Kostenlos

На точке

Text
3
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
На точке
Audio
На точке
Hörbuch
Wird gelesen NEOСФЕРА
1,61
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Audio
На точке
Hörbuch
Wird gelesen Александр Кравцов
1,61
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Audio
На точке
Hörbuch
Wird gelesen Екатерина Кашпорова
1,61
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Филипп Филиппыч звучным и явственным голосом начал:

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Едва Рыцарь-Лишенный-Наследства вошел в шатер, как множество оруженосцев и пажей окружило его с своими услугами: одни снимали с него доспехи, другие несли новое платье и готовили освежительную ванну. Их ревность в этом случае, может быть, была подстрекаема любопытством, потому что каждый желал знать, кто был рыцарь, пожавший так много лавров, но отказавшийся сказать свое имя и приподнять наличник даже по повелению Иоанна…[15]

Филипп Филиппыч читал мерно и плавно, оттеняя каждое слово и делая паузы на знаках препинания, как требуется по правилам: на запятой – короткую, на точке с запятой – подлиннее, на точке – еще подлиннее. Чтению своему он, по-видимому, придавал большое значение и внутренне им любовался… Анна Платоновна не подымала головы от работы, быстро мелькая иголкой; она внимательно слушала. Птенец наблюдал движение губ Филиппа Филиппыча, но мысль его витала совсем не в шатре, куда привели героя романа, а на речке Смородке… Ему представлялась Смородка залитою сиянием солнца, на ней будто движется лодка, а в лодке сидит он сам, Саша, и гребет… Раз-два, раз-два!.. Мамаша никогда не пускала его одного кататься на лодке, все уверяя, что он утонет, но только в это-то лето он ее непременно упросит… Он ведь не маленький!.. Итак, он едет на лодке… А вон там все ближе и ближе левада, и вот лодка привязана к дереву, а Саша вышел, разделся и погрузился в прохладные струи… Он знает там, у левады, одно такое чудесное место… Жаль только, что там водятся жабы… Он видел их много в прошлом году, одну убил даже камнем… Только вот лодку осмолить, пожалуй, придется… Завтра он скажет мамаше, а та велит это сделать Матвею…

А тем временем Рыцарь-Лишенный-Наследства успел уже благородно отвергнуть предложенные ему трофеи врагов и отправить оруженосца своего, под видом которого скрывался преданный ему свинопас Гурт, к жиду, с деньгами, для уплаты за доспехи и лошадь, которые были взяты у этого жида напрокат для турнира, каковое посольство оказалось совершенно излишним, так как Гурт, хотя и вручил корыстолюбивому Исааку долг своего господина, но тотчас же получил его обратно, благодаря тому что возвышенная дочь Исаака, Ревекка, влюблена была в Рыцаря и заставила оруженосца принять отданные деньги назад, а его самого наградила.

Беседу оруженосца, жида и Ревекки Филипп Филиппыч изобразил на разные голоса. Для Гурта, как свинопаса, он употребил густой бас, реплики прекрасной Ревекки, для нарочитого оттенения ее доброты и душевной возвышенности, он произнес нежным, вибрирующим голосом, а тип корыстолюбивого жида Исаака передан был с ужимками и лукавым подмигиваньем.

Окончив главу, он обвел глазами своих слушателей. По-видимому, удовлетворенный этим обзором, он закурил папиросу и погрузился в дальнейшие похождения Гурта.

Теперь тот одиноко шел по лесу и выражал некоторые основательные опасения относительно могущего быть нападения разбойников…

А между тем мысли Саши давно уже покинули речку Смородку и лодку и бродили тоже в лесу, между стволами дуба и клена, где стоял чудный таинственный сумрак и под зелеными сводами шел перекатами говор деревьев, как ропот какого-то отдаленного моря… А вон там, на прогалине, вся зелень пестреет белыми точками, словно обрызнутая молочными каплями… Ландыши! Ландыши!.. И Саша бросается туда со всех ног и в одну минуту набирает огромный букет для мамаши… Тут он вскидывает глаза на нее. Она сидит по-прежнему, не подымая головы от работы и быстро мелькая иголкой. Можно думать, что она внимательно слушает, но на самом деле мысли ее заняты совсем посторонним, и, несмотря на все свое сочувствие к судьбе верного Гурта, она на время о нем позабыла и размышляет о том, что следует переменить обои в столовой, так как она заметила давеча, во время обеда, что они уже сильно засалились…

– «Обобрать! Обобрать!» – раздалось вдруг в беседке, и мать с сыном вздрогнули вместе.

Это кричал Филипп Филиппыч, так как опасения Гурта сбылись, и он оказался окруженным разбойниками…

– Обобрать! Обобрать! – закричали разбойники. – У Саксонца тридцать цехинов, и он трезвый возвращается из деревни! По всем правилам, следует обобрать все, что у него есть.

– Я берег их, чтобы выкупиться, – сказал Гурт.

– Осел! – отвечал один из разбойников…

– Пожалуйте ужинать!

Это произнес печальный голос Варварушки, которая, как привидение, выступила из сумрака сада и тотчас же опять в нем пропала.

И так как Филипп Филиппыч, не внимая призыву, продолжал вести диалог отважного Гурта с разбойниками, добираясь до того эффектного момента, когда он должен, по ходу событий, вырвать из рук одного из них дубину и ошарашить ею самого предводителя, то Анна Платоновна сочла необходимым заметить:

– Вареники простынут!

Вследствие этого на дальнейшие подвиги Гурта тотчас же упала завеса таинственности – по крайней мере на сегодняшний вечер…

…………………

Было уже поздно, когда Филипп Филиппыч направил стопы к своей тихой обители на окраине города.

Магазины на Московской улице были все уже заперты, и только литеры вывесок ярко вырисовывались при лунном сиянии.

Дойдя до перекрестка, он повернул направо, за угол, и пошел вдоль улицы, посредине которой тянулся бульвар в виде узкой аллеи из молодых дубков и каштанов. Он шел, держась ближе к стенам домов, изредка обращая взоры к бульвару, где еще виднелись гуляющие, то вырезываясь длинными силуэтами на фоне лунного света, то пропадая в черных тенях деревьев и островерхих киосков, в которых продаются сельтерская и фруктовая воды, в течение дня оживленных беспрестанно сменяющимися группами утоляющих жажду, а теперь безмолвных и мрачных, как мавзолеи… Гуляли все больше парами и даже шеренгами… Слышался смех… Кое-где вспыхивал красною точкою огонек папиросы…

Достигнув угла, Филипп Филиппыч поравнялся с двухэтажным каменным зданием, служившим помещением клуба. Он взглянул на окна. Ни в одном из них не виднелось огня. Он обогнул этот дом и очутился сразу на площади.

Он направился по самой средине ее, держа путь по направлению к городскому собору, который, со своими белыми, словно из мелу, стенами, рисовался в лунных лучах каким-то воздушным видением.

Филипп Филиппыч двигался медленно, опираясь на палку; рядом с ним двигалась тень его, в виде гиганта с огромною палицей, а вслед за гигантом, так же медленно, шагал некий апокалипсический зверь, который был не что иное, как отражение Фальстафа, выступавшего бок о бок со своим господином.

Пройдя мимо собора, он оставил в стороне дом губернатора с фронтоном и колоннадой, за которым виднелась каланча полицейского управления, и вступил в тихий пустырь…

Он сделал несколько шагов – и…

Дело в том, что тут произошло одно маленькое обстоятельство, которое тем не менее следует изобразить подробно.

Это была другая часть площади, немощеная, служившая местом помещения для бывающей в Пыльске осенью ярмарки. Налево виднелась длинная галерея гостиного двора с черными зиявшими арками. На противоположной от него стороне, куда лежал путь Филиппа Филиппыча, возвышалась темная масса деревьев.

Судя по окружавшей ее железной решетке, на которой сияли, повторяясь на равных между собой расстояниях, в форме медальонов, бронзовые монограммы с дворянской короной, следовало считать это место границей какого-нибудь частного парка.

Это было владение лица с громким историческим именем, которое, однако, никогда не посещало своей резиденции, проживая, по слухам, то в Петербурге, то за границей, так что никто из обывателей Пыльска не мог похвалиться, что видел когда-либо своими глазами носителя этого имени, вследствие чего и самое представление о нем имело характер какого-то мифа. Каждый последний мальчишка знал дом его, представлявший собою одну из достопримечательностей города Пыльска и выходивший фасадом на Московскую улицу, с величественным, украшенным кариатидами подъездом, с резною дубовою дверью, не зажигающимися никогда фонарями и каменными изваяниями лежащих львов по бокам. Что скрывалось за всем этим дальше – входило уже в область таинственного, представляя широкое поле фантазии.

Огромные вековые деревья стояли недвижно, как спящие великаны, протянув к лунным лучам свои кудрявые головы, а в безмолвной толпе их гремела и рассыпалась мелкими трелями соловьиная песня…

Филипп Филиппыч, неслышно ступая, дошел до решетки, остановился и замер, как вкопанный…

Подражая движениям хозяина, Фальстаф тоже остановился и ждал. Филипп Филиппыч не трогался с места… Фальстаф с недоумением посмотрел на него. Тот все не двигался, опершись на палку, с лицом, устремленным к деревьям, и обратившись всем своим существом в один слух…

Ни единый звук не нарушал вокруг тишины, и каждый оттенок соловьиной мелодии раздавался отчетливо, подхватываемый эхом между деревьями.

Проникаясь впечатлением окружающей обстановки, Фальстаф сел на задние лапы и протяжно завыл…

– Пошел прочь, дурак! – вскинулся на него Филипп Филиппыч, топнул ногой и ткнул даже палкой.

Фальстаф шарахнулся в сторону, отошел и лег на почтительном расстоянии. Он был изумлен и обижен необычайной для него выходкой Филиппа Филиппыча а, издали его наблюдая, размышлял про себя:

«За что? Почему?.. Что я сделал такого?.. Черт его знает, совсем очумел!»

А Филипп Филиппыч подошел совсем близко к решетке, опустился на каменный фундамент ее и, обхватив рукою холодную железную полосу, приник головою.

 

Лунный свет дробился между деревьями, то скользя тонким лучом сквозь листву, то как бы обволакивая прозрачно-серебристою тканью сучья и зелень. В причудливых сочетаниях света и тени эта часть сада казалась уголком какого-то волшебного мира. Вон там, между стволами, которые похожи на колонны каких-то руин, яркий свет месяца озарил что-то белое… Это статуя. При сосредоточенном напряжении зрения можно различить грациозные контуры женского бюста… А вон там чернеется какое-то большое чудовище о многих ногах, как исполинский паук… Нет, это просто фонтан, а то, что кажется ногами чудовища – мраморные изваяния дельфинов, извергавших некогда из ртов своих журчащие струи… А дальше шла борьба между светом и мраком, и там, как бы прячась от нескромного взора, виднелись чьи-то две тени, слившиеся между собой в поцелуе… Это был тоже обман волшебника месяца.

И благодаря этому волшебнику месяцу дикий, безмолвный сад, со своими разбитыми статуями и засоренным фонтаном, печальный, заброшенный, каким он всегда представлялся из-за решетки взорам прохожих при дневном освещении, теперь дышал томительной негой… В этих прохладных аллеях мерещились любовные пары и слышались звуки лобзаний и шепот страстных речей… Он как бы весь трепетал и звучал мощною песнью любви, что гремела, лилась, замирала и снова подымалась, лилась, рассыпаясь серебристою трелью в потоках лунного света, гулким эхом рокоча в сумраке лиственных ниш, – и пела ее, эту песню, схоронившись где-то в невидимой чаще, влюбленная пташка…

Соловей сделал руладу и смолк…

Филипп Филиппыч пребывал недвижим, с головой, прислоненной к решетке… Он ждал…

Но сад был безмолвен.

Он медленно отклонился и, опершись на палку, встал на ноги.

Затем он осмотрелся по сторонам. Вокруг по-прежнему было безлюдно и тихо… В нескольких шагах, на земле, лежал, растянувшись и спрятав голову в лапы, Фальстаф.

Уловив намерение своего хозяина тронуться дальше, он тоже поднялся, но остался на прежнем почтительном расстоянии, не изменяя своего выражения оскорбленного достоинства.

– Фальстаф, иси! Ну, ну, дурак… Чего ты, дурак? – обратился к нему Филипп Филиппыч, потрепал по спине и погладил.

«То-то, давно бы так», – подумал удовлетворенный Фальстаф, трогаясь вслед за хозяином.

Филипп Филиппыч шел прежним медленным, развалистым шагом, только теперь голова его была низко понурена и на лице залегло какое-то особенное, совсем еще не бывалое сегодня на нем выражение… Углы губ его были скорбно опущены книзу, а раскрытые широко глаза застыли в созерцании чего-то, видимого им только одним и не существующего во всем окружающем.

Он перешел несколько перекрестков и улиц, машинально обходя незасохшие лужи, ни разу не подняв понуренной своей головы, вырезываясь в своей белой паре и соломенной шляпе на темном фоне заборов, бросая черную тень на залитые луною стены мазанок, и очутился наконец пред знакомой калиткой.

Тут он будто проснулся, дернул ручку звонка, проведенного через двор в сени квартиры, и снова понурился.

Спустя несколько минут терпеливого ожидания калитка была отворена сонной Параской, которая, будучи в довольно соблазнительном неглиже, тотчас же отпрянула в тень от забора. Он перешагнул через порог, прошел медленно двор и медленно поднялся по ступенькам крыльца, все не поднимая понуренной своей головы и с раскрытыми широко глазами, созерцавшими что-то, видимое им только одним и не существующее во всем окружающем…

IV. О том, про что знали его грудь да подоплека

Филипп Филиппыч вошел к себе.

Столб лунного света широкой полосой перерезывал комнату, выходя из дверей его спальни.

Он бросил шляпу, как всегда это делал, на письменный стол, палку поставил в угол и машинально прошелся по комнате несколько раз взад и вперед…

Спать ему совсем не хотелось, да и ложиться он привык всегда лишь под утро. Вдобавок он чувствовал теперь в себе что-то странное, какое-то особенное, непривычное чувство, которого он уже давно не испытывал…

Яркий, полный месяц, крикливо вырезываясь на безоблачном небе, глядел прямо в окно спальни, где штора не была спущена, и вся окрестность виднелась, утопая в бледном сиянии.

Он тихо прошел, в полосе лунного света, весь им облитый, в своей белой паре, как привидение, сел у окна и распахнул его настежь.

Речка Смородка, словно стальная, сияла ровным, нетрепетным блеском. За нею черной каймою тянулась левада. Далее – сосны стояли недвижно, как тени… А на лоне этого сонного царства гремел, перекатываясь, походя то на стон, то на хохот, невидимый хор голосов, исходивший от неисчислимого множества лягушечьих глоток…

Филипп Филиппыч облокотился руками на подоконник и, приникнув к нему головою, застыл в тихой думе.

В его памяти возникла утренняя сцена с птенцом и встал, как живой, сам птенец, в своем новом мундирчике, с волнением повествующий о неудачном экзамене…

И в душе Филиппа Филиппыча сказался такой монолог:

«Пришел ведь… пришел не домой… ко мне первому… Да!.. И как бы это могло случиться иначе?.. И допустить разве можно, чтобы это могло случиться иначе?.. Но почему это так?.. Что я для него, да и вообще для всей этой семьи, и что они для меня?.. А между тем вот люблю же я их, а его даже так, как если бы он был мой собственный сын!..»

Филипп Филиппыч все сидел, приникнув головою к рукам, и глаза на его неподвижном лице были устремлены прямо в диск месяца, к которому теперь подкрадывалось маленькое прозрачное облачко… А то давешнее, странное чувство, которое вползло в его душу и разрасталось все пуще, пока он шел по тихим, пустынным улицам заснувшего города, до тех пор, как вступил в эти безмолвные стены своей холостой, одинокой квартиры, теперь держало его всего, целиком, в своей власти…

Впрочем, нет: это было не странное, даже не новое, а хорошо знакомое чувство. Оно и прежде не раз поднималось вдруг из самых глубоких тайников его существа, но он всегда гнал его прочь, не дозволяя себе поддаваться ему, и только раз, всего один раз, в прошлой жизни Филиппа Филиппыча оно дало ему испытать такую же мучительно-острую боль…

Но это было давно, очень давно!

Он был тогда еще совсем молодым человеком. И вот и тогда, как теперь, он сидел, облокотившись на подоконник открытого настежь окна, и тупо-пристальным взором смотрел перед собою в пространство…

А что тогда было похожего на это, теперешнее?.. Ровно как есть ничего! Он смотрел с высоты огромного дома, над которым висело мрачное, беззвездное небо, – даже луны тогда не было, – а внизу, под ним, словно в некой бездонной и огромной яме, с мерцающими сквозь мутную мглу, как светляки, фонарями, рокотал и роился чуждый, невиданный город.

То был Петербург, а комната, в которой сидел он, – номер Знаменской гостиницы, маленький, скверненький, с претензией казаться изящным, куда привез его с вокзала извозчик, содрав за это целый полтинник, хотя и езды-то всего было одна только площадь, лихо зато подкатив к широким подъездным дверям со швейцаром, а тут тотчас же осадил путешественника какой-то необыкновенно услужливый и юркий субъект, который подхватил его чемодан, а его самого повлек по широкой каменной лестнице, влек все выше и выше – пока он, измученный, оглушенный, растерянный, не очутился в стенах этой комнаты…

О чем он думал тогда, робкий, неуклюжий провинциал, покинувший родные поля глухого уезда Тамбовской губернии, оставшись один-одинехонек у растворенного настежь окошка?.. Всю дорогу, сперва трясясь на перекладных, а потом сидя в вагоне тогда еще новой Николаевской железной дороги, он мечтал о венце своего путешествия, об этой царице полуночных стран, как о чем-то неведомо-чудном, что должно преисполнить душу его неизреченным восторгом и обратить всю дальнейшую жизнь в один вечно ликующий праздник… И вот наконец путешествие кончено… О, он помнит отлично свои тогдашние мысли, которые неожиданно посетили вдруг его голову, когда глаза созерцали вечернее петербургское небо, как созерцают теперь они, спустя много лет, лунный ландшафт этой южной благоухающей ночи…

Он думал о сцене, которая произошла у него с отцом, за несколько дней перед отъездом, и перед глазами его стоял, как живой, сам отец, в тех чертах, в каких тогда ему помнился, и в них же, в этих чертах, врезался в памяти навсегда, на всю жизнь… Он – вдовец, отставной кавалерист Караваев из мелкопоместных, но отличный хозяин, чтимый в целой округе как хлебосол, любит и псовую охоту, и от картишек и от прочего другого не прочь… Вот он, со своим характерным, николаевского типа, с оплывшими чертами, лицом и седыми усами, прокопченными Жуковым[16], стоит среди комнаты и, размахивая чубуком с погасшею трубкой, держит речь. Тут же и брат, фамильными чертами – в отца, сидит в уголку и слушает молча… От старика немного отдает винным букетом… В комнате горит сальная свечка…

– Эй, Филька, выкинь из головы эту дурь!.. Какого тебе дьявола делать в Питере?.. Университет… На кой тебе черт?.. Ученый! Ха!.. Ну, марай здесь бумагу, коли тебе уж такая охота, – я разве мешаю?.. Умнее отца хочешь быть?.. Не-ет, брат, яйца курицу не учат, уж это поверь… да… шалишь! Ты посмотри на себя… Горько мне, отец ведь тебе, не чужой, но ты меня сам вынуждаешь! Ну, слушай… Ты кто? Фалалей, тюфяк, баба! Тебя теленок забодает! Ведь ты пр-ропад-дешь!! Ты думаешь, зачем это я все говорю? Ты думаешь, мне очень приятно?.. Ведь я люблю тебя, дубина ты этакая! Ведь я от сердца тебе говорю!.. Ну что ж, остаешься иль нет? Говори!

– Нет, – с усилием произносит молодой человек.

– Так едешь?

– Еду, папаша…

– Тьфу! Черт с тобой, коли так! – восклицает с гневом старик и уходит, хлопая дверью.

Брат поднимается из своего уголка и намеревается тоже уйти…

– Павел! Послушай! Скажи ты хоть слово…

– Что я скажу?.. Ты ведь не маленький… Тебе вот отцовские слова нипочем… А по-моему – он прав, извини!

– Так и по-твоему меня теленок забодает?

– Забодает, еще бы!

– И действительно я фалалей, тюфяк, баба?

– Конечно!

И с этим Павел уходит.

Мучительно, от слова до слова, припоминается ему весь разговор… О, неужели они оба правы?.. Неужели и то, что повлекло его из захолустья, была действительно одна только дурь, а он – жалкий, ничтожный мальчишка, растерявшийся на первых шагах в этом страшном, неведомом городе, потому что он действительно страшен ему, этот город, где все – и вот этот извозчик, который содрал с него так безбожно, и этот лакей, распорядившийся с ним словно с вещью, – все они увидали, что он за птица, так как он и в самом деле тюфяк, фалалей и каждый теленок его забодает… А там, впереди – еще целый ряд столкновений с разными лицами, из которых никому нет до него ни малейшего дела!..

15Начало десятой главы романа В. Скотта «Айвенго» (1820). В 1874 г. в Петербурге вышло иллюстрированное издание романа.
16Просто Жуковым назывался табак фабрики Жукова.