Kostenlos

Михаил Скобелев. Его жизнь, военная, административная и общественная деятельность

Text
2
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Глава VIII

Политические речи Скобелева. – Его смерть

По окончании Ахалтекинского похода Скобелев отдыхал и томился от безделья. Любопытные подробности о пребывании Скобелева в его поместье Спасском сообщает бывший его ординарец Дукмасов, навестивший там Скобелева.

Скобелев жил как богатый помещик-холостяк (с женою он тогда уже развелся). Крестьяне любили его, народ стекался даже из окрестных деревень поглазеть на Скобелева, бабы называли его “писаным красавцем”. Ухаживал ли Скобелев, по недостатку во француженках, за деревенскими красавицами, остается неизвестным. Больше всего он интересовался в деревне двумя вещами – политикой и лошадьми: он имел (в Златоустовском именье) собственный прекрасный рысистый завод. Сверх того, Скобелев привез из Турции верблюдов и мулов, а из Закаспийского края – прекрасных быков. Собственно, хозяйство было у него сильно запущено, обкрадывали его немилосердно, несмотря на целый штат служащих, между которыми был даже главный контролер. Домашним хозяйством управляла пожилая дама-экономка. В своем имении Скобелев устроил для крестьянских детей школу, где дело велось недурно. Эту школу Скобелев называл шутя своим университетом. В день Рождества Скобелев устроил в училище елку и одарил детей сообразно с их успехами в учении. Во время раздачи подарков он беседовал с мальчиками и весело шутил, затем велел штурмовать елку и с улыбкой сказал, что этот штурм напоминает ему атаки на Зеленых горах.

Вскоре после того на Скобелева напала хандра. Вообще, по замечанию людей, знавших Скобелева, после Ахалтекинской экспедиции (частью под влиянием смерти матери) Скобелев из сангвиника стал почти ипохондриком. Он оживлялся большей частью, лишь когда бранил немцев.

Однажды вечером Скобелев сидел с Дукмасовым в кабинете, читая тактику Драгомирова и делая пометки на полях.

– Знаете, о чем я думаю? – сказал он гостю.

– Вероятно, новый план наступления на Берлин? – иронически заметил казак.

– Нет… я вот смотрю на эти книги, рукописи и думаю – кому все это достанется после моей смерти?

– С чего у вас такие думы? Помирать вам нельзя! Вы нужны для армии и России.

– Нет, не говорите, я, наверное, скоро умру!.. – задумчиво и тихо проговорил Скобелев. – Знаете, что я думаю? Я думаю совсем поселиться в деревне. Буду хозяйничать!

Затем разговор перешел опять на немцев. То, что Скобелев сказал в дружеском разговоре с Дукмасовым, чрезвычайно похоже на произнесенные им несколько позднее политические речи.

“Терпеть я не могу немцев! – говорил Скобелев. – Меня больше всего бесит наша уступчивость. Даже у нас, в России, мы позволяем им безнаказанно делать все что угодно. Даем им во всем привилегии, а потом сами же кричим, что немцы все забрали в свои руки. Конечно, отчего же и не брать, когда наши добровольно все им уступают… А они своею аккуратностью и терпением, которых у нас мало, много выигрывают и постепенно подбирают все в свои руки. А все-таки нельзя не отдать им справедливости, нельзя не уважать их как умных и ловких патриотов. Они не останавливаются ни перед какими мерами, если только видят пользу своего фатерланда… Нет у нас таких патриотов, как, например, Бисмарк, который высоко держит знамя своего отечества и в то же время ведет на буксире государственных людей чуть не всей Европы… Самостоятельности у нас мало в политике… Ненавижу я этого трехволосого министра-русофоба, но вместе с тем и глубоко уважаю его как гениального человека и истого патриота… Вот бы нам побольше людей с таким твердым, решительным характером”.

Весь день Скобелев был грустен и мрачен.

В этот же день Скобелев велел служить панихиду над могилами отца и матери: тело Ольги Николаевны было перевезено в Спасское и похоронено в зимнем отделе церкви, рядом с отцом Скобелева.

– Пойдемте, – сказал Скобелев Дукмасову, – я вам покажу место, которое приготовил себе.

Недалеко от стены и в полу была каменная плита. Скобелев велел сторожам поднять ее.

– Вот и моя могила! – печально произнес он.

– Что это вы все о смерти! – сказал с досадою Дукмасов. – Только других смущаете! Ведь никто вам не угрожает смертью?

– А почему вы знаете? Впрочем, все это чепуха! – быстро прибавил Скобелев. Немного погодя он сказал:

– Я чувствую, не за горами новая страшная война. Должен решиться наконец наш спор с немцами. И я уверен, что борьба решится в нашу пользу! Но мне не придется видеть всего этого, не придется этим значкам (он указал на свои боевые значки) развеваться в предстоящей борьбе славян с немцами!..

– Какая дурная мысль! – сказал Дукмасов. – Я, напротив, твердо верю, что в войне с немцами вас назначат главнокомандующим.

На другой день утром Скобелев получил из Петербурга какую-то телеграмму, которая крайне дурно подействовала на него. Он стал сумрачен, за обедом ничего не ел и все время молчал.

Лишь вечером, получив другую телеграмму, где было сказано об утверждении наград за Ахалтекинскую экспедицию, Скобелев опять повеселел.

Теперь мы переходим к самой решительной эпохе в жизни Скобелева. Что побудило его выйти из деревенского затишья и скучного бездействия и выступить в активной роли политического оратора? Бесспорно, честолюбие было одним из двигателей Скобелева. Но еще большее значение имели удивительная подвижность и энергия его натуры. За отсутствием кровавой войны он искал бури, “как будто в бурях есть покой”.

Существуют несомненные данные, подтверждающие, что было время, когда Скобелев мечтал о весьма крупной политической роли. Вот что рассказывает об этом Верещагин:

В конце 1878 года один из братьев В.В. Верещагина пришел сказать: Скобелев очень просил к себе по весьма нужному делу. Василий Васильевич прибежал. “Что такое?” – “Дайте мне совет! Баттенберг предлагает мне пойти к нему военным министром. (Может быть, отсюда и возникли слухи, что Скобелев мечтал о большем – именно о кандидатуре на болгарский престол.) Дает слово, что через два года затеет драку с турками (для присоединения Румелии)”. – Верещагин иронически заметил: “Вы неравнодушны к белому перу, что болгарские генералы носят на шапках. Черт знает что! Вы шутите!” – “Знаете, я говорю серьезно. Я уже почти дал согласие”. – “Откажитесь, попросите, чтобы государь отказал”.

В конце концов Баттенбергу отказали, заявив, что Скобелев нужен России.

Бесспорно, однако, что в роли военного министра Скобелев принес бы Болгарии гораздо больше пользы, чем многие другие генералы. Скобелев искренне сочувствовал болгарскому народному делу и едва ли он стал бы третировать болгарских министров свысока.

Мы уже однажды подчеркнули наше несогласие с мнением, высказанным при жизни и вскоре после смерти Скобелева хроникером “Вестника Европы”, будто Скобелев не был государственным деятелем и выдающимся политическим оратором. Автор настоящего очерка нимало не разделяет политических убеждений Скобелева; но одно – оспаривать чьи-либо идеи, другое – совсем не признавать этих идей или считать их празднословием. Идеи Скобелева в общем те же, что и у других выдающихся славянофилов новейшего периода. Не соглашаясь с ними ни в их отправных пунктах, ни во многих частных выводах, я полагаю, однако, что, раз турецкая война была затеяна хотя бы и под давлением тех же славянофилов, ееследовало довести до конца, то есть, во-первых, дать хотя какое-либо нравственное удовлетворение армии, предоставив ей вступить в Константинополь, конечно, не с целью там остаться, во-вторых, не смущаясь пустыми угрозами кабинетов – английского и других, – довершить начатое дело освобождения славянских народов путем соединения обеих Болгарии, хотя и не совсем по плану Сан-Стефанского трактата, чересчур раздражившего наших недавних союзников – сербов. Вступление в Константинополь тем более было оправдываемо обстоятельствами, что оно явилось бы прямым последствием договора, подписанного нами с Австрией в Рейхштадте, где мы предоставили этой державе оккупацию Боснии и Герцеговины единственно под условием занятия нами турецкой столицы. С прекращением оккупации Константинополя нам, вместе с тем, представлялся и навсегда пропущенный нами случай поставить на очередь вопрос об очищении Австрией временно занятых ею провинций. Не менее были правы славянофилы и в том отношении, что осуждали редакцию Берлинского трактата, разрезавшего Болгарию надвое, не установившего законного срока для австрийской оккупации в Боснии и вообще лишившего нас – по крайней мере для того времени – всех плодов турецкой войны. Если значительно позднее наша дипломатия и воспользовалась тем же Берлинским трактатом, то никак не для так называемого “славянского дела”, а скорее против него – именно когда не признала фактического слияния обеих Болгарии после румелийского переворота. Нимало не требуя, вместе со славянофилами, чтобы русский крест воссиял на бывшем храме, а теперь мечети, св. Софии, мы вполне понимаем все то чувство досады, разочарования и оскорбления, которое должен был испытать каждый участник турецкого похода, стоявший у самых ворот турецкой столицы, испытавший столько лишений и невзгод и все-таки не смевший вступить в турецкую столицу в роли победителя. Если поэтому “Вестник Европы” и другие органы печати иронизировали над слезами, пролитыми Скобелевым, когда он узнал, что наши войска не вступят в Константинополь, то такая ирония доказывает простое непонимание человеческой души. Конечно, никому, не исключая русского солдата, то есть тех же мужиков, не могло не быть обидным сознание, что все понесенные жертвы не привели ни к какому очевидному результату.

Это чувство обиды, выразившееся в известной речи Аксакова, всегда тяготело также над Скобелевым. Оно руководило им и при произнесении его собственной не менее знаменитой речи, сказанной 12 января 1882 года в Петербурге, в присутствии офицеров, праздновавших годовщину взятия Геок-Тепе.

Мотивы петербургской речи Скобелева повторились и в его парижской речи, но с большей откровенностью и силою. Речь эта была вызвана прибытием к Скобелеву депутации сербских студентов Сорбонны, поднесших ему адрес с выражением искренней благодарности за петербургскую речь. Скобелев, наэлектризованный этим адресом и еще более того недавним пребыванием в Берлине и в Париже, ответил речью.

 

Бесспорно, этой речи Скобелев мог бы и не говорить, и, если ее выхватить без всякой связи с эпизодами, происшедшими с ним в Берлине и в Париже, ее можно было бы назвать бестактной, что и поспешили сделать многие тогдашние русские органы. Но теперь, когда Верещагин и другие современники выяснили причины, побудившие Скобелева действовать так, а не иначе, вопрос представляется совершенно в новом свете. Мы видим уже не словоохотливого генерала, который за границей сказал вслух то, чего недоговорил в России, не легкомысленного шовиниста, подстрекавшего сербов начать новую войну на Балканах и возбудить затем общеевропейскую войну, – мы убеждаемся, что Скобелева просто вызвали сказать то, что он сказал, и что обвинение в шовинизме прежде всего должно пасть на тогдашние берлинские придворные сферы, распоряжавшиеся благодаря князю Бисмарку судьбами Европы. Конечно, во взглядах славянофилов на интриги князя Бисмарка есть немалая доля преувеличения, и лично Бисмарк не повинен во всех выходках германской военной партии, но никто не станет спорить, что со времени основания тройственного союза политика Бисмарка неуклонно стремилась всегда к одной и той же цели – германской гегемонии на европейском материке.

Вот что рассказывают о пребывании Скобелева в Берлине. Когда Скобелев присутствовал на смотре какого-то германского корпуса, престарелый император Вильгельм не то дружеским, не то угрожающим тоном сказал русскому генералу:

– Вы были присланы сюда, чтобы исследовать меня до самых моих внутренностей. Вы видели один из моих корпусов. Знайте, что и все остальные не менее доблестны и в случае надобности сумеют исполнить свой долг.

После того к Скобелеву подошел еще принц Фридрих-Карл и, хлопнув его по плечу, сказал с претензией на солдатскую откровенность:

– А ведь, любезный друг, в конце концов Австрия должна получить Салоники!

Вероятно, и другие принцы говорили подобные же вещи.

Понятно, что все это, взятое вместе, не могло не подействовать на пылкого Скобелева, задев не только его самолюбие, но и те идеалы, которыми он жил как искренний сторонник славянофильской теории. Речь его была прямым ответом на вызывающий образ действий Берлина. “Они меня заставили сказать эту речь”, – говорил Скобелев своим близким.

Нечего и говорить, что после своей парижской речи Скобелев стал в Париже героем дня. До тех пор его здесь знали меньше, чем в Лондоне. Теперь все газеты заговорили о нем, все знаменитости искали чести его знакомства. Еще раньше, в Петербурге, познакомилась со Скобелевым известная издательница журнала “Nouvelle Revue” г-жа Адан, которая была совершенно очарована “белым генералом”. Первый разговор между нею и Скобелевым был довольно замечателен; до известной степени справедливо, что г-жа Адан подстрекнула Скобелева к его парижской речи.

– Я не люблю войны, – говорил Скобелев. – Я слишком часто участвовал в ней. Никакая победа не вознаграждает за трату энергии, сил, богатств и за человеческие жертвы. Но есть одна война, которую я считаю священною. Необходимо, чтобы пожиратели (les mangeurs) славян были, в свою очередь, поглощены. В Париже я не нашел настоящих патриотов. Все здесь опасаются Бисмарка и поэтому все ему подчиняются. То же у нас, в России.

– Приезжайте в Париж, генерал, – сказала г-жа Адан, – повторите слова: “враг – это немец”.

Кто меня знает в Париже?

– Сознаюсь, немногие, кроме армии и журналистов, – сказала г-жа Адан.

– Я боюсь Парижа и парижских газет, – заметил Скобелев.

В этом же разговоре Скобелев сказал г-же Адан, что часто думает о смерти. Затем, близко нагнувшись к собеседнице, прибавил почти шепотом:

– Я думаю, что смерть моей матери произошла не без ведома князя Бисмарка. К моему патриотизму присоединяется чувство личной ненависти.

Как и следовало ожидать, в берлинских юнкерских сферах, а отчасти и в более широких слоях общества, парижская речь Скобелева произвела еще худшее впечатление, чем петербургская. Хотя, как мы знаем, Скобелева вызвали на эту речь, – берлинская публика не могла этого знать: она видела в речи Скобелева не только поощрение “панславистских” вожделений, подкапывающих Австрию, но и прямое содействие французскому реваншу. В конце февраля беспристрастный наблюдатель, англичанин Марвин, посетивший Петербург и бывший проездом в Берлине, писал: “По всему пути в разговорах только и слышалось, что имя Скобелева. В Берлине имя его повторялось в речах и беседах всех классов общества. Я остановился перед окном магазина, в котором висела карта России. К окну подбежала толпа школьников. “Вот дорога, по которой мы доберемся до Петербурга и проучим Скобелева”, – говорил один. – “А если они придут в Берлин?” – “О, это невозможно!” Мальчишек сменила группа пожилых людей, которые в кратких восклицаниях выражали свою ненависть к славянам и к Скобелеву. На гауптвахте, находящейся на аристократической оконечности улицы Unter den Linden, солдаты вели воинственный разговор о России”.

Этого описания достаточно, чтобы показать крайнюю односторонность тех “западников”, которые во всем винили Скобелева, совершенно упуская из виду шовинизм прусский да, пожалуй, и французский, которые с разных сторон могли наэлектризовать и менее пылкого человека, чем Скобелев…

Вскоре после своей парижской речи Скобелев виделся в Париже с г-жою Адан. Нечего говорить, что ее восторженное отношение к “белому генералу” еще удвоилось.