечистотами и сонного золотаря, Пушкин раздает направо и налево молниеносные, разящие удары. Уму непостижимо, какие завалы зла успевает он разметать за эти полгода, какие горы лжи умудряется своротить! Он заставляет Дантеса жениться на Е. Н. Гончаровой; он находит подлое гнездо, из которого вылетела на свет анонимка, и подготавливает достойную контрмину; казенный долг связывает ему руки – Пушкин требует от казны принять в уплату долга одно из своих имений; мало ему Канкрина – Пушкин и самого царя загоняет в угол 23 января, дерзко его допрашивает – и вырывает у русского царя те сведения, которых ему не хватало для полноты картины.

 

Но мужские поступки не приносят Пушкину освобождения.

Хуже того – вся эта судорожная активность привлекает внимание стервятников. Судорожные движения выдают шакалам и гиенам то место, где бьется в сетях погибающий человек. Анонимщики и подлечившие сифилис кавалергарды, дочери Вяземского и Карамзина вместе с посетителями своих салонов, голландские посланники-содомиты, писаки русские толпой (в их числе особенно заметны будущие, еще не родившиеся, «великие пушкинисты») собираются в группы, стягивают кольцо, нервно облизываются, сучат хвостами… Они терпят. Они знают, что жертва увязла прочно. Они ждут.

Закрывая последнюю страницу типового издания пушкинских стихотворений, на которой напечатано:

 
Напрасно я бегу к Сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий, —
 

мы остаемся свидетелями и участниками страшных событий 1837 года. Бежит через пески измученный олень, гонится за оленем голодный лев.

Не присоединяйтесь к жестокой травле, не задерживайте бегущего! Не перекладывайте на Пушкина груз своих нерешенных проблем, не притворяйтесь, будто он так уж сильно перед вами виноват.

Если вы развратны, то ведь наверное не грациозные шалости пушкинской музы послужили тому решающей причиной. Если вы – атеист, оплакивающий свое безверие (весьма распространенный у нас тип человеческой личности), то уж наверное не «Гавриилиада» убила в вас веру.

Замечу вскользь, что жуткая репутация, которой пользуется среди православного народа это больное порождение детской фантазии, не имеет сегодня опоры в реальном положении вещей. Трудно представить, что кто-либо из молодых современников наших сможет дочитать, эту нелепую и скучную сказку до конца. «Гавриилиада» – гадость, конечно, но гадость по нынешним временам почти безвредная, гадость для специалиста по гадостям, антикварная гадость. Зайдите в любой «букшоп» и поглядите, каких авторов раскупает с горящими глазами наша учащаяся молодежь, – бедное будущее наше. Зюскинд, Фаулз, Кастанеда, Пелевин, Веллер…. Переход от таких авторов к музейной, насквозь вторичной «Гавриилиаде» можно было бы только приветствовать, как приветствуют родственники тяжелобольного снижение его температуры от 41° до 38°. Впрочем, возможность такого перехода существует только в теории. На этой улице движение строго одностороннее и ускоренное: вперед и вниз, под горку. «Гавриилиада» прошла, как прошли Людовик ХV, салонное остроумие, высокие прически у дам. Опасливо коситься в их сторону сегодня – значит, как выразился бы Федот Кузьмич Прутков (дед блистательного Козьмы), «слишком помнить опасность».

Но может быть, вы родились в инкубаторе, воспитывались в стеклянной колбе, для чтения имели только настенный календарь и логарифмическую таблицу, а потом вдруг нашли в дровяном сарае старую книгу без обложки и без двадцати начальных страниц, неосторожно раскрыли ее, прочли, не веря глазам: «Чистый нам любезен Бахус» – или, того хуже: «Неверную деву лобзал армянин» – и – бац! – в одну минуту развратились.

Что же, в этом случае Пушкин перед вами виноват.

Но знаете что? Попробуйте простить ему. Постарайтесь простить Пушкину ту малость, в которой он легкомысленно согрешил перед вами 180 лет назад. Глядишь, и вам в горькую для вас минуту кое-что простится. Умирать-то все равно когда-нибудь придется. И чем меньше должников останется у вас к тому времени, тем будет лучше для вас.

Хотя… Что мы знаем? «Прощайте, друзья», – сказал Пушкин, обводя взглядом книги своей громадной библиотеки. Он не сказал: прощайте, враги, которых я насилу смог одолеть с помощью о. Петра.

Может быть, Пушкину труднее было бы умирать, если бы к этому часу не было уже сделано то, что мог сделать он один: уже он написал «Предчувствие» и «Над помраченным Петроградом…», уже создал историю Маши Мироновой, уже досказал историю Татьяны Лариной. Не будь этого, сил на последний подвиг могло бы и не хватить. Демон уныния напоил бы горечью незадачливого стихотворца – промешкавшего, не давшего родиться этим чудным звукам, этим вечным образам, – и одолел бы его в последнюю минуту, украл бы его спасение.

Поэзия – странное занятие и опасное, но, к сожалению, вполне безопасных занятий на этой земле не существует.

Пусть «муза» – древний демон, а «поэтическое исступление» – болезнь. Человек не может стать здоровяком по своему желанию, не может, например, «отказаться» от диабета или астмы. Болезнь не порок. Болезнь – это то, чем люди испытываются. Существенно не то, что люди подвержены различным заболеваниям, а то, что одинаковую болезнь люди могут воспринимать и переносить по-разному. Один больной мучает близких, изводит их капризами, упреками, жалобами, другой – терпит и улыбается. Глубокий человек пытается осмыслить свою болезнь, пытается понять, для чего она послана ему – именно сейчас, именно такая, – и иногда получает пользу от болезни, извлекает из своего несчастья бесценный духовный опыт.

Жизнь в оранжерее под стеклянным колпаком, может быть, и хороша, но именно такая жизнь не досталась человеку в удел. Человек продирается в рай сквозь дикую чащу грехов и соблазнов, человек падает и встает, встает и снова падает. Человек отчаивается и изнемогает. «Пока вся кровь не выступит из пор, // Пока не выплачешь земные очи – // Не станешь духом…»

Человек обречен искать всю жизнь то содержание, которое выдержит огненное испытание Страшного суда, но которое душа (не душа как таковая, не вообще «душа», а вот эта конкретная духовная личность с присущими ей одной склонностями и антипатиями, с уникальностью ее жизненного опыта, с неповторимостью ей христианской судьбы) способна вместить, усвоить и удержать уже здесь, на земле. На этом пути возможны трагические ошибки (судьба Блока), но никогда ошибка не поставится человеку в ту же вину, что и равнодушие к истине, фарисейская духовная сытость, фарисейское спокойное любование высотой своего нравственного и интеллектуального уровня.

В «Загробных песнях» Случевского – в этом интереснейшем памятнике, завершившем полуторавековой путь русской поэзии в ее основном русле, – лирический герой переживает встречу с двумя духами из числа «истинно огромных»:

 
Они рука к руке, как бы полусливаясь,
давно привыкшие к большим телам планет,
длиною их пути нимало не смущаясь,
безмолвно шествовали, чуть давая свет…
 
 
И как их не узнать? Один – царь полумира,
страну, для опыта, поднявший на ладонь;
была ему узка огромная порфира,
и, чтоб сидеть ему, из бронзы отлит конь.
 
 
Другой, в дни юности, певец садов Киприды,
а в лучшие года вожак народных дум,
сраженный пулею с согласья Немезиды
за силу гения, за непокорный ум…
 

Петр и Пушкин, встреченные героем Случевского в загробном мире, не принадлежат тьме, но и свет, от них исходящий, «мал». Петр и Пушкин – духи «из полутемных». Жизненный путь этих двух исполинов был «скоротечен, и в подвигах добра он мог бы быть иным».

Защищать Пушкина от Случевского не нужно. Константин Константинович любил Пушкина не меньше, чем мы с вами. В пору написания «Загробных песен» Случевский уже не занимается литературной борьбой – Случевский готовится к смерти. Возвращаясь «в самый ясный свет», старый поэт кланяется живущим и смиренно сообщает им знание, добытое сорокалетним поэтическим трудом: в земной поэзии Света нет.

Собственную жизнь, собственное творчество Случевский оценивает перед концом так же трезво и так же безотрадно:

 
Я мог бы быть гораздо хуже,
Служа судьбе проводником…
Все знают: вслед великой стуже
Морозец кажется теплом!
 

Полвека спустя Шаламов в «Колымских рассказах» поведает о том, как утешали несчастных заключенных, как согревали их двадцать градусов мороза после пятидесяти. Это не значит, что двадцатиградусный мороз пригоден для нормальной жизни – для земледелия, например, или для прогулок с друзьями. И все же он заслуживает добрых слов: его легче перенести, он не так быстро убивает, как мороз пятидесятиградусный. Случевский об этом и пишет: «Да! Много сеял я несчастья! //Но я далеко не из тех, //Кто любит зло из любострастья…» Петр и Пушкин, по мысли Случевского, тоже не любили зла из любострастья, сознательно злу не служили. Петр и Пушкин тоже «могли быть хуже».

Разумеется, это не та оценка личности Пушкина, к какой мы привыкли и с какой могли бы согласиться. Современная исследовательница Е. А. Тахо-Годи указала на обусловленность подобной оценки «религиозными исканиями Случевского начала XX в. (его беседы с Вл. Соловьевым, о. Иоанном Кронштадтским)».

Легко и просто оспаривать Владимира Соловьева, чьи наглые тезисы («Пушкин убит своим собственным выстрелом в Геккерна», «Байрон и Мицкевич были значительнее его» и т. п.) даже и нельзя обходить молчанием, нельзя оставлять без ответной равносильной оплеухи – мы этим займемся в свое время, – но что прикажете делать со святым и праведным отцом Иоанном Кронштадтским? А в том, что он мог считать (и почти наверняка считал) духовную личность Пушкина «полутемной», сомневаться не приходится.

Не станем пока ни соглашаться с этой оценкой, ни оспаривать ее – попробуем продвинуться чуть дальше по пути, намеченному Случевским.

Пушкин и Петр действительно ведь «полуслились» в русской истории. На вызов Петра Россия ответила явлением Пушкина – этот расхожий герценовский образ постоянно в нашем сознании присутствует. Пушкин – не просто главное украшение петербургского периода нашей истории, но и наглядное подтверждение той важной истины, что дело Петра в России прижилось и, следовательно, в народном духе было определенное сочувствие и было определенное соответствие духу петровской реформы.

Но сегодня многие важные истины воспринимаются нами не так, как они воспринимались еще недавно – до 1991 года. Добровольный отказ России от всех своих геополитических завоеваний и притязаний, воспринятый на Западе как «поражение России в Третьей мировой войне», соответственное изменение внешнеполитического статуса России привели к тому, что множество наших соотечественников занялось переосмыслением русской истории.

Ценность петровского наследия многими сегодня ставится под сомнение. Обоснованной критике подвергаются не только методы, которыми петровская реформа проводилась в жизнь (они, конечно, трудноизвинимы), но и самая суть реформы.

Однако, прежде чем начать спор с уважаемыми мною критиками Петра, придется сказать несколько слов о почитателях царя-работника из числа нынешних хозяев России.

«Петр, – поучают нас эти люди, – был, первое, западник. Но он был жесток в силу ущербного менталитета и тысячелетней парадигмы. Мы эту жестокость не оправдываем и не разделяем! Мы унаследовали лучшее в политике Петра – мы повернулись к Западу лицом, мы прорубили окно в Анталию и на плас Пигаль… Государство? Государство развалилось, понимаешь. А зачем нам нужно жестокое государство?»

Понятно, что такие похвалы больше вредят памяти Петра, чем самая резкая и пристрастная критика. Над косноязычными рассуждениями про «российский менталитет» и «рабскую парадигму» мы еще способны посмеяться в своем кругу, но защищать память Петра от его кошмарных апологетов мы вовсе не стремимся. Мы идем на поводу у этих ловкачей. Мы принимаем бездумно и безвольно их аргументы, с тем чтобы потом стоять насмерть, яростно оспаривая их оценки (хотя об оценках, как и о вкусах, спорят только дураки).

«Петр был западник. Это хорошо». – «Нет! Это плохо». – «Зато он был жесток – сущий мясник. Это плохо». – «Нет! Это очень хорошо».

Грустно и смешно.

Слово «западник» родилось в 40-е годы XIX века, но и сегодня значение этого слова строго не определено. Чаадаев и Смердяков, Тургенев и Хакамада одинаково могут быть названы западниками. В верхних этажах русской культуры чистые западники почти не встречаются; имена, названные выше, – и те небезусловны. Тургенев с вдумчивым интересом относился к простонародному русскому быту, что для западника совсем не характерно, Чаадаев написал «Апологию сумасшедшего»… Поэтому защита этого направления общественной мысли строится обычно на живых примерах: обычно говорится, что тот или иной западник был кристально честным человеком, добросовестно служил России на своем месте, желал России блага (пусть и понимал его по-своему), пользовался любовью и уважением всех близко знавших его людей. Неужели не ясно, говорится в заключение, что в таких гражданах Россия сегодня нуждается больше, чем в запойных гениях, доморощенных мистиках и прочих уродах, составляющих цвет туземной образованности?

 

Тем и удобны живые примеры, что с их помощью можно доказать все, что вам захочется. Честностью, добросовестностью, примерной нравственностью отличались, как известно, Киреевский, Даль, Победоносцев, царь-мученик Николай II и еще миллион русских православных, западничеству не причастных. То есть эти-то именно качества и не делают человека западником. Западник может иметь их и может их не иметь; он по другой какой-то причине – западник.

Когда же начинаешь выделять эту специфическую «западническую» составляющую в русском национальном характере, то обнаруживаешь сразу, что Петр I вовсе ее не имел. Западником наш железный царь совершенно определенно не был.

Русский западник – простое существо.

Во-первых, он по-западному относится к России: не ценит ее и не понимает, не переживает ее скорби и радости как свои скорби и радости. Во-вторых, он имеет великую страсть (к удобствам западной жизни, к западному комфорту) и великую цель (обставить по-западному свое жилище, ездить в экипаже западной фабрикации, по-западному одеваться и развлекаться). Ничего третьего, более сложного или хотя бы более западного, в русском западнике нет.

Поскольку западный ширпотреб стоит в России безумно дорого, постольку наш западник вынужден обворовывать казну, вымогать взятки у просителей (если он чиновник), выплачивать нищенское содержание своим рабочим (если он предприниматель).

Западники бывают надрывные и толстокожие. Толстокожий западник ворует и давит молча; надрывный западник, решая свою жизненную задачу, причитает и стонет: «А что мне делать? Нет, а что мне делать? Я же не могу ездить на «москвиче», как последний хам, я же не могу как какая-нибудь скотина жить на сто пятьдесят долларов в месяц!.. И ведь это только в России порядочный человек вынужден воровать – ни в одной нормальной стране такого не увидишь. Россия-сука, ты еще ответишь за это унижение лучших, благороднейших сынов своих!..» и т. п.

На Западе наших западников признают естественными союзниками, заботятся о сохранении популяции, подкармливают вожаков, но и за людей этот сброд, разумеется, не считают.

Петр своих западников вешал.

Петр был суровый русский патриот, вынужденный (опять это слово!) брать на Западе то, чего Россия к 1698 году своими силами создать не смогла или не захотела. Собственные слова Петра: «Нам нужна Европа на несколько десятков лет, а потом мы к ней должны повернуться задом» – не нуждаются в каких-либо дополнениях и комментариях.

Для того чтобы поворот к Европе задом мог обойтись для нас без дурных последствий – чтобы нам не воткнули немедленно в это место какой-нибудь смертоносный самонаводящийся кол с пороховым двигателем и победитовым наконечником, – необходимо было иметь современную армию и современный флот, тяжелую промышленность и высшую школу, Академию художеств и регулярное стихотворство. Выяснилось, что за «несколько десятков лет» можно все это создать; чуть позднее выяснилось также, что поддерживать в рабочем состоянии эту махину, повернувшись задом к мобильной, стремительно развивающейся Европе, нельзя. В этом – и только в этом – Петр ошибался.

Триста лет сохранялось вооруженное, шаткое равновесие сил между Россией и Западом; к концу этого срока Россия оказалась на грани физического и нервного истощения. «Русский человек устал» – как проницательно заметил в 1945 году Георгий Иванов. Триста лет пролетели как один день; мы и сегодня стоим к Европе лицом, как стояли в 1698 году, но сегодня Киев и Харьков уже на той стороне. Триста лет мы не отрываем от Европы глаз; сегодняшний ее вид настолько неприятен для зрения, настолько уже тошнотворен, что элементарный инстинкт самосохранения понуждает нас зажмуриться или просто повернуться к Европе задом, как это было при… А при каком царе это было? Когда мы могли себе позволить такую роскошь?

Выяснив, что и Петр Великий мог иногда ошибаться, мы с тем большей легкостью перейдем теперь к разбору аргументов его современных критиков.

Отрицатели Петра подразделяются у нас на два основных разряда. Первый разряд, более многочисленный, состоит из благородно мыслящих людей, которые признают необходимость петровской реформы в принципе, но отрицают ее на уровне реально выполненного дела. Трудно спорить всерьез с такими симпатичными людьми. Я сам люблю гоголевскую Агафью Тихоновну и всегда соглашусь с тем, что если бы губы Никанора Ивановича («окно в Европу», Академия наук, армия и флот) да приставить к носу Ивана Кузьмича (церковная политика Феодора Иоанновича), да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазарыча (отношение к иностранцам Иоанна III), то в результате могло бы составиться идеальное человеческое лицо. Как стали говорить у нас с недавних пор, «мечтать не вредно». Вредно влюбляться в свои мечты, вредно пристращаться к идеально-трафаретным лицам, брезгливо отворачиваясь ради них и от живых человеческих лиц, и от «истории наших предков, такой, как нам Бог ее дал» (Пушкин).

Весьма примечательно то, что этот разряд противников Петра не подарил России за триста лет ни одного практического деятеля, поскольку состоял всегда из таких работников, которым, по едкому замечанию Розанова, «нельзя дать портков выстирать: изорвут, напачкают, а чистыми не сделают». Между тем вполне очевидно, что раз уж вы признаете принципиальную необходимость реформы, то ваш долг – служить ей на том участке, на который поставила вас жизнь, и не вступать в напрасный суд с прежними деятелями реформы – вашими предшественниками, вашими товарищами по общей борьбе. Своим трудом, своим подвигом, своим талантом вы можете исправить и возвысить самое провальное прошлое (как исправила Полтава Нарву), своей тупой апатией, своей бездарностью и ленью вы можете обесценить самое героическое и блестящее прошлое (как обесценила все военные победы России Беловежская Пуща), но вы не можете прошлого отменить. Прошлое уже состоялось; из прошлого смотрит на нас прекрасный и страшный – цельный! – лик Петра:

 
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
 

Нельзя уже убрать эту силу из русской истории. Нельзя сделать бывшее небывшим.

Наследие Петра вечно и вечно проблематично. Люди, с легкостью рассуждающие о недостатках Петра, считают, очевидно, что достоинства Петра лежат у них в кармане. В известном смысле это так и есть – все мы уже триста лет живем в государстве, созданном его волей и его державным трудом. Наши дети не прячутся в лесах от шведской или польской солдатни – они учатся в русских школах, институтах и университетах, читают в хороших русских переводах мировую классику и совсем не удивляются тому, что иностранные граждане по всей земле читают на своих языках классику русскую. «А как же иначе? По-другому ведь не бывает…»

Странное дело! Когда мы выходим весной на свои садовые участки, мы отчетливо понимаем: само здесь ничего не вырастет, никакие перемены к лучшему на нашем участке сами собой не произойдут. Ну, вылезут из земли сорняки – сами, сами прилетят в июне комары, наползут гусеницы… Наискуднейший урожай, какой только можно себе представить: один-единственный кочан капусты, невызревший, изъеденный слизняками, и тот обеспечивается чьим-то трудом: покупкой рассады, доставкой, посадкой, элементарным уходом. Если имеется кочан капусты – значит, кто-то над ним трудился. Нет деятеля – значит, не будет и кочана капусты.

Но стоит нам выйти за калитку своего участка, как все эти здравые понятия улетучиваются из нашей головы. Заботливо прикрывая ладонью карман со своим добром (гром побед русского оружия, авторитет русской науки, мировая слава русской литературы), мы громко жалуемся на то, что денег и удобств «в этой стране» слишком мало – намного меньше, чем в передовых, развитых странах. Мы спокойно и твердо отрекаемся от Петра: «Что ты там топчешь змею на камне, медный человек? Табачищем несет от тебя и винищем, и чем это ты весь перемазался? Не кровью ли? Слава, купленная кровью, нам не нужна. Такая слава отпугнет от нас цивилизованных туристов, в чьих кошельках мы полагаем единственную надежду на оздоровление российской экономики. Нам не по пути с тобою, медный человек».