Писатель Сталин. Язык, приемы, сюжеты

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

В капкан под дудку и мельница людоедов: агрегатные метафоры

Тот же эклектический принцип, следуя которому Сталин соединил Чехова с Чуковским, а «тараканью опасность» с «выеденным яйцом», распространяется на все прочие стороны жизни – например, на судорожные телодвижения персонажей:

Вместо того, чтобы сорвать маску с мошенников от оппозиции <…> они лезут в капкан, отпихиваясь от лозунга самокритики, пляшут под дудку оппозиции.

Сделать круто поворот к отступлению с тем, чтобы механически отпали от оппозиции приставшие к ней грязные хвосты.

Козыряли собственно тенью прошлого, козыряли, конечно, фальшиво.

Есть на свете, оказывается, люди <…> которые находят позволительным в эту тяжелую минуту бросить камень в железнодорожников, не понимая или не желая понять, что этим они льют воду на мельницу людоедов.

Контрастным сочетаниям подвержены у него и природные силы, облюбованные революционной метафорикой:

волны социалистической революции неудержимо растут, осаждая твердыни империализма <…> Почва под ногами империализма загорается.

Хочется одним словом охарактеризовать эту кипучую жизнь: ГОРЕНИЕ.

Страна, которая послужит очагом для <…> вливающихся в русло.

Для этой оглушительной словесной какофонии нет никаких вкусовых и смысловых ограничений, она свободна и демократична, как сталинская конституция. Здесь порванная нить может, как в сказке, обернуться сперва мостом и тут же – стеной:

Ниточка эта не выдерживает, рвется нередко, и вместо соединяющего моста образуется иногда глухая стена.

Опять-таки подобная мешанина тропов была не только личным изобретением генсека, но и в какой-то мере товарищеским достоянием всей партийной риторики. Вот тот же Ленин, энергично сконтаминировавший басню с поговоркой: «Пусть моськи буржуазного общества, от Белоруссова до Мартова, визжат и лают по поводу каждой лишней щепки при рубке большого, старого леса. На то они и моськи, чтобы лаять на пролетарского слона» («Очередные задачи советской власти»). Но с таким же правом можно сослаться и на Бухарина: «Некоторые полудрузья-полувраги используют эти разоблачения для того, чтобы, нагромождая их, как вавилонскую башню, и тщательно вычеркивая каждое светлое пятно, топча ногами свежую зеленую поросль молодой новой жизни, дискредитировать все строительство, всю страну, замазав все черной „сумеречной“ краской», – или того лучше: «Вот этот тип собачьей старости, который идейно родственен дезертирству, но облекается в туманную вуаль „высокого и прекрасного“, нужно лечить, пока не поздно»67.

После эдакой собачьей вуали не столь уж впечатляет и сталинская галерея метафорических монстров; просто их у него значительно больше, чем у Бухарина. Родственное и чужеродное, близкое и далекое для Сталина зачастую просто неразличимы:

Меньшевики <…> носят их на руках: рыбак рыбака видит издалека.

Это – перепевы старых меньшевистских песен из старой меньшевистской энциклопедии.

Обратить в щепки карточный домик их мишурной «победы».

Огни революции неизбежно должны прорываться <…> сводя насмарку капиталистические заплаты.

И откуда только берется у людей эта страсть сравнивать хибарочку с Монбланом?

Вместе с тем тут правомерно говорить об определенной смысловой установке, явственно пробивающейся сквозь мутный стилевой хаос. Я имею в виду отчетливую сталинскую тенденцию к соединению в рамках одного образа фундаментальных бинарных оппозиций – таких, например, как верх и низ (подъем и спуск):

Восходящая линия нарастающих провалов.

Рост их падает прежде всего на районы, где у нас поднимается промышленность.

Аналогично синхронизируются у него противоположные – передняя и задняя – стороны пространственных объектов, судя, в частности, по такому образчику сталинского карате:

За старые заслуги следует поклониться им в пояс, а за новые ошибки и бюрократизм можно было бы дать им по хребту.

Приветствуя в мае 1938 года в Кремле «работников высшей школы», он поднял тост за новатора Папанина, который, к восторгу аудитории, оказывается,

перевернул устоявшиеся взгляды и представления, вверх ногами поставил… (собравшиеся устраивают в честь тов. Папанина горячую овацию)… вверх ногами поставил старые нормы и дал науке новые перспективы. Простой человек – товарищ Папанин.

Сообразно этим новым перспективам, оратор назвал его «мужем науки» и соотнес с самим Лениным, успевшим, «вопреки косности», «сорвать цветы науки»68 (очевидно, вместо цветов удовольствия).

С перспективой и ракурсом у Сталина вообще дело обстоит как-то неясно, судя хотя бы по такой сентенции: «Оборачиваясь лицом к деревне, мы не можем стать спиной к городу».

Чем же тогда встать к городу?

Вот еще один несколько запутанный случай контрастной синхронизации (ибо Сталин, ко всему прочему, склеивает здесь разные виды движения – гужевое и пешее):

Выпадение части наших лидеров из тележки большевистской партии только избавит нашу партию от людей, путающихся в ногах и мешающих ей двигаться вперед.

Встречаются и саркастические варианты того же синтеза несовместимых пространственно-мобильных элементов:

Вы знаете, что Каменев и Зиновьев шли на восстание из-под палки. Ленин их погонял палочкой, угрожая исключением из партии, и они вынуждены были волочиться на восстание.

Погоняет палкой тот, кто сзади, а «волочиться» можно лишь за тем, кто идет впереди.

Но, вероятно, самый впечатляющий вид подобной эквилибристики – постоянное у Сталина сплетение статики и движения, поданное в диком антураже номенклатурного красноречия:

Мертвая точка оцепенения начинает проходить.

Это и есть фракция, когда одна группа членов партии поджидает центральные учреждения партии у переулочка <…> чтобы выскочить потом из‐за угла, из засады и стукнуть партию по голове.

Учреждения здесь путешествуют, да еще вместе со всей партией.

Рабочие и крестьяне всего мира хотят сохранить Республику Советов как стрелу, пущенную верной рукой товарища Ленина в стан врагов, как опору своих надежд, как верный маяк, указывающий им путь освобождения.

Выходит, стремление «сохранить» летящую стрелу превращает ее в незыблемую опору, а последняя преображается в «маяк». Аналогичная метаморфоза постигает поэтический утес, древний символ церкви:

«Наша партия стояла как утес, отражая бесчисленные удары врагов и ведя рабочий класс вперед, к победе». Ср. также: «Перед нами стоят две силы. С одной стороны – наша партия <…> С другой стороны – оппозиция, ковыляющая за нашей партией»69.

Было бы наивно объяснять неуклюжие оксюморонные композиции такого рода одним лишь косноязычием Сталина. На деле они примыкали к еще более обширной серии контрастных комбинаций, представлявших собой как бы спонтанное, непосредственно языковое выражение владевшего им духа всеиспепеляющей и коварной «борьбы»70, топливом для которой служили всевозможные дихотомии, а идеологической мотивировкой – гегелевско-марксистская «диалектика»71. Аляповатые сгустки семиотических антиномий словно аккумулировали в себе принцип «единства и борьбы противоположностей» (хотя в таком сопряжении далековатых идей или просто несовместимых семантических элементов можно заподозрить и дополнительный генезис – школьное воздействие старого церковного барокко). По тому же способу он будет отождествлять левую оппозицию с правой, а социал-демократию – с фашизмом. Иначе говоря, в этой стилистической беспринципности таится жесткая политическая направленность, которую нам в дальнейшем предстоит выявить. Тогда мы увидим, что аморфность и приблизительность обернутся выверенной, хитроумно дозированной точностью, продуманностью и подвижностью этого, казалось бы, косного и заскорузлого слога.

 

Мать, которая родила

Манере сочетать несочетаемое у Сталина сопутствует противоположная склонность – к монотонному накоплению однородных смысловых элементов. В литературе о Сталине всегда указывается на утомительную тавтологичность его стиля. Прием этот, призванный обеспечить некий гипнотический эффект, давался ему легко уже вследствие ограниченности его словарного фонда. П. М. Бицилли в статье 1932 года «О литературных экспериментах Зощенко» писал, что тот, как некогда Николай Успенский, верно схватил «одну любопытную тенденцию в языке известного общественного слоя. Это внешне полуобразованные люди, вернее, вовсе необразованные, но внешне прикоснувшиеся к „цивилизации“». Таковы все или почти все герои Зощенко, которые не знают, что им, собственно, делать с накопленным «запасом слов и не могут от него отделаться. Одно слово по ассоциации влечет за собою другое». Помимо зощенковских, Бицилли приводит не менее колоритные тавтологии купчиков у Н. Успенского («родной родственник», «духовный поп», «словесная беседа» и пр.), дополняя их примерами из своего речевого опыта: «Господа, ошибка вышла неправильная» (извинения фокусника); «Это я вам говорю, все равно, как врачебный медик» (так парикмахер убеждает клиента). «Гениальность Зощенки, – резюмирует автор, – в том, что он, как никто другой, уловил сущность „полуинтеллигенции“ как социологического фактора и художественно выразил ее культурно-историческую роль, стилизуя специфические особенности ее языка»72.

Короче, перед нами вполне сталинский слог, безошибочно выдающий культурную принадлежность генсека именно к «полуинтеллигенции». Но то, что возникло как явление ущербного лексикона, со временем получает у него целенаправленное развитие. (Вместе с тем в чисто деловой его переписке такие огрехи встречаются значительно реже.) В 1923 году, выступая на совещании в ЦК, Сталин заметил: «Тут есть, конечно, повторение, но я считаю, что повторять иногда некоторые вещи не вредно». Задолго до того, в одном из своих ранних писем (1904), он приоткрывает назначение этого метода, говоря, что Плеханов, полемизируя с Лениным, должен был ясно поставить вопросы, «в силу своей простоты и тавтологичности в себе самих заключающие свое решение». Однако как раз в этот юношеский период его слог в целом еще не столь монотонен (так что обычные ссылки на воздействие семинарии тут нерелевантны). Зато с годами, по мере укрепления его власти, сопряженной с все более капитальным погружением в русскую языковую среду, идиолект Сталина не расширяется, а неуклонно беднеет, и число повторов в нем явно возрастает. Вероятно, такая эволюция в значительной степени предопределена и самой природой тоталитаризма, который, как показал Виктор Клемперер на материале Третьего рейха, естественно тяготеет к тавтологическому и скудному жаргону73. Ту же крепнущую тенденцию к монотонному вдалбливанию одних и тех же слов, доступных простой аудитории, П. Брандес проследил у Ленина на примере его подстрекательской речи в июне 1917 года74.

Порой Сталин пытается замаскировать тавтологии за счет простого удлинения фразы, но делает это не слишком удачно – можно сказать, чересчур по-зощенковски. Так, Антей «питал особую признательность к матери своей, которая его родила, вскормила и воспитала». В ряде случаев посылки и вытекающие из них выводы у него совершенно тождественны, классификация их абсурдна. Ср.:

Она [женщина] может загубить общее дело, если она забита и темна, конечно, не по своей злой воле, а по темноте своей.

Товарищи! Мы, коммунисты, – люди особого склада <…> Не всякому дано быть членом такой партии. Не всякому дано выдержать невзгоды и бури, связанные с членством в такой партии. Сыны рабочего класса, сыны нужды и борьбы, сыны героических лишений и героических усилий – вот кто, прежде всего, должны быть членами такой партии. Вот почему партия ленинцев, партия коммунистов, называется вместе с тем партией рабочего класса.

Если оставить в стороне роскошный образ «сынов лишений и усилий», суть тирады сведется к тому неоспоримому положению, что «сыны рабочего класса» состоят в «партии рабочего класса». (Впрочем, «сыны лишений» потребовались автору и для того, чтобы растворить в них свое непролетарское происхождение.)

Приветствуя в апреле 1941‐го участников декады таджикского искусства, Сталин решил в очередной раз воспеть своего учителя:

Это он, Ленин, научил нас работать так, как нужно работать большевикам, не зная страха и не останавливаясь ни перед какими трудностями, работать так, как работал Ленин75.

Вытряхнув из панегирика заполняющую его словесную труху, мы получим тавтологический каркас: «Ленин научил нас работать так <…> как работал Ленин». Приведу другие шедевры того же сорта:

Разжигание борьбы означает не только организацию и руководство борьбой. Оно означает вместе с тем <…> раздувание классовой борьбы.

Тов. Санина и Венжер делают шаг назад в сторону отсталости.

Россия стала очагом ленинизма, а <…> Ленин – его творцом.

Сгущаясь, сталинские тавтологии обретают маниакальную назойливость:

Если уж брать примеры, то лучше было бы взять пример с гоголевского Осипа, который говорит: «веревочка? – давайте сюда, и веревочка пригодится». Уж лучше поступать так, как поступал гоголевский Осип. Мы не столь богаты ресурсами и не так сильны, чтобы могли пренебрегать веревочкой. Даже веревочкой мы не должны пренебрегать. Подумайте хорошенько, и вы поймете, что в нашем арсенале должна быть и веревочка.

Еще одна щедрая порция масла масляного:

Противоречия можно преодолеть лишь путем борьбы за те или иные <…> цели борьбы, за те или иные методы борьбы, ведущей к цели.

Есть, разумеется, и чисто ритуальные многословные повторы – рассмотрим хотя бы его отчетный доклад на двух партсъездах. Готовясь к одному из них, Сталин попросту чуть видоизменил фразы из своего предыдущего выступления:


Хотя в обеих речах, естественно, присутствуют различающиеся между собой содержательные моменты, обусловленные историческими сдвигами за истекший период, процитированные параллельные фрагменты можно без всякого труда поменять местами. Но если здесь тавтологии объясняются хотя бы обрядовым характером съездов, то в других случаях у Сталина нетрудно найти прямое дублирование обширных пассажей, продиктованное простой любовью к механическому воспроизведению текста, без всякой на то необходимости. Так, он буквально повторяет вопросы своего японского интервьюера Фусе. Можно было бы предположить, что, отвечая на них, Сталин хочет выиграть время или желает удостовериться, что он правильно понял собеседника – но без учета этого пристрастия к тавтологиям все равно будет странно, зачем ему понадобилось дублировать реплики журналиста в самой публикации.

Вопрос. У нас, у японского народа, есть лозунг – «Азия для азиатов». Не находите ли Вы общность между нашим стремлением и вашей революционной тактикой по отношению к колониальным странам Востока?

Ответ. Вы спрашиваете: нет ли общности между лозунгом «Азия для азиатов» и революционной тактикой большевиков в отношении колониальных стран Востока? <…>

Вопрос. Не считаете ли Вы все чаще и чаще происходящие в Китае, Индии, Персии, Египте и других восточных странах события предзнаменованием того, что близко то время, когда западным державам придется похоронить себя в ту яму, которую они сами себе вырыли на Востоке?

Ответ. Вы спрашиваете: не считаю ли я, что усиление революционного движения в Китае, Индии, Персии, Египте и других восточных странах является предзнаменованием того, что близко то время, когда западные державы похоронят себя в той яме, которую они сами себе вырыли на Востоке?

И этот же метод он настойчиво внедряет в свои развернутые теоретические и полемические упражнения.

Почва основы: тавто-логика

Его аргументация тоже строится на более или менее скрытых тавтологиях, на эффекте одуряющего вдалбливания. Как известно, один из употребительнейших видов сталинского дискурса, подсказанный семинарией, – перечисление соподчиненных тезисов. Прием этот распространяется как на положительные, так и на отрицательные полемические доводы: «ложь первая, ложь четвертая, ложь восьмая»; «вторая ошибка, допущенная Троцким… третья ошибка, допущенная Троцким… шестая ошибка Троцкого»; «необходимо разбить и отбросить прочь третью гнилую теорию… необходимо разбить и отбросить прочь пятую гнилую теорию». Похожие построения встречаются и у многих других большевиков, включая Ленина (ср. его канцелярски пронумерованные тезисы, список «главных пяти уроков» колчаковщины и т. п.), но опять-таки гораздо реже, чем у Сталина. Больше всего такие перечни смахивают на помесь инвентарной описи с реестром смертных грехов, но в качестве каузально оформленных серий они генетически связаны со школьной аристотелевско-богословской логикой, исходным пунктом которой мыслится абсолют – Творец как первопричина или безусловная основа обусловленного и опосредованного бытия76.

 

В смутном соответствии как с той же философской традицией, так и с адаптировавшим ее материалистическим детерминизмом (роль «базиса») Сталин охотно дает указания на «источник» или, чаще, на «основу», «основную причину» исчисляемых явлений, которые, в свою очередь, сами могут служить «основой» для дальнейших построений. Ее аграрный эквивалент (симптоматически перекликающийся с протонацистским и нацистским жаргоном) – «корень» или еще более внушительная «почва» – причем, соединяя эти понятия, Сталин создает настоящие шедевры тавтологии: «выкорчевать с корнями»; «та основа, на почве которой…»; «элементарная почва, на базе которой…»; и даже «фундамент, на основе которого…». Но и здесь он только заметно утрирует общебольшевистскую любовь к всевозможным «корням» и «истокам», да так, что она принимает у него направление, близкое Козьме Пруткову. Девизы «Зри в корень!» и «Отыщи всему начало, и ты многое поймешь» в сталинском исполнении выглядят следующим образом:

Основой стахановского движения послужило прежде всего коренное улучшение материального положения рабочих. Жить стало лучше, жить стало веселее, товарищи. А когда весело живется, работа спорится. Отсюда герои и героини труда. В этом корень стахановского движения.

Очень рано были отработаны и негативные версии схемы, в которой еще ощутимо свежее дуновение семинарии:

В этом коренная ошибка съезда, за которой сами собой должны были последовать все остальные ошибки.

Датируется эта формула 1906 годом, но верность ей Сталин сохранил на всю жизнь. Спустя пятнадцать лет он пишет: «В этом непонимании источник ошибок Троцкого», – а спустя двадцать: «Основная ошибка оппозиции состоит в том… Из этой ошибки вытекает другая ее ошибка, состоящая в том… Эти две ошибки ведут к третьей ошибке оппозиции». Своя основа имеется у самых многоликих явлений, например у чьей-либо «слабости»: «Что лежит в основе этой слабости капиталистического мира? В основе этой слабости лежат…»

Таким подходом обусловлено, конечно, и встречное желание Сталина, – роднящее его, впрочем, с другими идеологами большевизма, – непременно «подорвать основы» или «вырвать корни» враждебных тенденций: «Опасность… усиления антисоветской агитации в деревне будет наверняка подорвана в корне»; «Значение этих вопросов состоит прежде всего в том, что марксистская их разработка дает возможность выкорчевать с корнями все и всяческие буржуазные теории», и т. п. – примеры бесчисленны. Сами же «основы» порой прихотливо варьируются им даже в рамках одного и того же выступления; но еще чаще они счастливо совпадают во всем с собственными «следствиями».

Бог весть, как его обучали логике, но с чисто формальной стороны сталинские умозаключения представляют собой обширную коллекцию логических ошибок, главные из которых – использование недоказанного суждения в качестве посылки и так называемое petitio principii, т. е. скрытое тождество между основанием доказательства и якобы вытекающим из него тезисом. Тавтологичность сталинских аргументов (idem per idem) постоянно образует классический «круг в доказательстве»:

«Правильно ли это определение? Я думаю, что правильно. Оно правильно, во-первых, потому, что правильно указывает на исторические корни ленинизма» и т. д.

Часто наличествуют перестановка так называемых сильных и слабых суждений, подмена терминов, ошибки – вернее, фальсификации, – сопряженные с соотношением объема и содержания понятий, с дедуктивными и индуктивными выводами и пр. Имитация каузальных схем приводит к тому, что причины и следствия, ввиду их полной тождественности, свободно меняются местами в общем потоке псевдологической суггестии:

Глубочайшая ошибка новой оппозиции состоит в том, что она не верит в этот путь развития крестьянства, не видит или не понимает всей неизбежности этого пути в условиях диктатуры пролетариата.

Ошибка как частное следствие общего непонимания уравнивается здесь с самим непониманием, а выше – с неверием, т. е. феноменом не рационально-логическим, а интуитивным. Затем те же смежные, данные в порядке соположения понятия внезапно рисуются как логически соподчиненные, и число их нарастает (забегая вперед, следует отметить и симптоматический примат веры над пониманием):

А не понимает она этого потому, что не верит в победу социалистического строительства в нашей стране, не верит в способность нашего пролетариата повести за собой крестьянство по пути к социализму. [Почему бы не наоборот – «А не верит она в это потому, что не понимает…»?]

Отсюда непонимание двойственного характера нэпа <…>

Отсюда непонимание социалистической природы нашей государственной промышленности <…>.

Отсюда непонимание <…> громадной работы партии по вовлечению миллионных масс <…>.

Отсюда безнадежность и растерянность перед трудностями нашего строительства.

Всю эту бесконечную цепь выводов можно без малейшего ущерба свернуть в исходное состояние рокового «непонимания» или «неверия» в упоительные возможности советского крестьянства. Надо сказать, что Ленин временами тоже вытягивает «семинарско»-ритмическую цепочку логических производных, разделенных абзацем, – например, в одной статье 1916 года («Здесь „гвоздь“ его злоключений <…> Отсюда – игнорирование <…> Отсюда – упорное свойство…»), – но осмысленность у него имитируется чуть старательнее, тогда как у Сталина эта мнимая последовательность представляет собой чисто декларативное развертывание одинаковых или смежных утверждений, латентно содержащихся в самом первом из них. Вместо каузальной преемственности дается синонимия:

Слова и дела оппозиционного блока неизменно вступают между собой в конфликт <…> Отсюда разлад между делом и словом.

Несчастье группы Бухарина в том именно и состоит, что они <…> не видят характерных особенностей этого периода <…> Отсюда их слепота.

Уж лучше бы перевернуть этот квазилогический ряд, ибо неспособность видеть те или иные «особенности» обусловлена общей слепотой, а не наоборот.

Свой безотказный аналитический прием он начал осваивать еще в молодости – в интеллектуальном отношении все же чрезмерно затянувшейся, – и тут наиболее примечателен его ранний теоретический трактат «Анархизм или социализм?», написанный в возрасте 28 лет (конец 1906 – начало 1907 года). В этой работе содержится множество умопомрачительных тезисов, один из которых открывается величавой максимой: «Диалектический метод говорит, что жизнь нужно рассматривать именно такой, какова она в действительности»77. (Вероятно, другие методы предлагают рассматривать ее как-то иначе.) А дальше сказано:

То, что в жизни рождается и изо дня в день растет, – неодолимо <…> То есть, если, например, в жизни рождается пролетариат как класс и изо дня в день растет, то <…> в конце концов он все же победит. Почему? Потому, что он растет <…> Наоборот, то, что в жизни стареет и идет к могиле, непременно должно потерпеть поражение <…> То есть, если, например, буржуазия постепенно теряет почву под ногами и с каждым днем идет вспять, то <…> в конце концов она все же потерпит поражение. Почему? Да потому, что она как класс разлагается, слабеет, стареет.

Физиологическая рисовка диалектики (соприродная архаично-крестьянскому жизнеощущению) концептуально подсказана, быть может, школьным Аристотелем с его классификацией движения – возникновение, уничтожение, рост, старение, – но сама аристотелевская логика схвачена каркасом сталинских тавтологий: один класс растет, потому что растет, а второй – стареет, потому что стареет.

Отсюда и возникло известное диалектическое положение: все то, что действительно существует, т. е. все то, что изо дня в день растет, – разумно, а все то, что изо дня в день разлагается – неразумно.

Этот животноводческий силлогизм, посильно стилизованный под Гегеля, совершенно непригоден к дальнейшему употреблению, и напрасно мы стали бы задаваться вопросом, верно ли, что неразумное все-таки существует, хоть и разлагается, или же оно попросту иллюзорно. Его мысль развертывается в других измерениях, неподвластных философскому дискурсу. Уже в первой из бесспорно атрибутируемых Сталину статей – «Как понимает социал-демократия национальный вопрос?» (1904) – он изобретает чрезвычайно нетривиальные аргументы:

Я вспоминаю русских метафизиков 50‐х годов прошлого столетия, которые назойливо спрашивали тогдашних диалектиков, полезен или вреден дождь для урожая, и требовали от них «решительного ответа». Диалектикам нетрудно было доказать, что такая постановка вопроса совершенно не научна, что в разное время различно следует отвечать на такие вопросы, что во время засухи дождь полезен, а в дождливое время – бесполезен и даже вреден.

Хотелось бы, естественно, узнать имена этих потрясающих метафизиков и диалектиков, утаенные автором. Проделанные разыскания привели меня к тому историко-философскому выводу, что соответствующим авторитетом в области русской диалектики «50‐х годов прошлого столетия» для него мог служить вышеупомянутый Козьма Прутков, опубликовавший в 1854 году назидательный афоризм:

Если у тебя спрошено будет: что полезнее, солнце или месяц? – ответствуй: месяц. Ибо солнце светит днем, когда и без того светло; а месяц – ночью.

Все же у Сталина имелся, помимо Пруткова, непосредственный текстуальный источник. Я подразумеваю глубокомысленное рассуждение Чернышевского, который в 1856 году в «Очерках гоголевского периода русской литературы» так иллюстрировал гегелевскую диалектику, противопоставляя ее ситуативную конкретность всевозможным отвлеченностям:

Например: «благо или зло дождь?» – это вопрос отвлеченный; определительно отвечать на него нельзя: иногда дождь приносит пользу, иногда, хотя реже, приносит вред; надобно спрашивать определительно: «после того, как посев хлеба окончен, в продолжение пяти часов шел сильный дождь, – надобен ли был он для хлеба?» – только туг ответ ясен и имеет смысл: «этот дождь был очень полезен». – Но, в то же лето, когда настала пора уборки хлеба, целую неделю шел проливной дождь, – «хорошо ли было это для хлеба?» Ответ так же ясен и так же справедлив: «нет, этот дождь был вреден». Точно так же решаются в гегелевской философии все вопросы78.

Абсурдистский колорит сталинскому поучению сообщает само снятие этой четкой аграрной «определительности», дополненное выдуманным спором между какими-то русскими метафизиками и их столь же юродивыми оппонентами. Но диалектический пассаж Чернышевского Сталин мог почерпнуть и у Плеханова, уважительно цитирующего максиму о дожде в своем «Монистическом взгляде» (1895). В 1901 году этот мыслитель, которого Ленин, несмотря на политические расхождения, твердо считал лучшим марксистским философом после Энгельса79, тоже обратился к метеорологическим доводам:

Историческая эволюция есть цепь явлений, подчиненных определенным законам. Явления, подчиненные определенным законам, суть явления необходимые. Пример: дождь. Дождь есть явление закономерное. Это значит, что при определенных условиях капли воды непременно падают на землю. И это вполне понятно, когда речь идет о каплях воды, не обладающих ни сознанием, ни волей.

Как мы помним, еще в 1904 году Сталин пожурил Плеханова за недостаточную тавтологичность аргументации. Но не к этому ли авторитету – а совсем не к тифлисской семинарии, как обычно говорят, – восходит и тавтологичность самих сталинских максим, привнесенных им в марксистскую сокровищницу чванливого пустословия? И вовсе не в духовном, а в юнкерском училище воспитывался отечественный преемник Энгельса, изрекавший следующие умозаключения:

Если бы первобытный человек смотрел на низших животных нашими глазами, то им, наверное, не было бы места в его религиозных представлениях. Он смотрит на них иначе. Отчего же иначе? Оттого, что он стоит на иной ступени культуры. Значит, если в одном случае человек старается уподобиться низшим животным, а в другом – противопоставляет себя им, то это зависит от состояния его культуры («Письма без адреса»).

Идеалистическое понимание истории правильно в том смысле, что оно заключает в себе часть истины. Да, часть истины оно заключает в себе <…> Есть поэтому доля истины в идеалистическом понимании истории. Но в нем нет еще всей истины («Материалистическое понимание истории»)80.

Столь же непреклонной, воистину плехановской, логикой блещет и сталинский анализ капиталистического строя в «Анархизме или социализме»:

Почему плоды труда пролетариев забирают именно капиталисты, а не сами пролетарии? Почему капиталисты эксплуатируют пролетариев, а не пролетарии – капиталистов?

Потому, что <…> капиталисты покупают рабочую силу пролетариев, и именно поэтому капиталисты забирают плоды труда пролетариев, именно поэтому капиталисты эксплуатируют пролетариев, а не пролетарии капиталистов.

Но почему именно капиталисты покупают рабочую силу пролетариев? Почему пролетарии нанимаются капиталистами, а не капиталисты – пролетариями?

На этот таинственный вопрос Сталин отвечает с той же изнурительной доходчивостью:

Потому, что главной основой капиталистического строя является частная собственность на орудия и средства производства… —

и т. д. и т. п., вплоть до нового логического тупика.

В любом случае этот квадратно-гнездовой способ аргументации нельзя списывать только на авторскую молодость или неопытность, поскольку любовь к нему Сталин сохранил на всю жизнь. Так, в 1925 году он снова «бабачит и тычет»:

Мы имеем, таким образом, две стабилизации. На одном полюсе стабилизируется капитализм <…> На другом полюсе стабилизируется советский строй <…> Почему одна стабилизация идет параллельно с другой, откуда эти два полюса? <…> Потому, что мир раскололся на два лагеря – на лагерь капитализма <…> и лагерь социализма, во главе с Советским Союзом.

При всех ссылках на влиятельные прецеденты странно все же другое – как сочетался такой идиотский назидательный вздор с громадным практическим умом Сталина? Это одно из многочисленных и трудноразрешимых противоречий, с которыми надо считаться при изучении его текстов. Как бы то ни было, он и здесь выказал замечательную прозорливость. Семена идиотизма, трудолюбиво посеянные им в умах советских людей, принесли пышные всходы, и само фантастическое обилие дураков на сегодняшних коммунистических сборищах великолепно подтверждает неиссякаемую действенность сталинского учения.

67Бухарин Н. И. Проблемы теории и практики социализма. М., 1989. С. 187; Он же. Путь к социализму в России // Избр. произведения. New York, 1967. С. 182.
68Невежин В. А. Застольные речи Сталина. С. 209.
69Иногда соединение статики с динамикой дается на фоне крайне унылого идеологического ландшафта, напоминающего какие-то сказочные распутья: «Ленинизм <…> стоял и продолжает стоять на этом пути. Отойти от этого пути – значит попасть в болото оппортунизма. Соскользнуть с этого пути – значит поплестись в хвосте за социал-демократией».
70«По машинальным записям, сделанным в конце 20‐х годов, – свидетельствует изучивший их Волкогонов, – можно сделать лишь один определенный вывод: Сталин жил борьбой» (Указ. соч. Кн. I. Ч. 2. С. 189).
71О беспринципной «сталинской диалектике» как доминирующей черте его мышления см.: Авторханов А. Технология власти. Frankfurt/M., 1976. С. 233–234.
72Бицилли П. М. Избранные труды по филологии. М.: Наследие, 1996. С. 594–595, 597.
73Клемперер В. LTI. Язык Третьего рейха. Записная книжка филолога. М., 1998. С. 46, 229.
74Brandes P. The Rhetoric of Revolt. Р. 96–97.
75Невежин В. А. Застольные речи Сталина. С. 262.
76Некоторое подтверждение этой мысли я нашел у марксиста К. Камерона. Он с большим чувством порицает Сталина за идеалистический уклон, который усматривает у автора четвертой главы «Краткого курса» в примате «метода» (пусть даже диалектического) и «чистой логики» над самим материализмом, вытекающим, в подаче Маркса и Ленина, из практического, а не умозрительного изучения природы и социума. «Его абстрагирующий, аристотелевский метод, – резюмирует Камерон, – несомненно имеет культурные корни в его выучке в Тифлисской духовной семинарии». Особое возмущение вызывает у Камерона встречающаяся еще в дебютном «Анархизме или социализме?» – и в 1946 году с минимальными изменениями перенесенная в Сочинения – сталинская трактовка сознания и материи как «двух различных форм» природы или общества. Понимая эту «форму» по Аристотелю, он пишет: «Постулировать некую третью силу как совместную основу для сознания и материи, – безразлично, называют ли ее природой или как-то иначе, – это не материализм, а идеализм, в конечном счете, возможно, производный от аристотелевского „перводвигателя“ и напоминающий мнение Уильяма Джеймса (одобрительно отмеченное Бертраном Расселом) о том, что „фундаментальное вещество [stuff] мира не ментально и не материально, – это нечто более простое и более фундаментальное“ (т. е. Бог)» (Сатеrоп К. Stalin: Man of Contradiction. Appendix II. Dialectical Materialism: Stalin and After. Stevenage; Herts: The Strong Oak Press, 1989. Р. 150–151). Должен возразить, что, вопреки Камерону, «формы» Сталин упоминает не в аристотелевском смысле, а скорее как «атрибуты» субстанции, ибо само представление о природе в качестве совместной основы для сознания и материи подсказано здесь вовсе не Аристотелем, а Спинозой, воспринятым, конечно, в передаче Плеханова (который твердо считал его материалистом). Однако в остальном Камерон, несомненно, прав, говоря о воздействии семинарского Аристотеля на сталинское мышление.
77Столь же допустим и противоположный подход. В 1934 году в интервью американскому журналисту Сталин одобрил Рузвельта, поскольку тот «реалист и знает, что действительность является такой, какой он ее видит».
78Чернышевский Н. Г. Эстетика и литературная критика: Избр. статьи. М.; Л., 1951. С. 286.
79См.: Валентинов Н. Встречи с Лениным. Нью-Йорк, 1953. С. 252.
80Плеханов Г. В. Избр. философские произведения. Т. II. С. 654; Т. V. С. 306.