Kostenlos

Черный дом

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Она вскинула голову, радостно улыбнулась и устремила сияющий взор в никуда, точно уже угадывая где-то вдалеке смутные очертания этой новой чудесной жизни, которая мнилась ей впереди. Но поскольку пока что её взгляд упёрся в тёмную облупленную стену, у которой, скорчившись, прикорнул онемелый, полубесчувственный Гоша, и эта убогая картина явно не соответствовала её радужным мечтам, она насупила брови, капризно надула губки и, небрежно ткнув пальцем в пленника, коротко распорядилась:

– В подвал его! С глаз моих долой.

«Папику» не нужно было приказывать дважды; он, очевидно, привык исполнять повеления своей юной властной любовницы молниеносно и беспрекословно. Подступив к Гоше, он сгрёб его в охапку и поволок из комнаты. Алина помахала ему на прощание ручкой и послала воздушный поцелуй.

– Гуд бай, май дарлинг! – пропела она ему вослед. – Извини, если что было не так. Мы не были созданы друг для друга. В подвале тебя ждёт хорошая компания, – надеюсь, это немного скрасит твои предсмертные мгновения…

Гоша, влекомый железной папиковой рукой, повторил, в несколько сокращённом варианте, свой вчерашний путь – по длинному полутёмному коридору до толстой дубовой двери, ведшей в подвал. Движения могучего Алининого сожителя, так же как и за день до этого, были уверенными, размеренными и чёткими. Быть может, лишь немного более нетерпеливыми, чем накануне. Малейшая попытка сопротивления, несомненно, была бы подавлена быстро и предельно жёстко. Гоша отлично понимал это и старался не делать лишних телодвижений, покорно и безразлично предавшись чужой воле.

Когда через несколько секунд они достигли входа в подвал, практически зеркально повторилась вчерашняя сцена: распахнулась дверь, и Гоша под действием мощного толчка в спину покатился по уходившим вниз крутым ступенькам, больно ударяясь об их углы всеми частями тела, пока не достиг пола.

Глава 13

Едва оказавшись на дне подвала, Гоша сразу же почувствовал, что он здесь не один. Он, естественно, ничего не мог рассмотреть в царившей тут кромешной тьме, никаких звуков тоже не улавливал, но, несмотря на это, был уверен, что рядом с ним кто-то есть. Помимо этого смутного, неведомо откуда взявшегося ощущения, в его ушах ещё стояли прощальные слова Алины о том, что в подвале его ждёт хорошая компания. Какая компания? Кто это может быть? На миг у него промелькнула надежда, что, быть может, это кто-нибудь из его друзей, как и он сам, чудом уцелевший в недавней бойне и очутившийся в подвале раньше его? Промелькнула и тут же угасла: ведь Алина ясно сказала ему, что он единственный выживший из числа тех, кто пришёл с ним сюда. А уж в чём, а в этом ей можно верить! Тут уж она не обманет. Кого, когда и скольких она убила со своим «папиком» – это она, очевидно, знала совершенно точно, и бахвалиться ей было незачем: всё совершённое ею говорило само за себя.

В то время как Гоша думал об этом, его предполагаемый сосед по заключению подал, наконец, признаки жизни – со стороны противоположной стены раздался тихий шорох, за которым последовали стоны и невнятное бормотание. Гоша внимательно вгляделся в расстилавшийся вокруг мрак, надеясь различить в нём что-нибудь, хоть какие-то зримые проявления присутствия чего-то живого. Но ничего не разглядел: перед его глазами, как и за день до этого, застыла чёрная непроницаемая пелена, разобрать в которой что-либо не представлялось возможным. И он решил не напрягать попусту зрение и немного подождать, отчего-то уверенный, что его собрат по несчастью не станет чересчур долго сохранять своё инкогнито и в конце концов заявит о себе.

И оказался прав: у дальней стены снова послышались шорохи, возня, затем сопение, покашливание, шёпот и, наконец, хриплый, надтреснутый голос, донёсшийся словно из глубины колодца:

– Это кто это здесь? Кого ещё чёрт принёс?

Голос был как будто женский, но такой низкий, грубый, дребезжащий, что нетрудно было принять его за мужской. Из возникших по этому поводу сомнений Гошу вывела сама обладательница этого не слишком дамского говора, которая, не дождавшись от него ответа, через несколько секунд заговорила вновь:

– Ну, что ты молчишь-то? Я ж не глухая – слышу, что ты здесь? Отвечай давай, кто ты такой?

Гоша в общем-то не собирался отмалчиваться, он и рад был бы вступить в разговор с незримой собеседницей, но не находил, что ответить на её вопрос, как представиться. А потому не нашёл ничего лучшего, как ответить вопросом на вопрос:

– А вы кто?

– А это не твоё собачье дело! – прокаркала в ответ соседка, явно не удовлетворённая его встречным вопросом. – Кто ты такой, чтоб расспрашивать меня? Я здесь хозяйка! Я тут задаю вопросы.

Гоша, несмотря на то что ему было совсем не до смеха, не удержался и сыронизировал:

– Где здесь? В подвале, что ли?

Соседка, видимо задетая за живое, задохнулась от ярости.

– Ах ты паршивец! – возопила она пронзительным скрипучим голосом, ещё более противным и режущим уши, чем прежде. – Дрянь такая! Шваль подзаборная! Ты ещё будешь мне тут язвить… Вот до чего я дожила, до чего довела меня родная доченька и муженёк, – чтоб им, гадинам, ни дна ни покрышки! В моём же собственном доме, где я родилась и выросла, какой-то приблудный гопник хамит мне. И я ничего не могу ему сделать! Не могу вытурить его взашей. Не могу спустить на него пса, чтоб он перегрыз ему глотку… Я ничего больше тут не могу! Всё захватила в свои руки она, дочурка моя ненаглядная, Алинушка… пропади она пропадом, змея подколодная!.. – Её возмущённая речь, перемежаемая проклятиями и жалобами, прервалась, сменившись продолжительным натужным кашлем.

Гоша, поняв из услышанного, с кем имеет дело, напряжённо всматривался в темноту, туда, откуда доносился до него хрипатый скрежещущий голос, гневно поносивший ту, которая и в его жизни сыграла роковую роль. Только теперь он окончательно уразумел, кто издавал звуки, время от времени раздававшиеся в глубине дома во время его вчерашнего «общения» с Алиной и вызывавшие у неё крайне раздражённую реакцию. Так вот какую компанию посулила она ему на прощание – свою собственную мать, которую она за какие-то неизвестные ему прегрешения засадила, как и его, в подвал.

За какие именно, он вскоре узнал. Невидимая соседка, откашлявшись и разговорившись, сообщила ему в своём сбивчивом, полугорячечном монологе и это, и ещё многое другое, не менее интересное:

– Вчера вечером эта сучка привела какого-то очередного кобеля… Опять позабавиться ей захотелось! Кувыркаться в постели с отчимом ей, вишь, мало, это её уже не заводит, ей хочется погорячее. Вот и нашла себе потеху: приводит сюда мужиков, издевается, глумится над ними, а потом перерезает им глотки, как баранам… Да они вообще-то и есть бараны… нет, хуже: они свиньи! – почти выкрикнула она, после чего смолкла, тяжело дыша и скрипя зубами. Потом, видимо, успокоившись, заговорила опять: – Да, именно свиньи! Как их ещё назвать? Им только одно надо, только это у них на уме. Готовы бегом бежать за первой попавшейся юбкой, за любой смазливой рожицей… Вот только с моей дочуркой ничё у них не выгорело! Не на ту напали! Шли сюда за удовольствиями, а нашли адские муки и смерть. И поделом! Так им и надо, блядунам проклятым! Рвать их надо на куски, жечь калёным железом за всё, что они вытворяют! Я, если б могла, с моим поганцем-муженьком то же самое сделала б… Хотя, как знать, может ещё и сделаю, если Бог даст… – добавила она вполголоса и резко оборвала себя, будто испугавшись, что сказала при постороннем лишнее.

На некоторое время в подвале вновь воцарилась тишина, нарушаемая лишь неровным шумным дыханием и едва слышным ворчаньем Гошиной товарки по заключению. Но молчать чересчур долго она, по-видимому, была не в состоянии. Вероятно, в течение очень длительного времени она вынуждена была держать свои мысли, обиды и претензии при себе и теперь, пользуясь присутствием случайного слушателя, который при всём желании не мог никуда уйти и поневоле принуждён был внимать ей, спешила высказать ему всё, что было у неё на душе, что буквально рвалось с её языка, очевидно не слишком заботясь, интересно это её соседу или нет:

– Алинка вся в папашку своего пошла. Серёгу, моего бывшего… Такая же ладная да видная… И по характеру точь-в-точь: такая же сволочь и такая же потаскуха! Тот ни одной юбки не пропускал, и эта лет с тринадцати загуляла, по подворотням да притонам шляться начала… Да и ладно, гуляй себе на здоровье, путайся с кем попало, мне до этого дела нет… Ан нет, ей этого мало показалось. Она, блядь малолетняя, чего удумала – с отчимом, мужем собственной мамки, снюхалась! Срам-то какой! Стыдно сказать кому… До сих пор не пойму, что она нашла в этом немом уроде? И я-то на него позарилась только потому, что ничего лучшего не нашлось, – потеряла я от такой гнусной жизни товарный вид, а мужикам молоденьких да гладеньких подавай, на старух и не смотрят… Хотя какая я старуха – мне только-только за сорок пять перевалило! Но выгляжу, конечно, не ахти, признаю. Очень уж бурная жизнь у меня была! Слишком много водки я выпила на своём веку, слишком много сигарет выкурила, а уж сколько мужиков у меня было, особенно по молодухе! Не перечесть! Я ведь ничего себе была с лица, и телом богатая, и голосок был тоненький, нежный… не то что щас!..

Её голос опять оборвался, прерванный гулким, бухающим кашлем. Справившись с ним, она повозилась на месте, словно устраиваясь поудобнее, и продолжила рассказ о своей нелёгкой жизни:

– Серёга, Алинкин-то папашка, как напивался, бил меня смертным боем. Хорошо хоть слинял в конце концов к чёртовой матери! Знать не знаю и знать не хочу, где он сейчас. Наверняка у бабы какой-то, где ж ему ещё быть… А то, если б и дальше так пошло, не ровён час убил бы меня… И эта маленькая дрянь взяла такую же моду. Раньше-то огрызалась только, а как подросла и особенно как спуталась с немым, – осмелела, обнаглела вконец и начала поднимать на меня руку. На мать! Ни стыда ни совести… А потом ещё и сумасшедшей меня ославила! Раззвонила всем, что я окончательно спилась, рехнулась и уже не отвечаю за себя… Ну да, может я и впрямь в последнее время заливать стала поболе, чем раньше, – с глубоким вздохом признала она. Но тут же нашла для себя оправдание: – Так и немудрено ведь забухать от такой скотской жизни! Дочка в открытую, чуть ли не на глазах у меня, трахается с моим собственным мужем, шпыняет меня походя, обзывает по-всякому, да ещё и рукам волю даёт. Где ж это видано такое?! И кому мне жаловаться? К кому обратиться за помощью? Не к кому! Одна я осталась. Одна-одинёшенька… на всём белом свете… Как перст одна… Никому я не нужна! Я всем только мешаю, заедаю чужой век…

 

Её голос сделался жалобным и плаксивым и, наконец, прервался от едва сдерживаемых рыданий. Пару минут она тяжело вздыхала, всхлипывала, сопела носом и сморкалась. Затем, судя по звуку, стукнула в стену кулаком, грязно выругалась и с ожесточением и злобой в голосе просипела:

– Скорей бы подохнуть! Чем так жить, так лучше уж околеть, как собаке… То-то они тогда обрадуются! То-то праздник у них будет! Никто им больше не будет мешать, не будет у них каждый день перед глазами живого укора… Так нет же, мать вашу! – взвизгнула она, задыхаясь и скрежеща зубами. – Не бывать этому! Я вам назло не подохну! Не доставлю вам такой радости… А если и подохну, – примолвила она совсем тихо, так что Гоша едва расслышал её, – то уж точно не одна. Постараюсь прихватить с собой кого-нибудь из вас…

Её еле слышный говор, содержавший глухую угрозу, замер, и в объятом мраком подвале снова установилась мёртвая тишина. И на этот раз сравнительно надолго, как, во всяком случае, показалось Гоше. Он уже подумал было, что Алинина мама, очевидно, такая же любительница поговорить, как и её дочь, высказала всё, что хотела, и больше не подаст голоса. Но ошибся: это была лишь небольшая передышка. Видимо, успокоившись после приступа ярости, она продолжила вскоре в прежнем исповедальном тоне, перемежаемом по временам то новыми вспышками гнева, то жалобными и слезливыми интонациями:

– Да, пожалуй, это верно: на меня и впрямь находит порой что-то такое… сама не могу понять что… Помутнение какое-то, или затмение… не знаю, как и назвать… Это и раньше случалось, но нечасто… да, очень редко… А вот после того как доченька моя, шалава блудливая, снюхалась с моим же муженьком, вот тут уж не выдержала, видать, моя бедная головушка! Поехала моя крыша… И самое интересное, что после этих приступов я совершенно не помню, что со мной было, что я делала… Ну а Алинка, понятное дело, расписывает это потом яркими красками! Наверняка половину выдумывает, чтоб сумасшедшей меня представить. Мол, посуду я бью, мебель крушу, и по полу катаюсь с пеной у рта, и криком кричу, и на людей кидаюсь… И пару раз якобы пыталась поджечь дом… Ну, не знаю, не знаю… – с сомнением протянула она. – Может, оно, конечно, что-то такое и было… А может, и не совсем… Моя бесценная дочурка и не то ещё может сочинить, чтоб избавиться от меня и упечь в дурдом. И развлекаться с моим мужиком на свободе!.. Но только ничё у них не выгорит! – прошипела она и язвительно захихикала. – Если уж мне суждено подохнуть, я подохну в своём доме, в своей постели… А для этих гадин у меня приготовлен сюрприз. Отличный сюрприз! Им понравится… Такого они наверняка не ожидают. И будут приятно удивлены…

Она опять ехидно рассмеялась, но почти сразу же смех перешёл в продолжительный удушливый кашель. Несколько раз он вроде бы утихал, но вскоре возобновлялся с ещё большей силой. Когда же наконец прекратился, она ещё какое-то время хрипела, отхаркивалась, стонала и, тяжело дыша, бормотала что-то невразумительное. Гоша смог разобрать лишь некоторые отрывочные фразы.

– Ох, хреново мне… совсем хреново… – шептала она, задыхаясь и хрипя. – Чую, недолго мне осталось… отнесут мои косточки на погост… А всё она, змея, шваль подзаборная… Она меня загубила, поедом съела… Ну, ничё, ничё… отольются тебе, доченька, мои слёзы… Мне б только добраться до тебя… до твоей лебединой шейки… Уж я б маху не дала… Рассчиталась бы с тобой за всё…

Минуло несколько минут, прежде чем она совершенно пришла в себя и смогла говорить более громко и связно. И на этот раз она обратилась наконец к тому, с чего незадолго до этого начала и что представляло особенный интерес для её единственного слушателя, – к событиям вчерашнего дня и своей роли в них:

– И вот вчерась с утреца нацепила, значит, моя дочурка свои побрякушки (уж не знаю, где она их раздобыла, не иначе ворованные) и отправилась, как обычно, в город. На охоту, как она говорит… И приволокла к вечеру какого-то пацанёнка. Совсем зелёный ещё, студент, наверно. Те, которых она раньше приводила, постарше были, посолиднее… Один, помню, даже с бородой… он-то, кажись, громче всех визжал, когда она ему уши отрезала… А этот, вчерашний, совсем не то, молокосос какой-то. С такого много не возьмёшь. Видать, привела его чисто для того, чтоб поизмываться. Потерзать молодое мяско! – И, с особенной интонацией произнеся слово «мяско», она рассмеялась глухим гортанным смехом, доносившимся как будто из глубокой ямы.

Гошу и этого смеха, и от того, что он только что услышал, мороз подрал по коже. Наверное, он действительно счёл бы себя счастливцем, – как, насмехаясь, назвала его недавно Алина, – если бы ему, по её же предсказанию, суждено было умереть, задохнувшись в дыму пожарища. Пожалуй, для него это в самом деле был бы наилучший исход. Раз уж не было ни малейшей надежды на спасение, оставалась только одна надежда – на относительно лёгкий уход из жизни. Он предпочёл бы сейчас всё что угодно, лишь бы не оказаться опять в руках этой безумной фурии и не испытать перед смертью то, о чём с таким смаком рассказывала её такая же полоумная, только на свой лад, родительница.

А последняя между тем продолжала вещать из темноты грубым лающим голосом, напоминавшим скрежет железа:

– А я, значит, в своей комнате была, на втором этаже. И через щёлку в полу наблюдала за всем. Как она его, значит, привела, парнягу-то этого, как оставила на кухне одного, как ввалился потом муженёк мой со своей дубиной и по башке его – хвать! – Тут она не удержалась и снова злорадно хохотнула. – Ну, а дальше уж не очень интересно было – как Алинка часа два лясы точила. Она всегда так делает – страх, значит, наводит. А потом уж за дело берётся… Но вчера что-то пошло не так, не как обычно… уж не знаю почему… Парнишку этого она немому велела оттащить в подвал, посулив заняться им попозже…

На губах у Гоши появилась невесёлая улыбка. Занятно было слушать собственную историю из чужих уст. Он словно бы – в который уже раз за истекшие сутки – переживал всё это заново, раз за разом возвращаясь на одну и ту же исхоженную дорогу, с которой ему, видно, не суждено было сойти…

– И тогда я подумала: а не изгадить ли дочурке потеху? – прохрипела Алинина матушка и засмеялась противным крысиным смешком. – Она-то мне, почитай, всю жизнь испаскудила, мужа увела, шкура малолетняя, – не шутка! Изгаляется надо мной каждый день, тиранит, просто со свету сживает, гадюка! Надеется, видать, что я не выдержу и сама руки на себя наложу… Зря надеешься, дочушка моя ненаглядная, кровинушка! Ничего-то у тебя не выгорит. Я если и буду подыхать, так и тебя, и хахаля твоего тупорылого, муженька моего паршивого, с собой постараюсь прихватить. Там, в пекле, нам втроём веселее будет. Тёпленькая компания! Таким, как мы, там самое место. Заживём своим домком, как и здесь!

Выкрикнув последнюю фразу, она громко, визгливо расхохоталась. Однако её хохот, как обычно, был недолог – мгновение спустя он был прерван сухим, трескучим кашлем, всякий раз словно подстерегавшим её смех и обрывавшим его в самом начале.

Оправившись после этого очередного тяжёлого приступа кашля, она некоторое время молчала, точно потеряв нить своих мыслей и с трудом припоминая, о чём она говорила только что. Но в итоге, по-видимому, вспомнила, потому что продолжила свой рассказ как раз с того места, на котором прервала себя:

– Так вот, решила я, значит, изгадить моей доче малину… И самое смешное, что она сама мне в этом помогла! Обычно-то она запирала меня в моей комнате, а вчера, вишь, забыла. Случай! Ну, я и вышла… постояла, значит, прислушалась… Потом прошмыгнула потихоньку мимо ихней спальни… Они там как раз трахались в это время, грязные скоты! Кровать ходуном ходила, скрипела, а эта лярва стонала и материлась… Ну, я подумала: трахайтесь, трахайтесь, голубчики, щас я устрою вам такую подлянку, что надолго запомните! И устроила: прокралась к подвалу и открыла дверь. А парнишка-то, что там парился и уже, видать, к смерти готовился, не будь дурак, взял да и смылся. Только его и видели…

– Так это были вы?! – вырвалось у Гоши, уже и до этого, по ходу её рассказа, начавшего догадываться о том, кто был его вчерашней спасительницей, но лишь после её заключительных слов удостоверившегося в этом окончательно. – Значит, это вы выпустили меня отсюда…

Его собеседница на мгновение смолкла, вероятно, крайне удивлённая услышанным. Затем с недоверием в голосе спросила:

– Так это ты тут чалился вчерась?

– Я, – тихо ответил Гоша.

Она вновь немного помолчала, по-видимому пытаясь осмыслить полученную информацию. После чего, с ещё большим удивлением и лёгкой насмешкой, задала следующий вопрос:

– Как же ты тут опять очутился? Понравилось, что ль?

Гоша ничего не сказал. Лишь вздохнул и понурил голову.

Установилось недолгое молчание, прерванное насмешливым хохотком Алининой мамы.

– Эх, дурачина ты, дурачина! – просипела она сквозь смех. – На кой же чёрт ты вернулся сюда? Ты что, не понял, куда ты попал? Ты совсем тупой? Сидел бы себе дома под мамкиной юбкой и не рыпался. Второй раз ведь так не повезёт, как вчера!

Гоша продолжал хранить безмолвие. Сказать ему было нечего. Глупость, совершённая им сегодня, была настолько велика, необъятна, просто чудовищна и фатальна по своим последствиям, что у него не хватило бы духу оправдываться даже перед самим собой. Его друзья уже заплатили за неё своими жизнями, ему ещё предстояло это сделать. И он желал теперь лишь одного: чтобы это случилось как можно скорее, без лишних проволочек, так как ожидание неизбежного и страшного конца становилось уже невыносимым.

Соседка меж тем покинула насиженное место и подобралась поближе к Гоше, – он услышал её скрипучий, хрипящий голос возле своего уха и почувствовал на своём лице её несвежее прокуренное дыхание.

– А что это за шум был там недавно наверху? – поинтересовалась она. – Крики, вопли, грохот… до меня сюда донеслось… А потом вскорости и тебя ко мне подкинули… Что там стряслось-то? Опять убивали кого-то?

Гоша мотнул головой и тихим, сдавленным голосом, будто ему тяжело было говорить, выдавил из себя, почти выдохнул:

– Да.

– Угу… Значит, дочурка моя не уймётся никак, продолжает дурить. Ну да горбатого могила исправит… А ещё лучше – родная мама! – прибавила она, громко расхохотавшись прямо в Гошино ухо, отчего тот непроизвольно отшатнулся от неё. Но она вцепилась в его руку крепкими костлявыми пальцами, притянула его к себе и проговорила серьёзно и строго, без всякой примеси шутовства, как будто не своим голосом: – Слушай меня внимательно, парень! Слушай и запоминай. Ты уже, наверно, понял, что ты попал. Так попал, как редко кто попадает в своей жизни. Твоя жизнь висит на волоске. Ты почти труп… Вчера я спасла тебя… Ты б видел, что сделала со мной моя доченька, когда обнаружила, что ты слинял, и поняла, что это я тебя отпустила. Чуть не убила меня! Ногами топтала, за волосы таскала… добрую половину выдрала… На мне живого места нет, всё тело болит… – Её голос задрожал и ненадолго прервался. Но, когда она снова заговорила, опять сделался твёрдым, будто стальным, лишь слегка подрагивавшим от едва сдерживаемой ненависти: – Но это ничего. Это ерунда. Мне не впервой. Не привыкать. И не такое моя шкура выносила… Щас важно другое… Когда она устала меня колошматить, то оставила валяться всю в крови на полу… там, на кухне, возле стола… Думала, наверно, что всё, каюк мне, что загнулась я… Ан нет, не тут-то было! Не так быстро, доченька! Так легко ты от меня не отделаешься… А я, значит, отлежалась чуток, опамятовалась потиху, огляделась… И смотрю: на краю стола нож лежит! Большой такой, с деревянной рукояткой… лезвие широкое… мясо резать удобно… Ну я, недолго думая, хвать его – и под рубашку, за пояс… Вот он, родимый мой! На, потрогай.

Она достала что-то из-за пазухи, и Гоша почувствовал прикосновение к своей коже холодного острого лезвия. Он инстинктивно отдёрнул руку. Соседка разразилась ликующим задыхающимся смехом.

– Не бойся, дурень! – горячо зашептала она, по-прежнему обдавая его тяжёлой смесью перегара и крепкого дешёвого курева. – Этого ножичка тебе не надо опасаться. Он – наша единственная надёжа! Если всё получится так, как я задумала, – ты свободен. Только боле уж не ворочайся сюда никогда. Забудь дорогу сюда… А я… – тут голос её стал глухим и невнятным, и каждое слово давалось будто с трудом, – я попытаюсь сделать то, что давно уже должна была сделать… Да духу не хватало… Коли знала бы, что будет, как жизнь сложится, удавила б её ещё в колыбели… пока змеёныш не стал змеёй… Ну да ничего, попытаюсь теперь. Авось получится! – совсем тихо закончила она, и из её горла вырвался не то смех, не то рычание, не то стон, – или, скорее, всё вместе.

 

Она, судя по подготовительному покашливанию, собиралась продолжить свои излияния, но вдруг затихла и напряглась, будто прислушиваясь к чему-то. А затем вновь схватила Гошу за руку и произнесла приглушённым, изменившимся голосом:

– Слышишь… идёт!

Гоша тоже прислушался и тут же уловил доносившийся сверху, из-за запертой двери, звук шагов. Неспешных, тяжёлых, твёрдых. Вот они стихли возле двери. После короткой паузы звякнули ключи. Последовала небольшая возня с ними, – очевидно, хозяин искал нужный ему. Затем отодвинулся засов, и дверь медленно, с протяжным скрипом отворилась…

Глава 14

Гоша, затаив дыхание, с сильно бьющимся сердцем, воззрился наверх. Туда же, вся напрягшись, точно изготовившись к прыжку, и судорожно стиснув в кулаке нож, устремила пристальный, цепкий взгляд Алинина мать.

В открывшемся дверном проёме, почти загородив его, показалась громадная фигура «папика», как всегда, державшего в руке неизменную дубину. Прищурясь и чуть поводя головой, он внимательно вглядывался вниз, в глубину подвала, наполненную непроницаемой тьмой, которую не в силах был рассеять мутный сероватый полусвет, проникавший из коридора.

Гоша, застыв, почти не чувствуя собственного тела, впился остановившимся взором в замершего на пороге подвала громилу. Внутри у него похолодело. У него мелькнула мысль, что Алина передумала, что относительно лёгкую смерть в дыму пожара, к которой она в порыве «великодушия» приговорила его, она всё же решила заменить более привычным и излюбленным ею способом умерщвления своих жертв. Он понял, что настал момент, которого он так долго и мучительно ожидал, который он даже торопил, полагая, что лучше уж ужасный конец, чем ужас без конца. Но теперь, когда смерть пришла за ним самолично, в образе неумолимого немого убийцы, ощутив на себе её леденящее дыхание, он затрепетал, как лист на ветру, пал духом, сник. Жалкие остатки решимости – решимости отчаяния – покинули его. Сейчас он предпочёл бы ещё хотя бы несколько мгновений неизвестности, изматывающего ожидания, душевных терзаний, только бы продлить ещё немного, ещё чуть-чуть свою жизнь, ценность которой он вполне уяснил только теперь, в этот страшный миг. Безумная, исступлённая жажда жизни мгновенно пересилила и заставила умолкнуть все остальные чувства и соображения, тут же показавшиеся ему мелкими, ничтожными, смешными.

Совсем по-иному повела себя его напарница. В отличие от оцепеневшего, будто пригвождённого к стене Гоши, деморализованного и явно не способного на решительные действия, она ещё крепче, до боли, сжала его вялую, бессильную руку, взмахнула ножом и весело проговорила:

– Ну что, дружок, начинается потеха! Гляди в оба! Жизнь твоя зависит от того, как щас пойдёт дело у тётки Вали… – И, вдруг вся напружинившись и вскочив, она ринулась наверх с истошным, надсадным криком: – Ну, муженёк мой дорогой, встречай свою жёнушку! Чай, соскучился, падла?!

«Папик», никак не ожидавший такой стремительной атаки и не предвидя для себя ни малейшей угрозы, не успел принять никаких мер предосторожности. Впрочем, его благоверная, которой, вероятно, придала сил снедавшая её лютая ненависть, и не дала ему времени на то, чтобы он смог оценить всю степень грозившей ему опасности и хоть в какой-то мере нейтрализовать её: она налетела на него как вихрь, как рассвирепевшая дикая кошка, и с пронзительным визгом всадила нож ему в живот.

«Папик» испустил страшный, душераздирающий рёв, от которого, казалось, содрогнулись стены старого дома. Он отшатнулся назад, покачнулся, опустил голову и даже не со страхом, а скорее с изумлением уставился на свой живот, распоротый чуть ниже пупа. В горле у него как будто что-то булькнуло, обычно застылые, бесчувственные черты лица исказились болью и яростью. Вытянув вперёд свои огромные мощные руки, похожие на медвежьи лапы, он схватил жену-убийцу за горло и стал душить её.

Будь он в прежней своей несокрушимой, нечеловеческой силе, тётка Валя была бы обречена: вырваться из этих железных лап было нереально. Она почти сразу же захрипела, лицо её посинело, глаза выкатились из орбит, голова с беспорядочно рассыпанными седыми космами запрокинулась назад и моталась туда-сюда. Через несколько секунд она была уже на грани жизни и смерти. Ещё совсем немного – и её позвонки хрустнули бы под стальными пальцами разъярённого мужа…

Но они не хрустнули. Могучие ручищи «папика», никогда ещё не выпускавшие свою добычу, – или, точнее, выпускавшие её только мёртвой, – внезапно ослабили хватку, разомкнули свои смертоносные объятия и медленно опустились. Его полузадушенная жертва, по-прежнему с выпученными глазами, хватая широко раскрытым ртом воздух, сползла по стене вниз и на какое-то время, казалось, потеряла сознание.

«Папик» же неуверенными, неумелыми движениями немеющих рук тщетно пытался запихнуть обратно в живот скользкие синеватые кишки, показавшиеся в страшной ране с кровавыми краями. Но его движения становились всё более нечёткими, расслабленными, вялыми, голова упрямо клонилась вниз, ноги подгибались. Лицо его покрылось холодным потом, тело содрогнулось от дрожи, из широкой груди вырвался низкий протяжный стон. Ещё мгновение-другое он из последних сил сохранял равновесие, затем грузно упал на колени и, наконец, не издав больше ни звука, рухнул лицом вниз на уходившие вниз ступеньки, едва не придавив своей массой лежавшую рядом в полуобмороке жену.

Та, впрочем, вскоре отдышалась, пришла в себя и, придерживаясь рукой за стену, медленно поднялась. Голова её тряслась, из горла вылетало тяжёлое свистящее дыхание. Безумным блуждающим взором она огляделась вокруг и остановила его на распростёртом у её ног огромном неподвижном теле, по которому пробегали предсмертные, постепенно замиравшие судороги. Несколько мгновений она немного удивлённо, точно не веря своим глазам, смотрела на него, после чего неожиданно взрыднула и скороговоркой запричитала, прям как убитая горем жена над покойником-мужем:

– Вот жалость-то, вот беда-то нежданная! Сокол ты мой ясный! На кого ж ты меня покинул, горемычную? На кого оставил, бесталанную, жену свою верную? Как же я жить-то без тебя буду? Пропаду ведь, совсем пропаду! Наложу на себя руки от тоски… Бедная моя головушка! Сирота я теперь, сиротина убогая, никому не нужная… Умер мой защитник, оборона моя, надёжная опора… Каждый теперь обидеть может, куском хлеба попрекнуть… Да и из дома, пожалуй что, выгнать могут, – кто им теперича помешает?..

Приступ бреда прекратился так же внезапно, как и начался. Тётка Валя вздрогнула всем телом и, словно очнувшись, вновь огляделась кругом, но на этот раз прояснившимся, почти осмысленным взором. И снова задержала его на распластанном на ступеньках бездыханном теле убитого ею мужа. Вслед за чем её бледное одутловатое лицо озарила торжествующая усмешка.

– Ну, вот и всё, муженёк мой дорогой, – проговорила она слабым, придушенным голосом. – Отгулялся! Не пить тебе больше моей кровушки, не трахать моей доченьки… Наконец-то, падаль, ты получил своё. Сполна! – гаркнула она вдруг с потемневшим, исказившимся от злобы лицом и пнула труп ногой. – Тварь поганая! Рыло каторжное! Подох так же, как и жил. Собаке собачья смерть! Гореть тебе теперь в аду… Но не только тебе! Я и твою полюбовницу, дочурку мою бесценную, отправлю щас следом за тобой. Чтоб вам там не скучно было. Чтоб миловаться могли так же, как и здесь… Вишь, какая я добрая! Как забочусь о тебе, хотя ты, погань, и не стоишь этого…