98_8. История одной болезни

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

4. Катетер

1998

Я лежу в онкологическом отделении. Мама приехала и теперь со мной. Мой бокс в самом конце коридора. Тут я и Юля. И наши мамы.

Я готовлюсь к важному. Мне должны поставить катетер.

Мама привезла вещи, мои игрушки и еду. Она говорит с Юлиной мамой и не ругает меня за тамагочи. Если моя мама рядом, то, значит, ничего плохого не случится. Катетер. Да. Мне не страшно. Мама сказала, что я буду спать. Почему-то она считает, что это хорошо.

Я очень не любила спать в детском саду. Меня там обманывали. «Тихий час» был не одним часом, а целыми двумя. Лежать с закрытыми глазами так долго мне не нравилось. Во-вторых, я не любила чужое. А там все было чужое и даже игрушки. Я дружила только с одной девочкой – Полиной. Один раз я ее убедила, что надо сбежать. Нам было по четыре года. Полина переживала, потому что не хотела пропустить обед. Она любила есть. Я тогда очень испугалась, что Полина не побежит со мной. Мне очень не хотелось спать в саду, я хотела к маме. Тогда я вспомнила, что бабуля вечером варила борщ. Полина согласилась, что этот борщ будет вкуснее, чем садовский, и мы тихо вышли в раздевалку. Я мечтала, как мы пойдем по бульвару к дому. Но воспитательница заметила, что нас нет, и потащила обратно. Мы даже не успели открыть шкафчики. Я сильно заплакала. В тот день я даже смогла заснуть проспала все два часа. От этого я расстроилась еще больше – спать мне не нравилось.

Если мама говорит, что спать – это хорошо, то значит хорошо. Говорит, что врачи все сделают быстро. Я успокаиваюсь – быстро это не два часа как в «тихом часу».

«Мам, а быстро – это сколько?»…

Иду по коридору. Меня ведет мама. Говорит, что будет не больно. «Процедурная». Я умею читать, я хорошо читаю. В первом классе никто лучше меня не читал. А Генка, вон, вообще не умел. Смешно так пытался, а мы все смеялись – дурачок!

Захожу. Как же светло. Огромная круглая лампа и в ней много светящихся кругов. Зажмуриваюсь. Врачи, их почему-то много, о чем-то говорят. Не понимаю ни одного слова. Ужасно пахнет. Я не хочу здесь быть, мне плохо.

Резко разворачиваюсь от хлопка – закрылась дверь. Мамы нет. Ушла.

– Мама!..

Меня берут за руку. Провожают к столу. Не такому, как дома. Больничному. Длинному и узкому. Меня просят снять майку. Я залезаю на этот стол, ложусь. Ужасный запах, я как будто чувствую его вкус. Спрашивают, как зовут.

– Я – Маша…

Голоса врачей меня пугают, у меня кружится голова. Холодно, здесь очень холодно. Мурашки бегут по рукам.

К лицу подносят что-то странное.

– Ты сейчас подышишь в маску и заснешь. Не переживай, дыши…

Этой маской мне закрывают нос и рот. Она резиновая. Из нее выходит вонь. Она ужасная, я не хочу ее вдыхать. Мама!.. Нет, нельзя ныть, я же взрослая. Сейчас вот поставят катетер… как Юле… и тогда, может, она будет со мной дру… ма… ма…

… Я на даче! Мы с дедушкой здесь ходим в походы. У него есть старый рюкзак, в который мы кладем бутерброды и оранжевую флягу с водой. Эту флягу дедушка хранит много лет, он сам нам рассказывал. Она металлическая с пластиковой крышкой. С ней нужно аккуратно! В поход мы ходим на пруд. С участка мы выходим к воде и идем по узкой тропинке. Идем недалеко, минут пять.

– Дедушка, а давай привал!

– Да мы только вышли, рано еще! – смеется дед и все равно валится на траву с маленькими желтыми цветами. Не знаю, как они называются.

Вообще, в поход я люблю ходить, потому что есть привалы. На привале можно пить из оранжевой дедушкиной фляги. Я на даче…

…Но в этот раз почему-то нет дедушки. Я на даче одна. Обхожу сирень у крыльца – прямо за ней дедуля обычно сидит в шезлонге. Дедули нет. Шезлонга нет. Лестница на чердак. Я лезу. Где дедушка?

Лестница горячая, солнце очень печет. На чердаке у нас всегда очень жарко. Я люблю рассматривать старые вещи, которые дедуля там хранит. Я играю в то, что это настоящие сокровища. Он собирает это все много лет. И все лежит в старых сундуках. Там много паутины, но я ее не боюсь. Мама говорит, что дедушка «старьевщик». Нет, она не обижает его, да и он смеется. Мама любит дедушку. Я тоже люблю дедушку. Он всегда говорит «а вдруг пригодится!» и прячет очередную штуку в свой тайник. Мне нравится лазить с дедулей на чердак. Наверное, он здесь…

Перешагиваю последнюю ступеньку лестницы. Дверца на чердак низкая, нужно пригнуть голову. Дедуля даже прибил такую подушечку из пенопласта. Каждый раз, когда он случайно все же ударяется об нее головой, из нее сыплются маленькие мягкие белые кружочки. Прохожу внутрь. Ничего не видно.

Песня. Поют. Сквозь чердачное окошко свет падает на что-то оранжевое. Мне страшно – поет не дедушка.

И тут я вижу. На сундуке, в котором дедушка хранит старые инструменты, сидит Пугачева и Николаев. Я их знаю, потому что их знает дедушка, а я люблю смотреть с дедушкой телевизор. Я вообще все люблю делать вместе с дедушкой.

Пугачева играет на гитаре. Поет вместе с Николаевым. На нашей даче, на моем чердаке, на дедулином сундуке. Они улыбаются мне, я прохожу вперед. Продвигаюсь среди дедулиных сокровищ к ним ближе, хотя совсем не хочу этого. Но они не злые – добрые, поют. Громко, правда. Где дедушка?.. Пугачева есть, а дедушки…

Что Пугачева делает на моей даче? Не могу спросить, неудобно же… Ругаться еще будут, что хамлю. Я не мешаю им петь. Ну, хотят если – пусть, мне же не жалко. Допоют и спрошу про дедулю. Пугачева крутит головой. Солнце светит на ее рыжие волосы, звук становится все громче и она зовет меня «Маша! Маша!»…

– Маша, вставай! Все хорошо? Не тошнит? Вставай и иди в палату, мама уже твоя изнервничалась! Молодец, иди!

Голова кружится. Шея болит. Что с шеей? Я в больнице. Плечо… Плечо тоже болит. Очень сильно, я не могу!.. Тошнит. Как же воняет эта вонь. Пытаюсь встать с этого стола, и не могу, не получается, рукой двигать больно. Это катетер, мне поставили катетер. Нет, я не хочу быть взрослой! Я маленькая, маленькая! Я не хочу с Юлей, катетер, и эту больницу! Я хочу на дачу к дедушке, хочу на чердак, хочу в поход и воду из оранжевой фляги! Мама, где мама?

– Давай-давай, держи майку свою и иди!

Врач улыбается. Беру майку. Я не могу ее надеть, потому что все болит. Не могу двигать рукой. Мне очень больно. Выхожу в коридор, меня шатает. Не нужно было спать, я же не люблю спать, спать – это плохо. Иду. Никто не помогает, все меня бросили. Мама где? Дедушка где? Грудь голая. Я иду по коридору, зажимаю здоровой рукой соски. Мама говорит, что у меня еще нет груди и мне нечего стесняться. Но на меня все смотрят. Я начинаю рыдать, заливаться слезами, выть. Коридор не заканчивается. Я иду и иду, и глаза, везде, на меня в упор. Смотрят. Холодно, как же холодно. А на даче, на крыше, тепло, там солнце. И дедушка так пахнет вкусно. Дедушкой. Моим дедушкой.

– Мама! Мама!..

Не слышит. Где же она? Мама! Как же мне больно. Все смотрят как я плачу. Это так стыдно. Стыдно плакать. Все же теперь будут думать, что я маленькая. Нет, я не хочу. Прекратить, надо сейчас же прекратить рыдать! Больно как, как же мне больно… Нет, никогда, больше никогда так…

Где ты, дедушка?..

5. Я

2018

– Маш, шишка огромная, – муж дергал меня уже несколько дней. Присматривался, щупал шею. Нашей дочери вот-вот исполнится два года. Я давно сбросила весь набранный за беременность вес. На шее же, считал муж, ситуация была неизменной. Более того, ему казалось, что припухлость становится только больше.

– На УЗИ сходи! Долго ты будешь ждать?! – муж возмущался. Он считал, что я безответственна. Эгоистична. А мне некогда было таскаться по врачам – с двумя детьми я ничего не успевала. Я ходила в зарыганной дочерью майке, а сын чудил так, что каждый день я все больше понимала – обычная школа нам не светит. Я постоянно плакала, не могла принять в себе домохозяйку, ненавидела свои тонкие волосы и отсутствие маникюра. А еще я терпеть не могла готовить, а готовить приходилось целыми днями. Я плакала и жалела себя. Мне некогда было ходить по врачам. Некогда.

– Маш, ты глупая?! Ты серьезно не понимаешь, что это не нормально?! – Гриша тыкал мне в шею с легкой брезгливостью, жутко раздражая меня своей приставучестью.

Послушай его! Ты больна! Тебе нужен врач!

Я пережила рак в детстве. Я свое «отработала». На всю жизнь вперед отпахала, да так, что у меня и насморка быть не должно.

Послушай мужа!

В итоге Гриша передавил. Я решила сходить к врачу хотя бы за тем, чтобы тыкнуть ему в нос бумажкой о том, что он – ипохондрик.

* * *

Кабинет. Красивый. Дорогой. Врач молодая, яркая. Датчик УЗИ. Холодный, жесткий.

Взгляд врача. Такой же. Такой же, как датчик.

– Что там такое? Вы так смотрите…

– Я… Да нет… Просто… Вам давно УЗИ этого образования делали?

Сжалась. Даже попыталась пошутить. Получилось неплохо, но врач не отреагировала. Образование. Какое-то образование. Черт. Вот черт, а.

– Сделайте пункцию. И сделайте в Институте Эндокринологии. Там хорошо делают.

Во рту стало как-то мерзко сухо. Попыталась сглотнуть. Не получилось. Решила, что нужно улыбнуться. Это как в детстве, когда больно падаешь, нужно сказать, что все в порядке и терпеть. А то вредины засмеют.

– Но, там же ничего серьезного?

Глупо прозвучало. Но вдруг это искорёженное пространство вокруг мне лишь показалось. Врач лишь еще сильнее прильнула к серо-черным теням на экране.

Шишка растет два года.

– А у вас в семейном анамнезе онкологии не было? Никто не болел?

Мой голос пропал. Весь маленький мир этого кабинета будто поставили на паузу. Я повернула голову к окну. Через просветы жалюзи, колышущихся от ветра, который бессовестно врывался в приоткрытую форточку, был виден свет. Лучи прыгали по полу в такт воздушным порывам. Там, на улице, было солнечно и тепло. С детской площадки слышались неразборчивые крики детей. Там была жизнь. Там не было рака. У меня не может быть рака.

 

– У вас кто-нибудь в семье болел раком? – спросила она настойчивее.

Я перевела взгляд на врача. Посмотрела ей в глаза, даже куда-то глубже. Я попыталась увидеть. Я пыталась добраться туда, где ее зрительный нерв соединяется со знаниями из медицинского вуза, формируя подозрения.

– Я, – говорю откуда-то, выхрипывая память, – болела я.

Асфальт под ногами по дороге домой плавился невыплаканными в кабинете слезами. Мамин голос в телефонной трубке как никогда казался родным. Хотелось убежать во вчера, в два года назад, хотелось убежать туда, где даже 1998 год еще не наступил, и сделать что-то, чтобы не оказаться в сегодня.

Ты больна, Маша.

Никакого заключения еще не было, и мне только предстояла пункция. Однако, я уже точно знала – у меня рак. Снова.

Еще шаг.

Facebook* 3 сентября 2018

Все стадии принятия неизбежного я прошла буквально за сутки. Кроме этой – отрицания. Ее у меня не было в тот день, потому что она вдоволь нажилась со мной за два года, которые я ходила с опухолью, веря в то, что это просто лимфоузел.

Голова моя, вместе со всем остальным организмом, вальяжно развалившись на пляжном песке, подставляла себя солнечным лучам, купалась в отрицании того, что это, может, совсем и не Турция, а жар от извержения громадного вулкана.

Эта стадия у всех проходит по-разному. Быстро или медленно, громко или тихо, со слезами или истерическим смехом.

Эта стадия дает время пожить здоровым. Пожить, думая, что все как всегда – в порядке, и надо бы на маникюр записаться, а еще ковер в химчистку сдать. Погружаясь в рутину привычных дел, отрицая сам факт возможности неизбежного, мы отбиваем себе минуты. Боем выцарапывая их из рук болезни. Как только мы подпускаем принятие чуть ближе вот той дальней точки на горизонте, мы теряем равновесие, начинаем балансировать на тончайшем канате, до которого сужается вся плоскость жизнедеятельности. И нам так страшно отказаться от маникюра, ковра, фитнеса по четвергам, что лучше не видеть, не замечать, отрицать.

Мы надеваем на себя плащ невидимки, думая, что отрицание нас обезопасит.

Мы пытаемся выиграть время, но на самом деле теряем его. Мы сидим в огромном сите, пытаясь обнять эти, наши, честно заслуженные минуты, ухватить их за их маленькие тельца, и напихать в карман, только чтобы не вывалились они в эти дыры, в себя их засасывающие. Только карманов у нас нет. В этом дырявом пространстве мы голые и холодные.

Минуты уходят, а мы остаемся. Закрываем глаза, сжимаем крепко веки – нет-нет, ничего этого не происходит, завтра на работу к девяти, и машину бы, машину помыть надо.

Мы сходим на работу, и помоем машину, и купим дочке новое платье… Мы будем отрицать все снова и снова и прятаться за быт, за важное, не делая даже шага из этого сита. Голыми и холодными мы будем жить как обычно, хотя где-то глубоко, в межрёберном пространстве будет щемить грудь та самая неизбежность. Мы будем пить валокордин, (ведь, наверное, возрастное), и идти дальше.

Но неизбежность будет давить и вырвется наружу ветвями, прорастет внутри корневищами и заполонит собой все.

А мы окажемся замерзшими и обессиленными настолько, что найти силы на борьбу будет гораздо сложнее.

Неизбежность – не враг. Неизбежность – это ступень на огромной лестнице жизни. Такое заросшее бурьяном и трясиной мерзко квакающее болото.

И если вам все еще нужно идти дальше своей дорогой, (ведь вас ждут, вы всем нужны), то хочешь – не хочешь, но на эту ступеньку придется наступить.

Лестницы у всех разные. И ступени тоже. И если кто-то рядом проносится в вальсе, все выше и мягче перескакивая каждую ступень, покрытую ковром из полевых цветов, а то и бриллиантовой россыпью, а вы хватаетесь за колючие кустарники на своей лестнице, лишь бы не уйти на дно болота – это совсем не значит, что ему повезло больше.

Если тот, кто летит рядом, лишь слегка пятками дотрагиваясь до ромашек, начнет падать, то ухватить его сможет только тот, кто чувствует землю, кто опирается на нее всем своим нутром.

Не отрицайте неизбежное. Принимайте его. Берегите силы и шагайте. Впереди еще так много ступенек и все они такие разные.

И как только вы перешагнете это болото, взберетесь выше, грязные и мокрые, в тине и пиявках, то услышите крик того, кому очень нужна помощь.

И тогда ваша земля, которую вы затоптали илом и запачкали водорослями, станет единственным спасением для тех, кто падает вниз.

Не отрицайте неизбежное. Идите вперед и покажите другим, что такое крепко стоять на ногах. Даже если в ваших ботинках все еще квакают лягушки.

6. Волосы

Мы лежим в палате и мне капают химию. Все дети лысые, а я нет. Я очень не хочу быть лысой. Они все некрасивые. Все.

– Мам, у меня волосы не выпадают! Может они так и не выпадут?

– Выпадут, Маш, подожди.

От моего катетера в шее идет проводок к бутылке – это капельница. Из бутылки капают «химию». Это и значит «химичиться». Тут так все говорят.

– А есть те, у кого не выпадают?

– Очень редко такое бывает, очень.

У меня болит место в шее, где катетер. И тошнит. Я хочу домой и в школу. Я люблю свои волосы. Я не хочу, чтобы они выпадали. Я думаю, что мне повезет – мама говорит, что такое бывает, значит бывает. Все лысые, а я буду нет. Останусь с волосами, и мне все будут завидовать. Я же не такая как все.

* * *

Я просыпаюсь от того, что меня тошнит. Поворачиваю голову, и это почему-то очень тяжело. Вдруг я вижу, что на подушке лежат мои волосы. Трогаю их рукой. Они лежат отдельно от моей головы. Они не на ней. Они на подушке. Я начинаю плакать.

– Мама! – я плачу очень сильно, я хочу кричать. Я злюсь.

Мама подходит и садится рядом. Берет меня за руку. Второй рукой я трогаю свою голову – волосы, много волос, остаются в руке.

– Маш…

– Нет! – я не хочу ее слушать, – Нет, мама! Я не хочу! Они должны остаться! Я не буду лысой!

– Маш, они отрастут…

Я скручиваюсь на кровати и плачу. Мне плохо. Зачем придумали такое лекарство? Зачем оно нужно, если от него лысеют? Я буду некрасивой. Я уже некрасивая. Я крепко сжимаю волосы в кулаке. Я не хочу так жить. Я такая же, как все. Я не хочу жить.

7. С детьми попрощалась?

2018

Накануне моей операции по удалению раковой опухоли щитовидной железы, мы с детьми уехали на дачу. Я вдыхала подмосковный воздух, который с упоением наполнялся осенью – август, такой прощальный с летом, такой прощальный с дачей, в этот раз оказался прощальным с жизнью.

Дыши, просто дыши.

Такой зеленой трава не была никогда. Она ослепляла. Она кутала в цвет все переплетения нервной системы. Мне предстояла, действительно, тяжелая операция – конгломерат лимфоузлов поразил всю правую сторону шеи. Разрез планировался от яремной ямки до уха. Такая полуулыбка Джокера, только ниже. Будущий шрам я представляла страшным, выпуклым, торчащим и навсегда громко кричащим и моем прошлом. Красным, грубым. Шрам виделся мне огромными воротами в личный ад, через которые мне суждено было прыгнуть головой в петлю – туго затянутый шарф, который должен был скрыть меня от посторонних глаз. Меня целиком, потому что вся я становилась заложницей этого шрама.

В моей голове мерцающим экраном черно-белой ленты шел фильм: с операционного стола я, лежа на кушетке, грустными опустошенными руками хирургической бригады, уезжаю в морг. Опухоль была слишком близко к сонной артерии. Надо было бросать курить. Сама виновата.

Я казалась вполне бодрой – поддерживала маму, и весело отвечала друзьям, что все в порядке. В порядке, при этом, не было ничего. Я чувствовала себя замершей. Заполненной льдом. От его веса и холода не получалось двигаться, говорить. Со стороны казалось, что все существует как в замедленной съемке. Меня не было. Был ужас и холод. Была трава, старая дача, смеющиеся дети. На все это смотрела ледяная фигура того, что раньше было мной. Рак съел не только шею. Рак сожрал, смакуя и чавкая, мою суть.

Прими его.

Я поднялась на второй этаж нашего старого дома, на запыленной полке с никому не нужными книгами нашла дневник, который начала вести сыну в день его рождения, и взяла ручку.

Мне хотелось жить, но никто не знал – буду ли. В ту минуту я пыталась уговорить себя, что принимаю смерть. Не прячусь и смотрю ей в глаза. Когда-то мне рассказывали, что один путешественник встретил в лесу волка. Волк намеревался напасть, но мужик, оторопевший от неожиданности, вдруг, сам того не понимая, набрал полные легкие воздуха и заорал во всю глотку. Волк ушел. Увидев силу противника, хищник потерял к нему интерес. Вот и я – смотрела в глаза своему личному волку, наполняла воздухом грудь и собиралась кричать – на весь лес, изгоняя его вон. Только голоса не было. А тишина убивала.

Мне так многое нужно было сказать сыну. Я листала дневник, где кое-где от старости склеились страницы, смотрела на вклеенные фотографии его маленького. Пробегала глазами по строчкам. Так за многое мне хотелось попросить прощения, так многое объяснить.

Слова выливались чернилами сами собой, я не могла остановиться – строчка за строчкой я писала прощальное письмо сыну, который будет расти без матери. Я плакала и заливала слезами страницы.

Все правильно. Так нужно.

Только мужу я написать не смогла ничего. В душе связались морским узлом все воспоминания, ощущения от каждого прикосновения, улыбки, записки, общей чашки. Писать ему было слишком больно.

* * *

Гриша привез меня в больницу рано утром. Уже в отделении выяснилось, что свободного места в палате не будет до обеда.

Мне казалось, что я выиграла джекпот – полдня, которые, я смогу прожить жизнью здорового человека – выйти из больницы, пойти, куда глаза глядят, зайти в магазин… да что угодно!

Я выбежала на улицу, оставив сумку у поста медсестры. Вот она – свобода! Вот то, что на самом деле – счастье. Ноги, с таким упоением наступающие на асфальт, – было ли такое когда-нибудь?

Запомни это! Запомни как это!

Рано утром я никогда не ем. Голодная я дошла до сетевого, обычного кафе, и заказала обед. Ни одно блюдо не было таким вкусным как это – съеденное перед собственной смертью, в дешевой забегаловке.

* * *

Врач листал выписки, рассказывал, как будет проходить операция. Кабинет напоминал мне аквариум – маленький, ровный. Я, в водяной глади, замершая. Он – за стеклом. И вместо голоса нечленораздельные звуки. Я не слышала его. Я молчала. Я зависла, выпуская пузыри воздуха, в аквариуме. Я – рыба. Больничные тапки сводили с ума.

– Ты с детьми попрощалась? – спросил он и так, киношно, взглянул на меня поверх очков.

Идиот. Не слушай его.

Открылся под ногами огромный люк, вся вода в секунду бросилась водопадом вниз, и дышать, дышать больше не получалось.

Я – рыба. Я умираю.

* * *

Накануне операции Гриша подарил мне игрушку – единорога-корову. Единорог целиком выворачивается и превращается в подушку. И это подушка в виде крепости.

Всю ночь перед операцией я не могла заснуть, ворочалась и обнимала единорога.

Этого животного не существует. Оно – такой, знаете ли, результат ошибки в ДНК-коде. Замешались клетки, не так разложились, вот и получился единорог-корова.

Внутри такого необычного, пораженного генетическими мутациями животного, живет настоящая крепость. Крепость делает его стойким, твердым, упругим. Сильным.

А генетическую мутацию единорог-корова принял как данность и использовал как мог – радовал меня одинокими больничными ночами. Соединял с мужем. Давал возможность его обнять, даже когда я на другом конце города.

Рак дважды – это генетическая мутация. Что-то не так у меня заложилось. Неверно срослось. Нарушилось в самом начале и ударило во второй раз. Но я выдерживала удар. Изо всех сил.

Мы, такие две неправильные, две генетические мутации, лежали, тепло прижимаясь к друг другу и знали – наша крепость в нас самих.

* * *

Я ложилась на операционный стол голая настолько, что, казалось, вместе с халатом с меня сняли и кожу. Она висела, покрытая мурашками, на металлической вешалке, а я прижималась к простыне открытыми внутренностями.

Анестезиолог, невероятно красивый молодой парень, шутил. Несмотря на одно, единственное желание бежать вон из этого могильника, я отвечала ему в том же стиле. Так хотелось расплакаться, вскочить, умолять его отпустить домой – там, дома у меня так тепло, светло.

Ты взрослая и сильная. Борись.

Дома хаотично развешены детские рисунки на разодранных обоях, там вечный бардак и течет унитаз, но мне надо туда сейчас же, пожалуйста! Так хотелось умолять, рыдать, ползать голыми коленями по ледяному полу, сдирать их в кровь об отбитые края кафеля… Я набрала воздуха, чтобы выплеснуть на врача все то, что накопилось, зажмурила заплаканные за ночь глаза, сильно сжала кулаки, утопилась в собственном отчаянии и…

 

Успокоиться. Надо просто успокоиться.

– Простите, а когда мне можно будет салат «Цезарь»?

Молодец.

Он засмеялся.

– Про что-что, но про «Цезарь» у меня тут еще не спрашивали! – он потянулся за мобильным, – продиктуй свой номер. Я тебе смс-ку отправлю с названием – купишь лекарство, чтобы быстрее с горла воспаление снять. Тогда и будет тебе «Цезарь»!

Почему-то вдруг стало теплее. Так, будто неожиданно включили батарею. Я диктовала ему номер, снова натягивая на себя кожу. Прижимала ее к телу, разглаживала складки. Я возвращалась в себя, а врач записывал цифры. Через окно, в мою операционную, заглядывала аптечный провизор – в обмен на мятые купюры она протягивала мне волшебное лекарство от больного горла. Я улыбалась ей и благодарила.

– В аптеке на первом этаже оно тоже должно продаваться, – увидев входящего хирурга, анестезиолог подскочил и взялся за инструменты, – ну что, начинаем?

Начинаем, миленький, начинаем.

Так просто иногда спасти того, кто умирает. Как просто оставить его здесь, живого, лишь одной фразой, лишь одной смс-кой. Одной удочкой, закинутой в будущее, аптекаршей, приглашенной на огонек. Улыбнуться и не пустить туда, где остаются навсегда.

Слышишь, хирург?! Не дождешься!

Десять, девять, восемь… Еще шаг.

* * *

Смс-сообщение с названием таблеток до сих пор хранится в моем телефоне.

Facebook* 6 сентября 2018

Когда во время пункции врач приставил датчик аппарата УЗИ к моей шее и сказал "твою мать, ты сколько с этим ходила?", я тут же все поняла. Хирург запросил лабораторию произвести анализ срочно, хотя я даже не оплачивала эту услугу. Суета медперсонала рупором орала, что у меня рак. Хирург промямлил "ну, может быть доброкачественная" так, что лучше бы не говорил этого. Эта фраза только подтвердила мои опасения.

Я вышла из клиники, и поняла, что не могу идти. Ноги были ватными, тело не слушалась. Машина как назло стояла на соседней улице. Я не помню, как до нее дошла. Меня вела только одна цель – скорее остаться наедине с собой. Я буквально свалилась на сидение, закрыла дверь и стала орать. Я выла так, как не выла никогда. Я рыдала навзрыд, кричала «нет», повторяя это слово сотню раз.

Потом я отправилась в МФЦ, потому что так было запланировано. Мне нужно было сдать документы на загранпаспорт, получение которого потеряло всякий смысл. Всю дорогу я плакала. Как доехала – не помню. Что было там – тоже не помню. Единственное, что отложилось – написанный мной впопыхах с телефона пост в анонимную группу.

Я ненавидела все. Врачей, которые упустили диагноз, светофоры, которые тормозили мое движение, загранпаспорта за вдруг возникшую бесполезность, я ненавидела себя – за ту, первую стадию, за чертово отрицание, которое забрало у меня время.

Дома мой гнев распространился на все – мужа, детей, друзей.

Гнев – это целая субстанция, такая тягучая, засасывающая. Она поглощает мозг, сознание, вырывается орами, заслоняет собой видимость. Гнев всепожирающ. Он поглощает все на своем пути, сметает все хорошее, как саранча, налетевшая на кукурузу. Гнев сметает все без разбора, выплескивается даже на то, что смотрит на тебя такими добрыми глазами и протягивает одеяло – ты же только из того самого сита, продрог там – на, держи, согрейся!

Наше неизбежное – оно как огромная мерзко скалящаяся статуя посреди узкой тропинки. Мы утыкаемся в нее, не можем идти дальше, и звереем. Орем на нее, толкаем, бьем с ноги, под дых ей, по роже, а она все стоит и хоть бы что – не сдвинется.

А мы заведенные, озверевшие, крутимся на одном месте и выпаливаем из себя гнев, выплевываем его на окружение. А они, бедные, родные наши, и так еле на ногах стоят, держатся за воздух еле-еле, боятся.

Нам не видно, не слышно. Нас распирает агрессия, мы теряем человеческое обличие, сквозь кожу прорываются шипы, суставы наполняются металлической тяжестью, из десен с кровью вырываются клыки. И мы орем. Без разбора, без мыслей, без любви. Орем проклятиями «нет!», и в этом одном слове вся сила нашей ненависти.

Проблема химиотерапии заключается в том, что кроме вредоносных клеток, она убивает и здоровые. Гнев – это блок той самой химии, когда так хочется убить все то, что причиняет боль, а штабелями вокруг замертво ложится все живое.

Мы стоим на следующей ступеньке нашей лестницы и дышим огнем, от которого все вокруг превращается в пепел. Обугленная территория, обнесенная сигнальной лентой желто-черной агрессии. И мы, посреди пепелища. Одни, потому что как же подойти к нам? Как руку протянуть?

Гнев не разбирается, не разделяет на хороших и плохих. Виноваты все. Все приложили руку. Все в чем-то, да не угодили. Гнев причиняет боль. Гнев расщепляет. Гнев не спасает. Гнев дожирает, смакуя и пуская слюни, последние силы, что остались после дырявого сита, в котором мы пытались отловить минуты.

Нельзя держать в себе боль. Нельзя гасить в себе черноту. Выплеснуть, вывалить, чтобы полегчало – надо.

Сжечь своим гневом все вокруг – это потерять поддержку. Напугать ее, заставить спрятаться, сбежать в укрытие. Огонь страшен, и никто не хочет гореть.

Соберите в вязанку дрова и ветки всей этой беды, валяющиеся под ногами. Сложите шалашиком и позовите родных. Сядьте в круг, возьмитесь за руки. И вы, кому неизбежное разрывает душу, наберите воздуха в легкие, наполните их до боли кислородом, и дыхните на этот хворост. Пусть костром загорится эта ветошь, и огонь этот отразится в ваших глазах. Пусть весь гнев уйдет в него, этот костер, и дымом растворится ненависть и злость на все то, что сделало неизбежным неизбежное.

Гнев бесполезен. Но если огонь больше невозможно проглатывать, то выпалите, выдохните. Только не убивайте тянущуюся к вам поддержку пожаром. Зажгите костер, у которого и для ваших близких будет место. Позвольте им греться, а не гореть. Плакать вместе, а не искать убежище.

Костер потухнет, и ваши близкие встанут. Вас, слабого и уставшего, поднимут на руки и перенесут через пепелище. Большая дорога требует сил. И у вас есть опора.

Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?