Kostenlos

Арбузовская крепость

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Он выпил, поцеловал донышко рюмки и затем бросился обнимать меня. На глазах старика стояли слезы.

– Только вы у меня один добрый, – задыхаясь, лепетал сосед. – Все меня бросили, никому я не нужен, никто не пожалеет меня. Так, ровно тряпка какая ненужная, валяюсь без призору. Жена бросила, сын бросил, дочь бросила – все бросили! Но только бог меня не бросил, – оживившись, проговорил старик. – Не-эт, бог не бросил… Бог все не оставляет меня своей милостью. Я много пред ним грешен, много грешен, а он все не оставляет, все не оставляет меня. Он все не оставляет… Он? Бог-от… Не-эт, не оставляет… А они мне не нужны… Они мне не нужны… Жена думает, что я в ней нуждаюсь… Не-эт, шалишь! Ступай! ты мне не нужна!.. Воруйте вы с сыном, сколько вашей душе угодно, пропивайте, сколько вашей душе угодно, а вы мне не нужны… нет, не нужны…

Старик совершенно захмелел; он едва держался на стуле.

– Вы мне не нужны… ступайте ко всем чертям! – бормотал старик. – Вот Сашутку жалко… Сашутку жалко… А должна пропасть, должна пропасть… А жалко, очень жалко, вот как жалко! – Старик ударил себя кулаком по лбу. – Возьми у меня Сашутку, пристрой ее!.. Пристрой!.. Ты добрый человек?.. На!.. возьми ее… сбереги ее мне…

Бедняк как-то бессмысленно поглядел на меня.

– Нет, и тебе не отдам, потому все вы подлецы!.. Я вас всех знаю… я всех знаю… Вот вам что будет за Сашутку! – И старик погрозил кулаком. – Она у меня вот где, вот!.. – Бедняк указал на сердце. – Ни за что не отнимете Сашутку у меня! Ни за что! А пропадет, пропадет, – прибавил он, закрывая лицо руками, – пропадет… мать продаст, как подрастет, продаст, продаст!..

Несчастный откинулся на спинку стула, заскрежетал зубами и потом тяжело захрипел; голова свалилась на сторону, лицо совершенно помертвело, грудь едва колыхалась.

Я перетащил старика на кровать.

– Зачем вы его поили-то? – упрекнула меня хозяйка, входя с самоваром. – Ведь ему один наперсток нужно – вот уж он и пьян.

В этот же вечер я познакомился с женою и дочерью старика. Старушка много рассказывала мне о своем горе, повинилась в пристрастии к водке, которую, как говорила, она пьет поневоле, чтобы залить свою кручину, и долго-долго нашептывала мне о своей печальной участи, выбиться из которой, как она уверяла, нет никакой возможности. Видно было, что человеческая речь, какой я говорил с этими бедняками, сильно действовала на их загрубелые сердца. Участие, с каким я выслушивал грустную исповедь старушки, очень расположило ее ко мне, так что после каких-нибудь тридцати – сорока минут, которые мы провели в беседе, старушка, без всяких вызовов с моей стороны, принялась рассказывать мне свою жизнь.

Передаю то, что сохранила моя память из этого рассказа.

– В Москве мы живем лет двенадцать, – рассказывала старушка, – а прежде в Серпухове жили, так, торговлишкой кое-какой занимались. Старик-от у меня в те поры был трезвый, и вина этого ему на дух не надо, не токма чтобы пьянствовать, как теперь. В Серпухове мы жили, можно сказать, богатеями, потому лавочка у нас своя была да двор постоялый держали; была у нас и корова, и лошадку держали, и все, что по хозяйству вокруг надо, – все было. У меня, бывало, сарафан не сарафан, шаль не шаль, шуба не шуба, – так инда вешалка ломится! И прожили бы мы безбедно до сих пор, если бы не обошел нас в ту пору какой-то бес, прости господи! Вступило вдруг, отец мой, старику-то моему в голову переехать в Москву: так спит он и видит все Москву да Москву – совсем замотался. Я тоже ровно бы одурела, тоже за ним тяну: «Поедем, мол, что нам тут делать?» И диви бы молоденькие, что ли, были, диви бы капиталу у нас больно уж много было, – ничего такого: так, взбесились на старости лет, да и на-поди! Разом мы все это распродали, разом собрались, и марш. Приезжаем. Спервачка-то у Красных ворот остановились, а сами все приглядываемся да присматриваемся, где бы, мол, торговлишку какую завести – лавочку, что ли, мелочную или кабак снять? Отыскали наконец и лавочку. Сняли. Месяца два торгуем, слава тебе господи! (Тут, на Дербеновке, лавку-то держали.) Только, отец ты мой, однова, как теперь помню, под Егорьев день, ноет этта у меня сердце, так ноет, что и сказать я тебе не могу! Захватит, захватит внутри-то, да так ровно бы все сосет, все сосет в левом боку. Дело было вечером, только что торговлю покончили, да, господи благослови, ужинать сели. Вот и говорю я своему старику: «Что это, говорю, Андрей Митрич, у меня ровно предчувствие какое, все это как-то не по себе?» А еще Андрей-то Митрич, помню, с сердцем говорит: «Поди, чай, говорит, обожралась чего сдуру». Так мы этим разговор и покончили; потому, вижу я, сидит он сердитый такой. Поужинали. Легли спать. И все это мне не спится, все это мутит, все мутит внутри. Ворочалась, ворочалась с боку на бок, наконец дрема начала меня брать. Только что закрыла я глаза, может каких минут пять забылась, вдруг слышу, поднялся на дворе крик, ломятся к нам в двери. Вскочили мы, глядь – горим! Батюшки светы! в чем были, в том и повыскакали на улицу, детей-то едва повытаскали. Бросились было добрые люди в лавочку, нельзя ли мол, спасти чего, – куда тебе: всю ее так и охватило сразу. А тут старика не отыщем – тот куда-то пропал. Бегали, бегали, выли, выли, наконец нашли на другом конце улицы, сидит он с какой-то банкой в руках и все вопит: «Шкатунка, говорит, пропала!» Так мы в те поры, отец мой, сразу потеряли все: имущество погорело, товар погорел, да и шкатунка не то пропала, не то погорела, а в ней, мотри, тысячи четыре денег было. И остались мы, нежданно-негаданно, нищими как есть. Взяться нам нечем, в люди идти жить нельзя, потому детишек в ту пору трое было мал мала меньше, работы никакой нет, – хоть ложись да умирай! Бились, бились, наконец, батюшка, моченьки нашей не стало! Старик, вижу, стал хмелем заниматься, вижу, знакомство водит с такими людьми, об которых прежде-то и думать бы не стал; я – грешное дело – милостыню пошла просить. А разве это легко, батюшка ты мой! Каково было руку-то мне протягивать, когда прежде сама давала вволю? Дети этта бегают без призору (тут уже двое стало; одна девчонка в помойной яме утонула), скверным делом пробавляются: там, слышишь, унесли, в другом месте унесли. И била-то я их поначалу и то и другое делала – ничего не помогает, потому ребенок голодный, холодный ходит, ну и…

Старушка заплакала.

– Вот таким-то родом, отец мой, и бьемся изо дня в день двенадцатый год. Хоть умереть, так, кажется, легче бы было!.. Совести, что ли, в нас или христианства этого нету? Не люди, что ли, мы, не чувствуем, как она сладка, эта жизнь? Да, господи! кабы вот на эстолько была возможность оправить себя да повести как следует, – разве бы мы не зажили по-людски-то? Разве приятно видеть, как люди на тебя плюют, когда ты хуже собаки поставлена, как дети у тебя ровно звери какие вырастают! Ох, детушки, детушки!..

Старуха горько-горько зарыдала и вышла.

 
Плачет старуха, – а мне что за дело:
Что и жалеть, коли нечем помочь? –
 

подумал я.

Прошли три дня. Раз поутру я был разбужен какими-то криками, вылетавшими из отделения, занимаемого семейством. К знакомым голосам старика, старухи и дочери присоединялся на этот раз еще новый, молодой, мужской. Нового звали Яшей, почему я заключил, что это был пропадавший несколько времени сын.

– Сколько, ты говоришь, Яша, на твою долю?.. – спрашивала мать.

– А ты не ори! – беспеременно обратился к ней сын, – за перегородкой, чай, слышит…

– Нет, он уже спит, – шепотом сказала она.

– Я, видишь, мастером был: ну, продали мы за девяносто, значит, я и получил половину. Да уж из них вот только осталось.

– Ну-ка, давай их сюда, – проговорила мать.

– Как же, так и отдал, жди! Вот это дам.

– Этого мало.

Старушка начала представлять сыну какие-то расчеты.

– Сколько, ты говоришь, Яша, на твою долю? – спрашивала мать.

– Водочки бы поставить, – скромно произнес отец.

– Молчи, старый дурак! – прикрикнула на него мать.

– На, на тебе на водку! – умилостивился Яша.

Через полчаса у соседей моих пошел пир горой. Голоса поднимались все выше и выше, потому что семейство старательно угощало себя водкой. Пили все, даже маленькая Саша.

– Мамынька, дай мне, – слышался голос девочки.

– Полно, дура, пьяна будешь.

– Нет, мамынька, я только рюмочку.

И добросердечная «мамынька» отпускала дочери рюмочку.

В каких-нибудь тридцать – сорок минут вся семья дошла буквально до состояния диких зверей: родители потеряли всякое сознание о своих правах, которые они обыкновенно предъявляли в трезвом виде; дети забыли страх и уважение к родителям – и поднялась ожесточенная руготня, грозившая перейти даже в потасовку.

– А что ты говоришь, псов сын, что не я тебя в мастера поставил, так это ты врешь, подлец! – спотыкаясь на каждом слове, шамкал отец.

– Поставил один этакой, – перечил сын.

– И поставил…

– Я из-за тебя только на съезжую и попадал. Вот как ты меня в мастера-то ставил…

– А кто форточному делу обучдл? кто? Кто, скажи, с тобой да с Федькой Чижом в Никитской брал? кто у Андрония?.. То-то, подлец, все забыл!

– Сам подлец! – ругнул сын.

– Как… отца-то?

Старик зашуршал ногами, вероятно силясь подняться.

– Смотри, старый черт! – погрозил Яша.

– Я тебе покажу, как отца ругать! – задыхаясь, кричал старик.

– Покажи, покажи… Посмотрел бы я…

Сцены вроде этой повторялись одна за другой до тех пор, пока семейство окончательно не свалилось с ног. Затем наступила тишина, нарушаемая лишь храпеньем спящих отцов и детей.

Я потихоньку выбрался в коридор, потихоньку приотворил дверь в комнату соседей и увидел следующую картину.

Стойло занимало пространство немного чем больше квадратной сажени. Мебель состояла из липового стола, двух изломанных стульев и кровати самого незатейливого свойства. На кровати лежала грязная рогожа, заменявшая тюфяк и подушку вместе. Кроме отрепьев, которыми были покрыты телесные срамоты бедняков, в конуре не видно было ровно никакого имущества. Семейство располагалось в этой берлоге в таком порядке: отец лежал на кровати; рядом с ним, едва лепясь на окраинах досок, в самом неловком положении, помещалась дочь; мать и сын валялись на полу. Удушливый воздух, каким была наполнена комната, сразу отшатнул меня от двери: такой атмосферы, думаю, не отыскать даже в свиных хлевах и тому подобных неприглядных местечках…