Kostenlos

Серпантин к Мертвому морю

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

«Сколько тебе на фото…»

Л.


 
Сколько тебе на фото,
там, где река слепит,
и тянется до поворота
набережной гранит?
Знаю, зачем гадаю.
Стёрт карандашный след
на обороте с краю —
лёгких, счастливых лет.
Память, входя глотками,
заклинивает кадык —
выговорить словами,
что без тебя привык.
Всё затихает. Реже
звериные стоны барж.
Не отпускает, держит
давний (теперь) пейзаж —
закатная позолота
бежит по воде сверлом,
и лет впереди без счёта.
Ты тянешь меня: «Пойдём».
 

«Ни гулким сердцем, ни горячим лбом…»

 
Ни гулким сердцем, ни горячим лбом
не оживить приметы сладкой грусти.
Они, сгущаясь, образуют тромб —
плывя к истоку, он впадает в устье.
На «три» и «девять» стрелки у часов.
Не на кресте – во времени распяты,
мы прошлым счастливы. Хватило бы даров
его для будущего, то есть для расплаты.
Потерям вслед беспомощны слова,
раскаянья и слёзы – в той же мере.
И повторив бессчётно раз «жива»,
я столько же глотаю вкус потери.
Всё уже круг. И всё бледнее тень
от лампы, претендующей на «ретро».
Ещё один не твой отсчитан день.
И ночь, и дождь, и все порывы ветра.
И набирает горечь грусти плод —
безликое бесформенное тело.
Растёт и зреет, зреет и растёт,
и этому отсчёту нет предела.
 

«Я сдаюсь тебе, Город, сдаюсь…»

 
Я сдаюсь тебе, Город, сдаюсь!
Это самое верное средство
с неразрывною крепостью уз
и, конечно, с ключами от сердца.
В белом камне светящийся жар.
Воздух, тая, прозрачно струится,
замыкая в невидимый шар
и века, и молитвы, и лица.
Не идут, а восходят к Тебе,
уменьшаясь, как строчка пунктира.
Здесь распахнуты вровень судьбе
двери даже не Храма, но Мира.
Сень олив в Гефсиманском саду
и любовью, и светом прошита —
он дробится, рисуя звезду
на стене в древнем граде Давида.
Вновь воронкой влечёт высота,
даже если не веруешь в чудо,
ни в надёжную тяжесть креста,
ни в спокойную мудрость Талмуда.
Лишь любя эту землю, любя,
от неё оттолкнувшись – взлетаем.
Чтобы знать неземного себя,
чтобы выдохнуть – Ерушалаим.
 

«Оттого что всё не вечно…»

 
Оттого что всё не вечно,
льют на острове Мурано
из стекла цветного нечто,
что подходит для романа
с продолженьем, где другие…
Где похоже, а не точно
повторится (мамма миа!)
мера жизни, как отсрочка.
Вещь, стоящая привычно
возле книг и старых фото, —
это море, гомон птичий,
рядом ты вполоборота.
Стынет кофе, дремлет почта,
что отправлено – забыли,
это – счастливы, притом что
о любви не говорили.
Зелень свай клевали лодки,
уплывали дни недели.
Здесь, всего в двух остановках,
Остров мёртвых Сан-Микеле.
Не про вещи, что живучи —
Letum non omnia finit
(на латыни это лучше,
перевод всегда фальшивит).
Отражая неба дюны,
обречённо, понемногу
подставляет дно лагуна,
где полно стекла цветного.
 

«Консервируется время…»

 
Консервируется время,
как варенье, слаще даже,
и не нужно ставить клейма —
это всё не для продажи.
Загустевшее звучанье —
кухни космос, скатерть в клетку
и высвистывает чайник
нот вишнёвую разметку.
За окном сверкнёт ледышкой
день разнеженный, простудный,
и болезнь под мышкой ищет
серебристый столбик ртутный.
А весна начнется пеньем,
синькой, свежестью крахмала…
«У начала нет забвенья» —
вот и всё, что ты сказала.
Для гаданья шеи тонки
у ромашек (их соцветий).
Повернувшись, шестерёнки
возвращают всё на свете —
что любил, чего хватало
(и не знал, что влезет столько!) —
под мои инициалы
на привычной упаковке.
Новостей других не хуже
весть о том, что неизменно…
Циферблат ли небо кружит,
время ль входит внутривенно?
 

«Без светофоров улочки…»

 
Без светофоров улочки —
это дороги отхода.
Отключены тонкие трубочки
ненужного кислорода.
Это прощания мука,
что не успел я… Боже,
вот и сжимаю руку,
так на мою похожа…
 

«Всё иначе теперь…»

В. З.


 
Всё иначе теперь.
Выживания средство —
объясненье потерь,
что достались в наследство.
Здесь, у мраморных плит,
жить в ознобе и таять.
Именами искрит
оголённая память
наших зим, наших лет.
Нет отсчёта иного.
Рассыпается свет
и смыкается снова.
 

«И только мелькнёт напоследок «где я?»…»

В. А.


 
И только мелькнёт напоследок «где я?»,
как штрих разделительной полосы.
В автокатастрофе не обрывается время,
но останавливаются на руке часы.
На ремешке запекаются бурые пятна,
а мы всё прокручиваем спасительный сюжет.
Но объяснить можно то, что и так понятно,
и светится выход, которого вовсе нет —
ни там, где ветер раскачивает калитку,
ни там, где в камине потрескивали дрова…
Я слов не помню, но невозможно забыть улыбку
твою изогнутую, как стрелки на без пятнадцати два.
А где твой голос срывался в пылу фальцета,
там был наш остров, или неназванный материк.
Романа искренность, а не «роман-газету»
хранит твой ангел, уснувший всего на миг.
Исчез тот остров, его города и веси
и дом, где вечером кормил ты бездомных псов…
Он был столицей, но толпы её исчезли,
как все улыбки и стрелки со всех часов.
 

«Не узнать, чем был занят доныне…»

 
Не узнать, чем был занят доныне,
не почувствовать, как одинок
был ландшафтный дизайнер пустыни,
видя камни её и песок,
пыльный шлейф уходящего стада
и кулисы закатных красот.
Гаснет взгляд без ответного взгляда,
и уже очевиден просчёт.
Так, ошибки в рецепте аптечном
не найдёшь. Значит, вылечишь? Фиг!..
Совпадут не пространство и вечность,
а случайное место и миг:
то, где мы оказались с тобою,
тот, что назван игрой ли, судьбой.
Пальмы ствол заискрил под луною
золотистою мятой фольгой.
 

«Песня длинная, негромкая, с замирающим «фюить»……»

 
Песня длинная, негромкая, с замирающим «фюить»…
Лучше верхний свет не выключить, а немного притушить.
Всполошится птичка серая, тронет веток бахрому.
Я ещё не знаю птичьего, но мелодию пойму.
Подоконник делит поровну целый мир на «там» и «здесь»,
как часы своими стрелками время, вставшее на «шесть».
Только мне не надо поровну – справедливость ни при чём,
мне б теснее, чтоб почувствовать – ты касаешься плечом.
До конца никак не высказать, что в безвестность унесу,
губы волн нашепчут пристани про песчаную косу.
Там взлетишь и долго падаешь, и, всё кажется, – во сне…
В вышине такой не выживешь. И на этой глубине.
Чем темней, тем чаще слышится равнодушное «зачем?»
Песня тянется привычная с переливами фонем.
Оплетает стену доверху тьма, как дикий виноград.
Не дожить бы, на слова твои отвечая невпопад.
 

«Золотой ли дождь, колечки, броши…»

 
Золотой ли дождь, колечки, броши
или этот свет приснился мне?!
Женщины о жизни знают больше,
а мужчины – разве о войне…
С головы сорвавшись, лёг под ноги
лавра лист и, кажется, прилип.
Из него венки сплетали боги,
но теперь не так высок Олимп.
Зевс не тот, и Гера неревнива,
наблюдая кастинг Афродит.
Новый грек на пляже тянет пиво
и с другим об этом говорит.
Моря холст в подрамнике Эгейском
загрунтован часто и рябит,
как следы, оставленные местным
групповым заплывом нереид.
В темноте ещё слышней цикады —
трелей, жалоб и призывов смесь.
Было всё и есть в краю Эллады…
Наши мифы сложены не здесь.
Да и чем похвастаться особо?
Что ни вспомнишь – прожитая явь.
Только и сбылось: любовь до гроба.
Если это миф – его оставь.
 

Приближение к целому

 
*
Когда мы прожили всего по два десятка,
у нас сердец случилась пересадка.
Но до сих пор не выбран их лимит —
поёт, когда поёт, болит, когда болит.
 
 
*
Земную жизнь пройдя до половины,
я позабыл про зимние резины.
И прежних рифм об осени не жаль мне —
ищу созвучья к финиковой пальме.
 
 
*
По жизни отмахав свои две трети,
я кое-что узнал об этом свете.
На позвонках, от плеч до поясницы,
важны и гения мозги, и зад блудницы.
 
 
*
Земную жизнь пройдя на три четвёртых,
встречал я и блаженных, и упёртых,
ещё таких, что на губах малина…
С друзьями честен был, хоть не всегда взаимно.
 
 
*
Отрезок жизни в пять шестых ещё не пройден,
но там, похоже, больше нет чужбин и родин,
нет снега, осени, морей, разлук, свиданья.
А может есть, раз слышно бормотанье…
 
 
*
Земную жизнь с отличием закончив,
хотел бы я попасть в созвездье гончих.
Там, в полушарье северном, в апреле
видны все звёзды… Лучше, чем с постели.