Kostenlos

Князь Никита Федорович

Text
1
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Князь Никита Федорович
Audio
Князь Никита Федорович
Hörbuch
Wird gelesen Борис Хасанов
1,08
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Рабутин на общественных собраниях был всегда очень внимателен к Аграфене Петровне. Сначала он попробовал было особенно приблизиться к умной и милой русской княгине, но Волконская очень ловко сумела обойти это и удержала молодого графа в должных границах, оставшись, однако, в прежних с ним отношениях.

Рабутин видел, что все-таки она может быть полезна ему, и потому продолжал оставаться возле нее, хотя их отношения держались чистою связью одних и тех же интересов и цели, что, впрочем, не мешало вести остроумную беседу, в которой Рабутин щеголял своею любезностью, не умея иначе разговаривать с женщинами.

Но собственно для своего влюбчивого сердца он должен был избрать другой предмет.

Волконская сошлась в последняя время с Марфой Петровной Долгоруковой, дочерью Шафирова, которая была озлоблена против Меншикова за сделанные им ее отцу неприятности и готова была всеми силами отмстить светлейшему. Аграфена Петровна часто вечером заезжала к ней и оставалась, рассказывая то, в чем успела за день.

Июль был уже на исходе, когда Волконская явилась к Марфе Петровне с известием, что Меншикову послан указ немедленно вернуться в Петербург.

– Вы поймите, – сказала она Долгоруковой, – это очень важно. Он, вероятно, не послушается, и тогда ему конец. Государыня так уже подготовлена, и все обставлено…

Несмотря на всю свою нелюбовь к Меншикову Марфа Петровна слушала слова княгини довольно рассеянно, Правда, Волконская уже давно сидела у нее, и они, казалось, обо всем успели переговорить и рассмотреть известие об указе со всех сторон, но Волконской все еще хотелось говорить об этом.

– Что это, вам не по себе, кажется? – спросила, наконец, она, замечая скучающее и нетерпеливое выражение в глазах Долгоруковой.

– Устала я, – коротко ответила та. Аграфена Петровна начала прощаться с нею.

– Ну, до свидания, голубушка, дай вам Бог и на завтра успеха! – сказала по обыкновению Марфа Петровна, провожая свою гостью до лестницы, а затем вернулась к себе в маленькую гостиную и поспешно подошла к большим стеклянным дверям, выходившим в сад на террасу.

На дворе стояли сумерки июльской ночи. Небо было безоблачно, но в саду, под черным кружевом тихих дерев, казалось все-таки настолько темно, что Марфа Петровна приложила обе руки к стеклу и прислонилась к ним, чтобы заглянуть в эту темноту. Все было тихо кругом.

Долгорукова неслышно отворила дверь и вышла на террасу. Странная таинственность ночи охватила ее, и она почувствовала какую-то жуткость, точно щипнувшую ее за сердце. Но она подавила в себе неприятное чувство и подошла к перилам.

В глубине аллеи послышались твердые, видно, привыкшие к дороге, но осторожные шаги.

 
«В мире есть одна лишь сила,
Гордый дух подвластен ей», –
 

вполголоса, как бы про себя, пропела по-немецки Долгорукова.

 
«То улыбка вечно милой,
Нежный взгляд ее очей», –
 

подхватил также тихий голос из сада, и вслед за тем на ступеньки террасы поднялся Рабутин.

Марфа Петровна двинулась ему навстречу.

– Не люблю я этих ваших ночей, сырых и полусветлых, – заговорил Рабутин, входя за Долгоруковой в гостиную, как свой, как давно ожидаемый и желанный. – Ты не долго ждала меня? – с улыбкою спросил он, скидывая свой плащ.

– Нет, от меня только что уехала Волконская, – ответила Марфа Петровна, садясь на небольшой диванчик. – Ну, иди сюда, здравствуй!..

Они говорили по-немецки.

– Ну, что ж, она все о его падении хлопочет? – сказал Рабутин, подходя к Долгоруковой и садясь рядом с нею.

– Конечно, мы все хлопочем… дело идет к развязке… ему послан уже указ, все идет как нельзя лучше…

Рабутин покачал головою.

– Ну, вот, ты всегда не веришь! у тебя вечные сомнения! – сказала капризным голосом Марфа Петровна. – А ведь, кажется, все так ясно!..

Ее восточные, красивые черные глаза блестели уверенностью и улыбкой, и все лицо сияло особенною – несвойственною европейским, надоевшим Рабутину, женщинам, – красотою; только рот с чуть выдавшеюся, но отнюдь не портившей ее, нижнею губою, сложился недовольно складкою. Она была недовольна на него за его противоречие.

– Я удивляюсь одному, – серьезно заговорил Рабутин, – как вы все не понимаете, что теперь так же немыслимо побороть этого господина, как нельзя остановить щепкой течение большой реки. Царица отлично понимает, что, оттолкнув его, она все потеряет, а если и не понимает этого, то герцог Голштинский с Бассовичем объяснят ей, хотя бы из чувства самосохранения. Ведь и они пропадут тогда. Наконец, Меншиков силен в гвардии… А, да ничего из этого не выйдет! – махнул он рукою.

Долгорукова окончательно рассердилась.

– Я тоже удивляюсь тебе, Густав, – возразила она, – ты вот уже сколько времени в Петербурге и ведь, собственно, ничего еще не сделал для великого князя, ни даже для договора, который служил официальной причиной твоего приезда. Скажи, пожалуйста, зачем же ты приехал сюда?

Глаза Рабутина сощурились, и он улыбнулся, весело глядя на ее сердитое уже лицо.

– Может быть, лишь для того, чтобы судьба свела меня с тобою, я приехал сюда, – ответил он, продолжая улыбаться и смотря прямо ей в глаза. – А вот пришел я к тебе вовсе не для того, чтобы ссориться теперь, – и он ласково потянулся к ней и хотел взять ее руку, но Долгорукова отдернула ее.

– Ты знаешь, что я терпеть не могу этого человека, и не успокоюсь до тех пор… – начала она.

– Всему свое время, – перебил ее Рабутин. – Придет и ему черед, но пока я должен сделать наследником великого князя и сделаю это! – с оттенком немецкого пафоса произнес он.

Долгорукова ласково взглянула на него.

– Знаешь, Густав, когда ты говоришь о делах, мне всегда кажется, что ты старше, чем ты есть… Но будет о них…

И они перестали говорить о делах.

V. Проповедь духа

Прошло немного времени – и Рабутин оказался совершенно прав. То глубоко обдуманное и обеспеченное в своем успехе «дело», над которым с таким рвением хлопотали Аграфена Петровна, явилось пустым и вздорным, и в действительности оказалось серьезным только для тех, кто им занимался, но не для того, против которого направлены были эти, в сущности, усилия. Меншиков вернулся из Митавы в конце июля, и ни одно из ожиданий его врагов не оправдалось.

Императрица Екатерина, должно быть, привыкшая к подчинению при покойном своем супруге, постоянно чувствовала необходимость опираться на твердую руку с непреклонною волею, а такою рукою являлся, несомненно, Меншиков, воспитанный в суровой школе Петра.

И австрийский посланник понял это. Партии великого князя он объяснил, не щадя ни слов, ни издержек, какую силу будет иметь она, если на ее сторону перейдет Меншиков, а Меншикову подсказал мысль выдать свою дочь за великого князя и первый заговорил об этом во всеуслышание, как о деле весьма возможном и ничуть не удивительном тем более, что за жениха Меншиковой, красавца Сапегу, императрица желала выдать свою племянницу – Скавронскую. И вот, по воле Рабутина, прежние друзья стали врагами, а враги – друзьями. Меншиков сошелся с Голицыным, Долгоруким, а Толстой, Апраксин и прежний союзник Меншикова, герцог Голштинский, оказались его открытыми врагами. К ним примкнули Бутурлин, обойденный Меншиковым по службе, и Девьер, женатый на родной сестре светлейшего, озлобленный против него за постоянные оскорбления, которые он наносил ему. Анна Иоанновна, ничего не добившись, уехала обратно в свою Курляндию.

Волконская смутилась и потерялась. Не послушавшийся ее Рабутин, которого она хотела вести и направлять, оказался досадно и обидно прав. Ничтожная, слабая, как вышло теперь, попытка ее получить долю влияния на высшие события была точно неудачною попыткою, а вовсе не серьезным государственным делом. Аграфене Петровне казалось, что тут-то и есть самое настоящее, которое так сразу, сейчас – стоит лишь съездить сюда, побывать там – и придет к ней; но «настоящее» было, очевидно, в руках этих Меншиковых, Рабутиных и им подобных, а для Волконской, как доской, прихлопнулись высшие цели и планы. Она могла хлопотать о звании гофмейстерины себе, о графском титуле для отца, сообщать брату в Копенгаген о том, что делалось в Петербурге; но свергнуть Меншикова ей было не под силу. И как она не могла подумать об этом раньше?

Она сердилась на себя, на Рабутина, на Долгорукову, на всех, и несколько раз поссорилась в это время с мужем.

Но вместе с тем она сознавала, что из всех ее благоприятелей самые сильным и по значению, и по положению был все-таки Рабутин. И вот, вместо того чтобы «вести» его или «направлять», ей пришлось употребить все свои усилия думать об одном лишь, чтобы этот человек остался для нее благоприятным и, удержавшись и получив значение избранным им самим путем, оказывал ей поддержку. Сознаться, что это было просто покровительство, она даже сама пред собою не хотела.

После своей ничем не кончившейся суеты Аграфена Петровна вдруг увидела, что у нее стало очень много свободного времени, после того как она минуты – казалось ей – не имела покоя.

Она не то что упала духом, но сделалась капризна, скучна и нервно-обидчива. С сыном она всегда была ласкова и единственно на него не сердилась. Князь Никита внимательно следил за состоянием ее души, ни о чем не расспрашивал, не старался узнать внешние причины ее состояния, но ему было ясно, что именно происходило в его Аграфене Петровне, и он был доволен этим. Судьба, казалось, сама вела ее к тому, чему она не могла поверить в словах Никиты Федоровича. Он ждал, утешал ее, когда было нужно, и терпеливо переносил ее вспышки и раздражение.

Аграфену Петровну раздражали в муже его спокойствие, отсутствие суеты и постоянство. Пред нею, на ее глазах, были два совершенно различных человека: один, князь Никита, как будто ничего не делавший и вместе с тем занятый целый день, и другой – Рабутин, всегда веселый, самоуверенный, беззаботный, всегда свободный, но «делавший очень много». У каждого из них, казалось, была своя особая цель, и каждый шел к ней, не сбиваясь и не спеша. При этом в них обоих, как ни казались они различны, было что-то общее – это мужское, упорное терпение, выдержка, может быть, воля – обижавшее ее женское самолюбие. С этим неуклонным «чем-то» нужно было примирить свою горячность и подчиниться, вместо того, чтобы «подчинить» себе и направлять.

 

Она знала, что так же, как она может добиться от Рабутина, если захочет, звания для себя или титула для отца, она может заставить мужа сделать какой-нибудь расход, прийти просить к ней прощенья, когда, пожалуй, сама виновата пред ним; но самое суть их деятельности она не в силах была изменить.

Рабутин ей был совсем чужой человек. Князь Никита был муж, которого она любила, и, несмотря на то, что она ни в чем так не горячилась, то есть не сердилась, как говоря с ним, потому что ни с кем не могла и не умела говорить, ничего не утаивая, откровенно – все что есть на душе, – несмотря на это, никто не мог ее так успокоить, как муж, и ни с кем ей не было так хорошо и светло, как с ним.

Она, в особенности теперь, скучая открывшимся для нее свободным временем, часто вечером приходила к нему, садилась сзади него на диван, и он оборачивался к ней и заговаривал, причем всегда о чем-нибудь своем, запутанном, но светлом и хорошем, производившем успокоение.

Тогда, при виде этой его заваленной книгами, заставленной склянками и ретортами комнаты, где среди простых стульев и столов стояла одна мягкая кушетка для нее, – при виде его худого, с большим ртом и горбатым носом лица, освещенного каким-то внутренним, знакомым и милым ей огнем вдохновения и улыбкой смотрящих в душу добрых серых глаз, – Аграфена Петровна переносилась в иной мир, далекий от всего, что было за рубежом этой комнаты, и ей дышалось легче, и она любовалась своим князем Никитой, потому что знала: «Вот он каким был!»

Раз как-то он особенно понравился ей. Это было после того, как она, когда в ней улеглась поднятая неудачею желчь, рассказала ему всю историю.

Волконский выслушал жену не перебивая, зная, что нужно дать выговориться ей и что после этого ей будет легче.

– Господи, сколько во всем этом потрачено даром силы! – когда она кончила, проговорил он, откидывая назад свои белокурые, лежавшие неправильными прядями, волосы, которые он, перестав стричь, давно перестал также прятать под парик. Затем он встал со своего места и с обрадованным лицом подошел к жене. – Знаешь что, Аграфенушка, – заговорил он своим особым, «внутренним», как она называла, голосом, садясь возле нее на кушетку, – я сколько раз замечал, что, когда ты вот так приходишь ко мне, я всегда читаю в этот час именно то, что тебе нужно, то есть то, что я могу рассказать тебе в ответ на твой рассказ. Это выходит все равно, как вот в таком случае: когда на что-нибудь не находишь ответа – возьми хорошую книгу и открой на первом попавшемся месте, и всегда выйдет удивительно верно, и все станет ясно.

– Ну, о чем же ты читал? – спросила Аграфена Петровна.

– А вот сейчас: ты знаешь, как жил святой Алексей Божий человек? Это удивительно! Его отец был в Риме знатным и богатым лицом. Его невеста была прекрасна и из царского рода… И он добровольно отрекся и от знатности, и от богатства, и от всего и ушел нищим в далекий город, где стал питаться, чем Бог послал… Как ты думаешь, что труднее: отречься от богатства и почестей, когда они уже есть, или достичь их, когда их нет? И для того, и для другого нужно то, что немцы называют Energie[3], но для первого нужно ее в гораздо большей мере. Слушай дальше!.. Святой Алексей молился, постоянною молитвою угодил Богу и своею жизнью стал известен. И вот совершенно с другого конца подползает к нему, к его духу, то есть соединенному с плотью, новое земное искушение – то, что люди называют славою!.. Понимаешь ли, он достиг опять иным путем, уже не богатством и знатностью, но лишением, нищетою того же, то есть славы, известности, значит, известных почестей, потому что он сделался чтимым… Постой, не перебивай, – остановил князь Никита жену. Он встал со своего места и продолжал стоя: – И что же сделал Алексей? Он ушел от этого соблазна; он удалился в Рим и там был принят в дом отца, где его не узнали; как нищий, как убогий, как странник, он жил в этом доме. Слуги смеялись, издевались над ним, даже били его. Он мог одним словом, открыв себя отцу, снова каждую минуту получить обратно все, от чего отказался, и уничтожить, стереть тех самых слуг, которые потешались над ним, но не делал этого потому, что ему не нужно было богатства здешнего, земного, потому что он так глубоко сознал, что все это – суета: и богатство – суета, и то, что люди называют славою, и то, что они называют оскорблением, – все суета!.. Послушай, Аграфенушка, ведь если наша жизнь не здесь, не на земле, а тут для нас лишь короткое испытание, то до чего мелки, до чего ничтожны покажутся все эти и оскорбления, и богатства, и я не знаю, еще что. Господи, человеку дана сила, энергия; он может усыпить ее в себе – это редко бывает, но бывает. Затем у него две задачи: он может направить свою силу или к достижению того, что требует его тело, или того, что нужно для его духа. А что тут важнее: тело или дух, – дух, который один вечен, вечен, вечен…

Князь Никита говорил, стараясь не словами, но голосом, всем существом своим передать ей то, что было у него в душе в эту минуту, и то, что он – сколько бы ни подбирал слов – все-таки не мог объяснить, как ему хотелось, этими человеческими словами, придуманными для здешних, земных понятий и стремлений…

Аграфена Петровна смотрела на его просветлевшее лицо, на его раскиданные волосы и дышавшую силой и уверенным сознанием фигуру – и любовалась им. Он всегда был особенно мил ей в такие минуты.

Эта беззаветная вера, это какое-то увлекающее, горящее в его душе чувство, это упорное стремление – действовали на нее таинственно и загадочно, и бывали минуты, что она забывалась вместе с ним, и что-то легкое и свободное начинало шевелиться в ее груди, точно она, отделившись от земли, без страха и трепета поднималась на воздух.

Подчас, когда муж говорил так с нею, слезы навертывались у него на глазах, и она незаметно вытирала и свои тоже влажные глаза. Тогда она почти соглашалась с ним. Но всегда случалось так, что дня через два какие-нибудь обстоятельства, как нарочно, выступят и увлекут своею «земною» серьезностью.

Так случилось и на этот раз.

После этого памятного Аграфене Петровне разговора она вскоре получила от отца известие, что Меншиков, недовольный Петром Михайловичем, который, по его мнению, недостаточно поддерживал в Курляндии его стремления, обвиняет его в злоупотреблениях по управлению имениями герцогини, и дело это должно разбираться в Верховном тайном совете. Бестужев писал, что сам едет в Петербург, а пока просит дочь сделать с ее стороны все, что она может сделать, не отлагая и не медля.

Аграфене Петровне через Рабутина легко было устроить дело отца и выгородить его. Петр Михайлович приезжал тогда в Петербург, пробыл здесь месяца с два и, вернувшись в Митаву, застал там молодого Бирона, захватившего всю силу при дворе герцогини Курляндской.

Неприятности Петра Михайловича сильно повлияли на материальное благосостояние Волконских. Аграфена Петровна убедилась, наконец, что нужно сократить расходы. Впрочем, эти расходы сократились отчасти сами собою. Княгиня стала меньше выезжать и не делала больших приемов. У нее собирались только по-прежнему ее друзья. Волконская, переговорив о многом с отцом в его приезд, притихла и даже нарочно старалась оставаться в стороне, заботясь лишь о поддержании сношений с Рабутиным и близко стоявшими к великому князю людьми, между которыми был и Маврин, обиженный теперь своим подчинением Остерману, назначенному Меншиковым в звании обер-гофмейстера к великому князю. А затем она решила выждать, что будет.

VI. Подметное письмо

Шестого мая 1727 года, в девять часов пополудни, государыня скончалась.

Все меры были приняты, и великий князь взошел на всероссийский престол беспрепятственно. Меншиков стал верховным, полноправным правителем государства. Юного императора он перевез к себе в дом на Васильевский остров.

Едва лишь окончились тревоги первых дней, светлейший призвал к себе Остермана.

– Ну, барон, Андрей Иванович, мне нужно с вами очень серьезно поговорить, – сказал он ему, приведя к себе в кабинет и заперев двери.

На вид хилый, больной, казавшийся старше своих лет и постоянно твердивший о своих недугах, Остерман казался теперь несколько бодрее обыкновенного.

– Что нужно, о чем, собственно? – спросил он.

Меншиков только что позавтракал и, тяжело дыша, опустился в кресло. Он страдал одышкою.

– Нужно будет подумать о науках императора: ведь это – серьезное дело.

– Я думаю, – начал Остерман, разглаживая свой синий камзол и оправляя кружевные манжеты, – что не следует спервоначалу налегать на него. Можно испугать ребенка наукой, и тогда ничем уже не приохотишь, а так, понемножку, понемножку…

– Конечно, понемножку, – не столько согласился, сколько повторил последние слова барона Меншиков, не перестававший тяжело дышать.

– Я представлю свой план, – продолжал Остерман, – и, согласно этому плану, увидим… Нужно отдать справедливость Петру Алексеевичу: он очень мало знает. Маврин точно ничего не делал.

Меншиков рукою махнул.

– Не нравится мне этот Маврин, ох, не нравится! – снова заговорил барон. – Эти постоянные сборища у Волконской…

– Да-а, – подтвердил светлейший, – я кое-что знаю про княгиню Аграфену – так, что ли, зовут ее? (он нарочно сделал вид, что не помнит имени Волконской) – в письмах у Девьера есть и ее цидульки… ничего – изрядные…

– Да тут не одна Волконская, – положим, она составляет центр, – а вот и Ганнибал, тут их несколько, – возразил Остерман. – Они затеяли с Мавриным очень опасную штуку, знаете, вот как ястребы круги делают, и все уже, уже, а потом и ударят в точку. Так вот и они вокруг императора, да уже давно, все свои руки суживают.

– Так что ж, взять их, как других взяли! – выговорил Меншиков сквозь свою одышку.

Остерман, подняв углы губ, смотрел на светлейшего несколько времени молча. Глаза его улыбались.

– «Взять», «взять»! – тихо повторил он наконец. – Все у вашей светлости одна сила на уме. Во-первых, нужно придумывать причины для ареста, во-вторых, неудобно пред Рабутиным – он Волконской не выдаст.

– Я посмотрю, как кто-нибудь посмеет помешать моему приказанию, – вдруг возвысли голос Меншиков, – велю, да и все тут.

– Нет, светлейший князь, нет, – покачал головою Остерман, – все-таки нельзя везде все одно только силой делать. Ну, и что же за охота женщину арестовывать?… как-то неловко даже. Нужно иногда и страсти человеческие принять во внимание: это – очень хороший инструмент для игры… им хорошо пользоваться. У Волконской есть муж…

– Справлялся я о нем, – снова махнул рукой Меншиков, – никуда не годный человек, сумасшедший какой-то.

– Ну, я думаю, не совсем! Я имею кое-какие сведения… Ну, так вот, нужно ему открыть глаза на шашни его жены с Рабутиным, а там и посмотрим, что за история выйдет. Волконский – я его знаю немножко – не выдержит, и у него произойдет что-нибудь с Рабутиным. А тогда граф перестанет быть заступником княгини или же Волконский увезет в деревню Аграфену Петровну, а без нее вся компания рассыплется.

– Делайте, как знаете, Андрей Иванович, – решительно проговорил Меншиков, – пока мне эта компания не опасна, а если только замечу что, так просто пошлю забрать их, да и дело с концом.

Через несколько дней после этого разговора князь Никита получил подметное письмо.

«А не худо бы, сиятельный князь, – говорилось в письме, – присмотреть изволить за женкою своею, потому она не православным дело занимается, и цесарский посланник Рабутин, граф, сильную ситуацию при ней имеет. Некрасиво, князь! Слабость мужнина довела оную до греха…»

Князь Никита не дочитал письма и, скомкав его, бросил на пол.

Это было вечером. Аграфена Петровна уехала к Долгоруковой и не возвращалась еще.

Если бы она была дома, если бы князь Никита мог сию минуту пойти посмотреть на нее или призвать к себе, – он, может быть, взглянув на ее улыбающееся лицо, рассмеялся бы сам и, ничего никому не сказав об этом глупом письме, успокоился бы. Но он был один. Миша уже лег спать.

Никита Федорович ходил по своей комнате, стараясь не волноваться, но чувствовал, что волнуется с каждым шагом все больше и больше.

 

В жене, разумеется, он был уверен. Конечно, все указанное в письме было вздор и клевета. Но каким образом, как могла эта клевета коснуться его Аграфены Петровны? Кто осмелился кинуть грязью в нее, чистую и милую? Мало того, если могло получиться такое письмо, – значит, вокруг его жены, его княгини, ходила эта дерзкая возмутительная сплетня. Были же и причины для нее. Сама Аграфена Петровна не могла подать повод ни к чему предосудительному. Значит, во всем был виноват Рабутин. Он своим поведением, этою своею приличною развязностью, а может быть, – полунамеками, улыбками и подмигиванием в холостом кружке, дал зародиться этой возмутительной сплетне. Конечно, иначе и быть не могло. Рабутин виновен. И страшная злоба против Рабутина подымалась в груди Никиты Федоровича.

Он все продолжал ходить по комнате. Скомканное письмо лежало под столом молчаливым подстрекателем его злобы. Едва князь Никита успокаивался, как оно попадалось на глаза и снова переворачивало всю его душу.

А Аграфена Петровна, как нарочно, не ехала.

Наконец Волконский поднял этот комок и бросил его в печку.

«Нет, – пришло ему в голову, – люди могут достать как-нибудь и прочесть».

Он открыл заслонку, с трудом вытащил из глубины холодной печи письмо и сжег его на свечке. Но и теперь ему не стало легче.

Мысль о том, что сплетня, разговоры и пересуды существуют про женщину, носящую его имя, не оставляли его.

Но что было делать с этим?

«Какой вздор обращать внимание на подметное письмо!» – пробовал думать князь, но сейчас же к ужасу своему сознавал, что тут дело не в подметных письмах, а в той причине, в тех очевидных толках, которые служили поводом к нему.

Главное, что ужасало Волконского, – это полная невозможность сделать что-нибудь, чтобы уничтожить эти толки. Казалось, говорили все, вероятно, все, но определенное лицо нельзя было найти. Оставался один Рабутин, против которого можно было направить свою злобу… Но что сделать с ним?

«Вызвать на дуэль? – с улыбкой, с насмешкой над самим собою, спрашивал себя Волконский. – Пойти и сказать ему, чтоб он не смел… но что не смел?… Ах, как глупо, как скверно!» – повторял себе Никита Федорович, проклиная этого Рабутина.

Аграфена Петровна вернулась довольно поздно от Долгоруковой. Она прошла прямо к мужу и застала его стоящим посреди комнаты. Как только она пошла, он кинулся к ней и, взяв больно за руку, притянул ее к себе.

– Аграфенушка! – заговорил он изменившимся, страшным, сдавленным голосом. – Скажи мне, как меня и сына любишь, что у тебя ничего не было с Рабутиным.

Аграфена Петровна, озабоченная еще своим делом и разговорами с Долгоруковой, не сразу поняла, чего от нее хотят.

– То есть как ничего? – спросила она наконец.

Никита Федорович тут только заметил, что требовал от жены, чтобы она своею к нему любовью подтвердила эту же любовь.

– Ах, нет, не то! – воскликнул он, хватаясь за голову.

– Да что с тобою, что? – уже беспокойно обратилась к нему жена.

Волконский напряг все силы, чтобы овладеть своими словами и прийти в состояние – говорить, думая о том, что говорит.

– Постой, сядь вот тут, не тревожься! – начал он, успокаивая жену, как будто не он, а она главным образом тревожилась. – Погоди!.. Представь себе, если бы все, – он сделал кругообразное движение рукою, – начали говорить, что… что ты изменила, мне, – с трудом проговорил он наконец.

– Это была бы клевета, – спокойно ответила княгиня.

– Знаю, уверен в том… но с этой клеветою нужно считаться… нельзя оставить ее…

– Конечно, – нехотя возразила Аграфена Петровна, – но только что тебе за охота создавать себе еще тревогу?… мало ли что было бы, если бы было, да пока этого нет… Я веду себя…

Она не договорила, потому что вдруг подумала о Рабутине и вспомщла, что при всей чистоте своих отношений к нему она с удовольствием видела, как этот красивый, молодой австрийский граф ухаживал за нею на собраниях, и знакомая уже краска покрыла ее щеки.

– Ну, а если есть, если я не выдумал это? – не переставая волноваться, снова сказал князь Никита.

– Полно, что там есть!.. дался тебе этот Рабутин! – начала было Аграфена Петровна.

При этом имени, назвать которое нарочно теперь избегал князь Никита, злоба его поднялась, и он, снова теряя способность владеть собою, заговорил, не помня себя:

– Так знай же, что в городе только и говорят про это, что я получаю подметные письма, что ты сделалась сказкой.

Он с каким-то даже наслаждением говорил теперь, преувеличивая и чувствуя каждое свое слово, приносившее ему несказанное мучение и боль.

Аграфена Петровна сначала испуганно взглянула на мужа, потом как бы молния пробежала по ее лицу, и она, гневно сдвинув брови, заговорила, точно не желая оставаться в долгу пред мужем в отношении неприятных известий. И у нее было чем испугать его.

– Ну, и что же? Там какие-то сплетни, – заговорила она, – а у меня дело серьезнее… Меншиков принимает крутые меры: вышел указ, по которому из-за ничего Девьера, Толстого, Бутурлина, Нарышкина и еще многих ссылают… и со мной не поцеремонятся… и меня арестуют…

Это слово «арестуют» княгине тоже приятно было выговорить: оно звучало так торжественно-значительно и вместе с тем было страшно.

Никита Федорович взялся за голову.

Аграфена Петровна с улыбкой, без жалости посмотрела на него, потому что сознавала, что не ей теперь, а «ее» следует жалеть.

– Но что же делать теперь? – протяжно, с отчаянием произнес князь Никита.

– Что делать? – вставая и вскинув руками, сказала Аграфена Петровна. – Не уступать и бороться.

Вслед затем она медленно повернулась и ушла к себе.

Князь Никита не скоро еще отнял руки от головы и огляделся.

«Слишком далеко, слишком далеко зашло дело, – повторял он себе, – во всем виноват сам… Господи, зачем приехали сюда мы! Зачем этот Петербург!»

«Уехать из этого омута, уехать завтра же, навсегда! – пришло ему в голову, и он было обрадовался этой мысли, но затем подумал – Да, уехать, но это будет просто позорным бегством, которое ничему не поможет, – имя жены останется все-таки с прилипшею к нему сплетней, и бежать от неприятных обстоятельств – вовсе не значит победить их. Боже мой, что же делать?»

Часы шли, Никита Федорович забыл, что наступила ночь, забыл про сон. Он сидел у своего стола, облокотившись на руку, и ничего, казалось, не видел своими открытыми, не смыкавшимися глазами. Наконец он поднял их. В комнате был особенный синеватый свет, которого он не ожидал. Его поразили квадраты окон, они, как будто еще так недавно, с вечера темные, теперь были совсем светлыми. А произошло это оттого, что рассвело. Восковая свеча на столе горела красным, тусклым пламенем, потерявшим всю свою яркость и силу.

Князь Никита потушил свечку, и на минуту словно от этого ему стало легче. Он поднялся со стула и постарался вытянуться. Он чувствовал в ногах и руках какую-то болезненную, ноющую усталость, голова кружилась.

Князь Никита, не ощущая в себе желания сна, медленно прошел на половину к жене по освещенным уже рассветом комнатам и, тихонько приотворив дверь, заглянул в ее спальню. Комната была темна от спущенных гардин. Никита Федорович, присмотревшись, разглядел белый кружевной чепчик жены и, наконец, ее лицо с закрытыми глазами и неподвижно разжавшимся ртом. Аграфена Петровна, тяжело дыша, спала… Нагоревшая, оплывшая свечка, видимо, была недавно потушена – Аграфена Петровна тоже провела почти сплошь бессонную ночь.

Князь Никита издали перекрестил ее и на цыпочках, стараясь не задеть за мебель, вернулся к себе, потом взял шляпу, трость и вышел из дома.

Был шестой час утра, Петербург только что просыпался. Солнце уже взошло, блестя своими лучами, но не грело ими. Князь Никита пошел без цели, без мысли, он рад был, что мысли оставили его.

По мере того как он шел, улицы все больше и больше оживлялись.

Князь Никита сосредоточивал все свои способности мышления на то, куда повернуть, когда приходилось дать дорогу встречным, или как обойти попадавшуюся под ноги лужу; больше он ни о чем не мог думать, ни даже о том, куда и где идет он.

Он очутился таким образом на Березовом. Здесь уже было очень многолюдно. Прохожие то и дело попадались навстречу, а недалеко впереди у рынка стояло много людей. И вдруг откуда-то сзади раздался дребезжащий, рассыпавшийся, слышный все ближе и ближе барабанный бой. Князь Никита оглянулся. По улице приближались мерным шагом, с рядом барабанщиков впереди, солдаты, блестевшие на солнце своими пуговицами и вооружением. Из-за их киверов виднелось что-то высокое, темное, подвигавшееся сзади с мерным колыханием, точно гроб на погребальных дрогах.

3Энергия.