Kostenlos

Виссарион Белинский. Его жизнь и литературная деятельность

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Что же это была за статья? Мы должны, насколько возможно, остановиться на ней, потому что в статье этой находятся те основные философские положения, которые потом Белинский развивал до крайних логических пределов, о чем впоследствии не мог вспомнить без стыда и негодования. Сущность этих положений, на первый взгляд, очень невинная, формулируется Белинским таким образом:

«Весь беспредельный прекрасный Божий мир есть не что иное, как дыхание единой, вечной идеи, проявляющейся в бесчисленных формах, как великое зрелище абсолютного единства в бесконечном разнообразии. Только пламенное чувство смертного может постигать в свои светлые мгновения, как велико тело этой души вселенной, сердце которого составляют громадные солнца, жилы – пути млечные, а кровь – чистый эфир. Для этой идеи нет покоя: она живет беспрестанно, то есть беспрестанно творит, чтобы разрушать, и разрушает, чтобы творить. Она воплощается в блестящее солнце, в великолепную планету, в блестящую комету; она живет и дышит – и в бурных приливах и отливах морей, и в свирепом урагане пустынь, и в шелесте листьев, и в журчаньи ручья, и в рыкании льва, и в слезе младенца, и в улыбке красоты, и в воле человека, и в стройных созданиях гения… Кружится колесо времени с быстротою непостижимою, в безбрежных равнинах неба потухают светила, как истощившиеся вулканы, и зажигаются новые; на земле проходят роды и поколения и заменяются новыми, смерть истребляет жизнь, жизнь уничтожает смерть; силы природы борются, враждуют и умиротворяются силами посредствующими, и гармония царствует в этом вечном брожении, в этой борьбе начала и веществ. Так идея живет: мы ясно видим это нашими слабыми глазами. Она мудра, ибо все предвидит, все держит в равновесии; за наводнением и за лавою ниспосылает плодородие, за опустошительною грозою чистоту и свежесть воздуха; в пустынях песчаной Аравии и Африки поселила верблюда и страуса, в пустынях ледяного Севера поселила оленя. Вот ее мудрость, вот ее жизнь физическая; где же ее любовь? Бог создал человека и дал ему ум и чувство, да постигает сию идею своим умом и знанием, да приобщается к ее жизни в живом и горячем сочувствии, да разделяет ее жизнь в чувстве бесконечной, зиждущей любви! Итак, она не только мудра, но и любяща! Гордись, гордись, человек, своим высоким назначением, но не забывай, что божественная идея, тебя родившая, справедлива и правосудна, что она дала тебе ум и волю, которые ставят тебя выше всего творения, что она в тебе живет, а жизнь есть действование, а действование есть борьба; не забывай, что твое бесконечное высочайшее блаженство состоит в уничтожении твоего я в чувстве любви. Итак, вот тебе две дороги, два неизбежные пути: отрекись от себя, подави свой эгоизм, попри ногами твое своекорыстное я, дыши для счастья других, жертвуй всем для блага ближнего, родины, для пользы человечества, люби истину и благо не для награды, но для истины и блага, и тяжким крестом выстрадай твое соединение с Богом, твое бессмертие, которое должно состоять в уничтожении твоего я в чувстве беспредельного блаженства!.. Что? Ты не решаешься? Этот подвиг тебя страшит, кажется тебе не по силам?… Ну, так вот тебе другой путь, он шире, спокойнее, легче: люби самого себя больше всего на свете; плачь, делай добро лишь из выпады, не бойся зла, когда оно приносит тебе пользу».

Стоит только немного вдуматься в этот отрывок, характеризующий всю статью, чтобы заметить то переходное состояние ума, которое переживал его автор. Если абсолютная идея выражает себя во всех без исключения явлениях, то все без исключения явления имеют совершенно одинаковое право на существование. Если можно поставить рядом рыканье льва и слезу младенца, то исчезает всякое различие между вещами не только в смысле физического бытия, но и в смысле нравственного достоинства. Если бы не было мрака – не существовало бы понятия света; мрак и свет – различные формы одной и той же сущности, различные проявления одной и той же «единой, вечной идеи». Поэзия Пушкина, военные поселения, «святые чудеса запада» и крепостное право, – все это только грани одной и той же великой призмы. Все явления жизни – только конкретные выражения абсолютной идеи. А так как эта идея абсолютно разумна, то разумны и все ее эманации, т. е. вся действительность. Итак, что действительно, то разумно, что существует, то и полезно, и мудро, и нравственно, и справедливо.

Как видит читатель, нам было достаточно немногих строк, чтобы от положения Белинского логически перейти к знаменитому положению Гегеля: до такой степени они близки между собою. Разумеется, такой логический и бесстрашный мыслитель, как Белинский, очень скоро сделал этот шаг, но в рассматриваемой нами статье он еще воздержался от него, потому что в нем не умер еще ветхий человек, Белинский-моралист. Такова мудрость этой идеи, – говорит Белинский, – где же ее любовь? На этот вопрос он отвечает совершенно в духе своей трагедии, – до повторения даже в мелочах, в метафорах («ползи змеею между тиграми, бросайся тигром между овцами, пей кровь и слезы» и прочее). Индивидуально-нравственный идеал опять воздвигается перед нами и на этот раз совершенно некстати, потому что пантеистическая любовь, распространяясь на все живущее и на все существующее, исключает выбор, делает ненужным суд, сглаживает различие между благом и злом, красотою и безобразием: надо любить все, всех и за все. Итак, мудрость «идеи» найдена; любовь ее определена, Белинский забыл только поставить вопрос о третьем атрибуте: где же ее справедливость? Белинский додумался и до этого вопроса – но только уже впоследствии.

Глава V. Жизнь и деятельность Белинского в Москве

Скажем еще раз: с внешнебиографической стороны жизнь Белинского не представляет ни материала, ни интереса. Период пребывания Белинского в Москве может быть изложен в нескольких строках. Начал он свою литературную деятельность в «Молве», продолжал ее в «Телескопе» Надеждина. После запрещения «Телескопа» (за известную статью Чаадаева) редактировал «Московский наблюдатель» и писал в нем (с 1838 года), бедствовал в материальном отношении, болел и ездил для поправления здоровья на Кавказ; в октябре 1839 года уехал из Москвы в Петербург, получив приглашение сотрудничать в «Отечественных записках». Вот главные внешнебиографические пункты московской жизни Белинского, не представляющие собою, как видит читатель, ровно ничего замечательного или поучительного. Жизнь Белинского с внешней стороны была обыкновенным серым существованием русского литератора, у которого рядом с вопросами философии, искусства, идеалов идут вопросы о заработной плате, о безработице, о куске хлеба.

Но умственная жизнь била широким и могучим ключом, несмотря на узость рамок. Кружок, к которому все теснее и теснее примыкал Белинский и общепризнанным главою которого был Станкевич, все более и более углублялся в вопросы духа, улучшался качественно и возрастал количественно. Это был уже не студенческий кружок молодых людей, собиравшихся для совместного чтения хороших книжек и собственных «проб пера», – это было общество замечательных людей, связанных солидарностью воззрений и далеко опередивших свое время. В состав кружка, кроме Станкевича и Белинского, входили Константин Аксаков, Бакунин, Боткин, Кудрявцев, Грановский, Кетчер, Красов, Ключников, Строев, Катков, Ефремов. Никаких специальных, оговоренных уставом целей этот кружок не преследовал; он был простым результатом естественного тяготения друг к другу людей одинаковых понятий и одинаковой степени умственного развития. Нужно перенестись мыслью на многие годы назад, чтобы понять всю необходимость такого явления, как наши кружки тридцатых годов. Умственные запросы начали пробуждаться в обществе, но никаких путей и форм для удовлетворения этой потребности почти не существовало. Университеты находились в жалком положении; журналистики не существовало. Интеллигентный человек был одинок, слаб, скоро падал духом, спивался… Так было, например, с Белинским-отцом, но так, к счастью, не было ни с Белинским-сыном, ни с его друзьями, и в этом деле их личного спасения (а стало быть, и огромной общественной выгоды) «кружок», единение, взаимная поддержка и взаимный контроль сыграли огромную роль. Белинский был несправедлив, когда по распадении кружка, живя уже в Петербурге, писал в одном письме: «Я от души рад, что нет уже этого кружка, в котором много было прекрасного, но мало прочного, в котором несколько человек взаимно делали счастие друг друга и взаимно мучили друг друга». Очевидно, это слишком субъективная оценка, под влиянием боли еще не заживших ран. Но дело было не в этих ранах, равно как и не в «счастии», доставляемом кружком, а в его умственно-развивательной и нравственно-предохраняющей роли.

«Белинский, – пишет Пыпин, – не занимал в кружке первого места: он уступал одним в силе теоретической мысли, другим – в объеме сведений, но, конечно, превышал всех энергией чувства, искренностью и полнотою убеждения, с какими он в каждом данном моменте отдавался своим идеям и которые сделали то, что именно он из целого кружка и явился в литературе его представителем».

Все это справедливо, за исключением, однако, того замечания, что энергия чувства и полнота убеждения сделали Белинского литературным представителем кружка: не энергия, а огромный литературный талант доставил ему эту роль представителя и выразителя, – талант, которым Белинский далеко превосходил всех без исключения членов московского кружка. Энергия чувства и полнота убеждения – только элементы таланта, но далеко не вся его сущность. Член кружка, обозначаемый обыкновенно Пыпиным инициалами, едва ли уступал Белинскому в энергии убеждения, но он плохо владел литературной формой, которой Белинский, наоборот, обладал в совершенстве. Можно знать превосходно историю и теорию музыки, не будучи музыкантом, но, не имея голоса, нельзя быть певцом. Можно сказать с полною уверенностью, что, если бы в составе кружка не было Белинского, кружок не получил бы и четвертой доли того общественно-исторического значения, какое за ним признается именно благодаря тому, что он имел в лице Белинского высокоталантливого популяризатора своих воззрений и теорий. Сколько бы ни защищал Пыпин Станкевича и как бы сам Белинский ни превозносил своего друга, остается совершенно несомненным, что Станкевич был не более как «муж госпожи Тедеско», интимный друг нашего друга, авторитет нашего авторитета. Вычеркните из биографии Белинского даже самое имя Станкевича, и она только сократится на несколько эпизодов, ни на волос не утративши своего значения; но вычеркните из биографии Станкевича имя Белинского, и она потеряет почти всякий raison d'etre.[5] «По какому случаю шум?» – с полным правом спросим мы тогда. Кто такой господин Станкевич? В чем заключаются его общественные заслуги? Да, мы согласны, что Белинский «не занимал в кружке первого места», как не занимал его и в школе. Но как о чембарском уездном училище и его учителях мы говорили потому только, что там учился не первый ученик Белинский, так, или, по крайней мере, в известной степени так, мы рассуждаем теперь и о московском кружке потому, главным образом, что в нем был Белинский, не занимавший в нем «первого места». Белинский не был бархатно мягок, как Станкевич, не умел импонировать публике, как Бакунин, не бахвалился и не лез на пьедестал, как лез самый молодой – из молодых да ранних – член кружка, а эти качества, сами по себе или безразличные, или прямо отрицательные, зачастую сильнее всего содействуют получению «первого места». Станкевич был всеобщим любимцем и конфидентом своих друзей, его роль была ролью некоторого нравственного центра и цемента кружка. С большим вероятием можно сказать, что без него не было бы и кружка, но, однако, и без кружка мы имели бы тех же: критика Белинского, профессоров Грановского и Кудрявцева, и т. д.

 
5смысл; право на существование (фр.).