На третий день после приезда в Стоктон мы с папой пошли за продуктами в магазин «Толстый кот», и там в секции замороженных товаров я впервые увидела Ханну Шнайдер. Я стояла около тележки с покупками, а папа выбирал мороженое.
– Величайшее открытие Америки не атомная бомба, не фундаментализм, не здоровое питание, не Элвис Пресли и даже не тонкое наблюдение, что джентльмены предпочитают блондинок[69], а то, на какую недостижимую высоту Америка вознесла мороженое. – Папа обожал выдавать такие комментарии, открыв настежь дверцу холодильника и вдумчиво изучая разные сорта «Бен энд Джерриз», при этом совершенно не замечая, что перегородил дорогу всем остальным покупателям.
Пока он рассматривал упаковки с мороженым, словно ученый, проводящий анализ ДНК по фрагменту человеческого волоса, я заметила женщину в дальнем конце прохода.
Темноволосая, тонкая, как хлыст, в траурно-черном костюме и черных туфлях на шпильке в стиле восьмидесятых (кинжалы, а не туфли). Она казалась неуместной, словно бы выцветшей в неоновом свете, под сентиментальную фоновую музычку. Однако, судя по тому, как хладнокровно она изучала пачку замороженного горошка, ей нравилось быть неуместной, словно страус в стаде буйволов. Она буквально излучала смесь удовлетворенности и легкого смущения, характерную для красивых женщин, привыкших, что на них смотрят, и поэтому я ее сразу возненавидела.
Я давно уже решила: заслуживают презрения люди, которые постоянно воображают себя объектом съемки – общим ли, средним, крупным планом или наплывом. Наверное, дело в том, что я сама абсолютно не могла себя представить участницей киносценария, хотя бы даже своего собственного. В то же время я (вместе с еще каким-то покупателем, застывшим, приоткрыв рот, с книгой о диетической кухне в руках) не могла не воскликнуть: «Тишина на съемочной площадке!» и «Внимание! Мотор!». Такая она была невероятно потрясающая и необычная, даже на большом расстоянии. Как говаривал папа в настроении «бурбон»:
– «В прекрасном – правда, в правде – красота; / Вот все, что нужно помнить на земле»[70].
Она положила горошек на место и двинулась в нашу сторону.
– «Нью-Йоркское-супер» со сливочной помадкой или то, которое с шоколадными рыбками? – спросил папа.
Каблучки-стилеты вонзались в пол при каждом шаге. Чтобы не пялиться, я неубедительно уставилась в описание пищевой ценности каких-то леденцов.
Папа незнакомку не замечал.
– Можно еще, конечно, взять вот это, с кусочками шоколадного печенья… О, смотри, «Сладкая фантазия». Кажется, это что-то новое, хотя даже не знаю… Зефир и… что там еще? Шоколадный бисквит? По-моему, это перебор.
Проходя мимо, незнакомка взглянула на папу, сосредоточенно исследующего холодильник, потом на меня и улыбнулась.
У нее было романтически-изысканное, безупречной лепки лицо – из тех, на которые красиво ложатся свет и тени. И еще она была старше, чем сперва показалось, – хорошо за тридцать, я думаю. А главное, ее окутывала атмосфера классического голливудского шика, в духе «Шато-Мармон»[71] и РКО[72]. Никогда такого человека не видела, кроме того раза, когда мы с папой как-то под утро смотрели «Иезавель»[73]. Ее осанка и размеренная, словно метроном, поступь (уже в отдалении, за витриной с картофельными чипсами) отдавали «Парамаунтом», крохотными стаканчиками виски и воздушными поцелуями «У Сиро»[74]. А если она откроет рот, наверняка послышится не рассыпчатый современный говорок, а красивые влажные слова вроде «поклонник», «трельяж» и «мелодия» (ну, может иногда, «трель»). И людей она наверняка оценивает практически вымершими категориями: Честность, Репутация, Достоинство.
И ведь не скажешь, что она была ненастоящая. Очень даже настоящая! Выбившаяся из прически прядь… Пушинка, прилипшая к юбке… Просто очень отчетливо чувствовалось, что где-то и когда-то она была в центре внимания. И судя по уверенному, даже агрессивному выражению глаз, твердо намеревалась вернуть это прекрасное время.
– Я вот думаю, может, взять вот это, с хрустящей карамелью… Что скажешь? Синь?
Если бы участие этой женщины в моей жизни ограничилось единственным мимолетным эпизодом, словно из фильмов Хичкока, я бы и тогда, наверное, ее запомнила – может, не настолько живо, как ту жаркую летнюю ночь, когда мы впервые смотрели «Унесенных ветром» в открытом кинотеатре, причем папа непрерывно комментировал, какие в небе видны созвездия («Смотри, вон Андромеда!»), и когда Скарлетт не испугалась генерала Шермана, и когда ее стошнило от морковки, и даже тогда, когда Ретт сказал, что ему плевать.
Между тем по странной прихоти судьбы всего лишь через двадцать четыре часа видение явилось мне вновь, да еще на сей раз в роли со словами.
До начала учебного года оставалось три дня. Папа, продолжая изумлять непривычными поступками, повел меня в торговый центр «Синие горы», в отдел одежды для подростков, и там заставил перемерить кучу вещей из серии «Снова в школу», обращаясь за советами по части моды и стиля к продавщице, миз Камилле Лютерс (см. ст. «Курчавошерстный ретривер» в кн. «Энциклопедия собак», т. 1). Камилла была старшим продавцом, восемь лет проработала в отделе подростковой одежды и мало того – была в курсе новейших веяний, поскольку имела горячо любимую дочь, мою ровесницу, по имени Синнамон.
По поводу зеленых штанов, напоминающих форменную одежду китайской Народно-освободительной армии, миз Лютерс высказалась так: «Словно специально для тебя сшиты!» Она азартно приложила вешалку с брюками к моей пояснице и уставилась в зеркало, наклонив голову набок, будто к чему-то прислушивалась.
– И Синнамон тоже идеально подходят. Я ей такие же купила, она их носит не снимая!
Мнение миз Лютерс о бесформенной белой блузке на пуговицах – в таких большевики штурмовали Зимний дворец:
– И это тоже как раз для тебя! У Синнамон такие всех цветов есть. Она тоже худышка, совсем как ты. Птичьи косточки! Все думают, у нее анорексия, а на самом деле ничего подобного. Одноклассницы ей завидуют – они-то на диете сидят, лишь бы в двенадцатый размер втиснуться!
Мы вышли из подросткового отдела, унося с собой чуть ли не весь революционный гардероб Синнамон, и по совету миз Лютерс отправились в обувной магазин «Волшебный башмачок» в Северном Стоктоне, на Мерси-авеню.
– Вот эти, по-моему, как раз в стиле Синнамон. – Папа взял в руки черную туфлю на здоровенной платформе.
– Нет, – ответила я.
– Ну и слава богу! Наверняка Шанель переворачивается в гробу.
– На съемках «Касабланки» Хамфри Богарт постоянно ходил в ботинках на платформе, – произнес кто-то.
Я обернулась, ожидая увидеть, что вокруг папы кружит очередная мамашка, словно гриф над падалью, но оказалось – нет.
Это была она – женщина из «Толстого кота».
Высокая, в облегающих, словно вторая кожа, джинсах, идеально скроенном твидовом жакете и больших темных очках, сдвинутых на макушку. Темно-русые волосы безмятежно покачивались, обрамляя лицо.
– Он, конечно, не Эйнштейн и не Трумен, – продолжала незнакомка, – и все-таки без него история человечества была бы иной. Особенно если на словах: «За твои глаза, детка» – ему пришлось бы смотреть на Ингрид Бергман снизу вверх.
У нее был потрясающий голос – с этакой гриппозной хрипотцой.
– Вы ведь не здешние? – спросила она, прямо обращаясь к папе.
А он уставился на нее, словно в стену.
Папино общение с красивыми женщинами – всегда своеобразный химический опыт. Чаще всего никакой реакции не наблюдается. Изредка бывает видимость бурной реакции, с выделением жара, света и газа, при полном отсутствии конечного продукта – скажем, стекла или пластмассы. Только вонища.
– Не здешние, – сказал папа.
– Недавно приехали?
– Да. – Папина улыбка, вроде фигового листка, почти не прикрывала явного желания закончить разговор.
– И как вам здесь?
– Замечательно.
Я понять не могла, почему он такой неприветливый. Обычного папа не возражает, когда очередная июньская букашка выписывает над ним круги. Еще и приманивает их – открывает занавески и включает лампочку, устраивая импровизированные лекции на тему Горбачева, гонки вооружений и закономерных этапов гражданской войны (июньские букашки, впрочем, основную суть пропускают мимо ушей). Порой еще роняет намеки на будущую эпохальную книгу, над которой работает, – «Железная хватка».
Может, эта была слишком красивая для него или слишком высокая (почти с папу ростом)? А может, ее непрошеные пояснения насчет Богарта пришлись против шерсти. Папа всегда злится, если его просвещают о чем-нибудь, что ему и так известно. О подробностях актерской жизни мы с папой знали все. По дороге от Литтл-Рока до Портленда я успела прочесть вслух от корки до корки «Громилы, коротышки, лопоухость и вставные челюсти: истинный портрет ведущих голливудских актеров» (Риветт, 1981) и «Другие голоса, тридцать две комнаты. Как я работала горничной у Л. Б. Майера»[75] (Харт, 1961). Между Сан-Диего и Солт-Лейк-Сити я зачитывала вслух бесчисленные биографии различных знаменитостей, авторизованные и нет, в том числе Говарда Хьюза[76], Бетт Дэвис, Фрэнка Синатры и Кэри Гранта, а также приснопамятную «Боже, все это уже было: образ Иисуса в кинематографе, 1912–1988, или Хватит Голливуду тащить Сына Божия на экран» (Хетчер, 1989).
– А ваша дочка, – незнакомка мне улыбнулась, – в какой школе будет учиться?
Я раскрыла рот, но папа ответил раньше:
– В «Сент-Голуэе».
Он смотрел на меня с выражением, означающим «Надо сматывать удочки», которое тут же сменилось выражением «Позвольте выйти из самолета», а затем «Будьте так добры, стукните ее по затылку». Обычно эти гримасы применялись, если папу слишком активно донимала июньская букашка с каким-нибудь бросающимся в глаза физическим недостатком вроде нарушений ориентации в пространстве (сильная близорукость) или недоразвитого крылышка (нервный тик).
– Я там работаю учительницей. – Она протянула мне руку. – Ханна Шнайдер.
– Синь Ван Меер.
– Какое чудесное имя!
Она вопросительно посмотрела на папу.
– Гарет, – помедлив, представился он.
– Рада знакомству.
С апломбом девушки, которая в школе считалась дурнушкой в безобразном свитере, а потом неожиданно стала яркой и талантливой драматической актрисой (горячо любимой зрителями), Ханна Шнайдер сообщила нам с папой, что вот уже три года преподает ученикам старших классов факультатив «Введение в киноискусство». Также она уверенно объявила, что «Сент-Голуэй» – «совершенно необычная школа».
Папа обернулся ко мне:
– Нам, наверное, пора. Тебе ведь на музыку надо?
(Я никогда в жизни не брала уроков музыки.)
Однако Ханна Шнайдер нисколько не смутилась и продолжала вещать, словно мы с папой – корреспонденты журнала «Конфиденшл» и уже полгода всеми средствами добивались разрешения взять у нее интервью. Впрочем, никакого высокомерия и тем более наглости в этом не было; просто Ханна ни на минуту не сомневалась, что все сказанное ею вам ужасно интересно. И вам действительно было интересно.
Она спросила, откуда мы приехали («Из Огайо», – процедил папа), в каком я классе («В выпускном», – прошипел папа), как нам нравится наш новый дом («Сплошной восторг!» – рявкнул папа), а потом рассказала, что сама три года назад перебралась сюда из Сан-Франциско («Поразительно!» – вызверился папа). Пришлось ему все-таки расщедриться на ответную любезность.
– Возможно, мы с вами увидимся на школьном футбольном матче, – сказал он, махнув на прощанье рукой (жест, который может с равным успехом означать «Пока» или «Отстаньте»), и немедленно поволок меня к выходу.
Папа никогда не ходил на школьные футбольные матчи и даже не собирался. Все контактные виды спорта, а заодно и азартно вопящих болельщиков он сурово осуждал, считая «глубоко неправильными» и «жалости достойными проявлениями нашего внутреннего австралопитека». «Вероятно, в каждом из нас живет внутренний австралопитек, но я предпочитаю, чтобы мой сидел себе в пещере и расчленял убитого мамонта примитивными каменными орудиями, а наружу не высовывался».
– Уф, хорошо хоть живыми ушли, – буркнул папа, заводя мотор.
– Что это такое было?
– Кто ж ее знает. Я тебе говорил когда-то: эти стареющие американские феминистки, похваляющиеся тем, что сами за себя платят и сами открывают себе двери, на самом деле вовсе не очаровательные современные женщины, какими себя считают. Не-ет, это космические зонды из галактики Большое Магелланово Облако в поисках мужчины, возле которого можно пристроиться на стационарную орбиту.
– Вообще-то, я о тебе. Ты ей нахамил.
– Я нахамил?
– Ага. А она симпатичная. Мне понравилась.
– Нельзя назвать симпатичным человека, который вламывается в твое личное пространство, приземляется, не спрашивая разрешения на посадку, и позволяет себе исследовать твой ландшафт при помощи радара, да еще и транслировать полученные результаты на все космическое пространство.
– А как же Вера Штраусс?
– Кто-кто?
– Вера П. Штраусс.
– А-а, которая ветеринар?
– Кассирша в магазине здорового питания.
– Да, конечно. Мечтала стать ветеринаром. Я помню.
– Она к нам полезла с разговорами, когда мы…
– Отмечали мой день рождения. Я все помню, в стейк-хаусе Уилбура.
– Уилсона. Стейк-хаус Уилсона, в округе Мид.
– Ну да, я просто…
– Ты пригласил ее подсесть к нам, и мы три часа выслушивали ее кошмарные истории.
– Как ее бедному брату сделали лоботомию, помню-помню. Я же тогда признал, что был не прав, и попросил у тебя прощения. Откуда мне было знать, что она сама – готовый пациент для шоковой терапии и надо было сразу вызывать тех милых заботливых людей, что появляются в финальной сцене «Трамвая „Желание“»?[77]
– Что-то ты тогда не жаловался на ее радар.
– Уела. Но все-таки Вера была необычной женщиной. Не моя вина, что ее необычность оказалась в духе Сильвии Платт[78]. По крайней мере, что-то экстраординарное в ней было. А эта, сегодня… Я даже имя ее уже забыл.
– Ханна Шнайдер.
– Да, так вот, она…
– Что «она»?
– Банальная.
– У тебя крыша поехала?
– Я не для того шесть часов экзаменовал тебя по дидактическому пособию «Выходя за рамки школьной программы», чтобы ты в повседневной жизни употребляла такие выражения, как «поехала крыша»!
– Ты несколько повредился в уме, – отрезала я, скрестив руки на груди и глядя в окно на проезжающие автомобили. – А Ханна Шнайдер… – Я постаралась вспомнить какие-нибудь внушительные слова, чтобы утереть папе нос. – Обворожительна и непостижима!
– Э-э?
– Знаешь, она ведь прошла мимо нас вчера в «Толстом коте».
– Кто?
– Ханна.
– Она была в «Толстом коте»? – удивился папа.
Я кивнула:
– Прошла вплотную к нам.
Папа задумался, потом вздохнул:
– Надеюсь, она не вроде погибшего зонда «Галилей»[79]. Еще одной аварийной посадки я не переживу. Как бишь ее звали – ту, из Кокорро?
– Бетина Мендехо.
– Да, Бетина, у нее еще был чудный четырехлетний сынишка-астматик.
– Дочь девятнадцати лет, училась на диетолога.
– Ну конечно, – кивнул папа. – Теперь я вспомнил.
О школе «Сент-Голуэй» папе рассказал коллега – преподаватель Хиксбургского государственного колледжа, и вот уже около года глянцевая брошюрка 2001–2004 г. под волнующим названием «Лучше учимся – выше летаем» странствовала в большой коробке на заднем сиденье нашего «вольво» (вместе с пятью экземплярами научного журнала «Федеральный форум», т. 10, № 5, 1998, где была напечатана папина статья «Nächtlich[80]: распространенные мифы о борьбе за свободу»).
Брошюрка была набита стандартной демагогией с массой восторженных прилагательных и солнечных фотографий деревьев в осеннем уборе, учителей с добрыми мышиными лицами и радостных школьников, шагающих по дорожкам, держа учебники, словно букеты цветов. На заднем плане скучали тускло-лиловые горы и уныло-синее небо. «Школа оснащена всеми необходимыми удобствами», – томно стонала стр. 14. И действительно, фотографии являли читателю футбольное поле, такое ровненькое, словно оно было застелено линолеумом, столовую с окнами-эркерами и коваными чугунными люстрами, а также монструозный спорткомплекс, масштабами не уступающий Пентагону. Крошечная каменная часовенка изо всех сил старалась спрятаться от рассевшихся среди газонов мощных зданий в тюдоровском стиле, с пышными названиями вроде Ганновер-Холл, Элтон-Хаус, Барроу и Воксхолл. Фасады их напоминали американских президентов: седая маковка, насупленный лоб, деревянные зубы и упрямое выражение.
Еще в брошюрке имелось очаровательно эксцентрическое жизнеописание Горацио Миллса Голуэя: некогда оборванец, затем крупный промышленник, разбогатевший на бумажном производстве и в 1910 году основавший школу, не из альтруизма, не ради гражданского долга и преданности науке, а из маниакального желания видеть перед своей фамилией приставку «Сент» – «Святой». Оказывается, самый легкий путь к достижению этой цели – создать школу.
Мой любимый раздел, «Куда уходят наши выпускники?», начинался с горделивого вступления, написанного лично директором Биллом Хавермайером (постаревший Роберт Митчем[81]), а далее шло перечисление невиданных высот, на которые поднялись выпускники «Сент-Голуэя». Причем хвасталась школа не общепринятыми параметрами успеха – заоблачные оценки в аттестате, огромный процент поступивших в престижные университеты, – а свершениями более нестандартными: «У нас самый большой в стране процент выпускников, которые стали художниками-новаторами… 7,27 % выпускников за последние 50 лет зарегистрировали свои изобретения в Патентном бюро США; один из десяти выпускников „Сент-Голуэя“ совершает научные открытия… 24,3 % стали публикующимися поэтами; 10 % изучают искусство сценического макияжа; 1,2 % – искусство театра марионеток; 17,2 % живут во Флоренции; 1,8 % – в Москве; 0,2 % – в Тайбэе». «Один из 2031 выпускников школы попадает в Книгу рекордов Гиннесса. Ван Яну, выпуск 1982 г., принадлежит рекорд за самую долгую выдержанную ноту в вокале…»
Когда мы с папой впервые ехали в «Сент-Голуэй», дорожка петляла среди чахлых сосенок, а потом внезапно выбросила нас прямо на середину кампуса – а называлась она очень уместно: Тропа Горацио. У меня даже дыхание перехватило. Слева раскинулась ренуаровская лужайка, такая радостно-зеленая, что кажется, раз – и улетит, если бы ее не придавили по краям могучие дубы. («Общинный луг, – выводила рулады брошюрка, – находится под неусыпной заботой талантливого садовника Квазимодо; говорят, он работает здесь со времен основания школы». Справа нависал огромный и суровый Ганновер-Холл, словно собрался форсировать реку Делавэр в рождественскую ночь[82]. По другую сторону квадратной каменной площадки, окаймленной березками, высился колоссальный и в то же время стильный лекционный корпус из стекла и металла: Аудитория Любви.
Поездка была сугубо деловая: мы явились не просто на экскурсию. По кампусу нас водила Мирта Грейзли, пожилая дама в шелковом костюме цвета фуксии, гуру поступающих в школу. Передвигалась она зигзагами, словно обезумевшая моль.
– Кажется, мы еще не осмотрели художественную галерею? Ах боже мой, про столовую совсем забыла! Обратите внимание на лошадку-флюгер над корпусом Элтон! Может быть, вы вспомните: ее фотографию в прошлом году опубликовали в архитектурном ежемесячном журнале.
Однако главная наша цель была – уговорить начальство «Сент-Голуэя», чтобы при моем поступлении учли оценки из предыдущей школы. К этой задаче папа подошел со всей серьезностью, словно Рейган, обсуждающий с Горбачевым договор о ядерном разоружении.
– Если позволите, говорить буду я, а вы просто сидите и демонстрируйте свою ученость.
Наша собеседница, миз Лейси Ронин-Смит, обитала в часовой башне Ганноверского корпуса, подобно Рапунцель. Лет под семьдесят, жилистая, с голосом бывалого моряка и унылой прической, она уже тридцать один год занимала в «Сент-Голуэе» должность завуча, а в свободное время, судя по фотографиям на стенах, увлекалась рукоделием в технике лоскутного шитья и туристическими походами в обществе подруг и маленькой собачки, черной и косматой, словно какое-нибудь стареющее рок-светило.
– У вас в руках нотариально заверенная копия школьного табеля Синь, – втолковывал ей папа.
– Да, – отозвалась миз Ронин-Смит.
Уголки ее губ, постоянно искривленных, будто она жевала лимон, чуть дрогнули, выдавая легкое недовольство.
– До переезда Синь училась в школе «Ламего-Хай» в городе Ламего, штат Огайо, – это одно из самых динамичных учебных заведений в стране. Я хотел бы убедиться, что затраченные ею усилия здесь оценят по достоинству.
– Не сомневаюсь, что хотели бы, – согласилась Ронин-Смит.
– Естественно, другие ученики, особенно лучшие, могут увидеть в ней угрозу. Мы никого не хотим расстраивать, однако справедливость требует поместить ее в списке успеваемости приблизительно на то же место, которое она занимала, когда нам пришлось сменить место жительства в связи с моей работой. Она была первой ученицей…
Миз Лейси устремила на папу особый бюрократический взор – сожаление с чуть заметной ноткой злорадства.
– Жаль вас разочаровывать, мистер Ван Меер, но не стану скрывать: на этот счет в нашей школе существуют четкие правила. Только что поступившие ученики, независимо от своих выдающихся оценок, не могут оказаться в списке выше, чем…
– Боже правый! – неожиданно воскликнул папа.
Изогнув бровь и восхищенно приоткрыв рот, он подался вперед, в точности повторяя угол наклона Пизанской башни. Я с ужасом поняла: сейчас он выдаст свой излюбленный номер под названием «Да, Вирджиния, Санта-Клаус существует». Мне захотелось спрятаться под стул.
– Какой, однако, внушительный диплом у вас тут висит! Можно поинтересоваться, что это?
– Э-э… Что-что? – пискнула Ронин-Смит (словно папа указал ей на ползущую по стене мокрицу).
Развернув кресло, завуч окинула взглядом громадный, каллиграфическим почерком заполненный диплом на кремовой бумаге с золотыми печатями, вывешенный рядом с фотографией хеви-металлической собачки в цилиндре и галстуке-бабочке.
– А-а, это мой диплом Университета Северной Каролины за выдающиеся успехи в области учебно-воспитательной деятельности и разрешения конфликтных ситуаций.
Папа так и ахнул:
– Да вам бы в ООН работать!
– Ну что вы! – Миз Ронин-Смит покачала головой, нехотя приоткрывая в улыбке желтоватый неровный ряд зубов. Шея у нее порозовела от смущения. – Какое там!
Полчаса спустя крепость была успешно покорена (папа трудился отчаянно, как евангелист во имя спасения души). Мы спустились из башни по винтовой лестнице.
– Всего один стрекулист впереди остался, – ликующе шепнул папа. – Мелкий тарантул по имени Рэдли Клифтон. Видали мы таких! Недельки через три забацаешь рефератик по теории относительности, он мигом сдуется.
На следующее утро в без четверти восемь папа высадил меня из машины у корпуса Ганновер-Холл. Я почему-то нервничала. С чего бы, в сущности? Для меня первый день в новой школе – явление настолько же знакомое и привычное, как для Джейн Гудолл – танзанийские шимпанзе после пяти лет в джунглях. А вот поди ж ты! Новая блузка словно сделалась мне велика на два размера (короткие рукавчики топорщились на плечах, как накрахмаленные льняные салфетки), юбка в красно-белую клетку липла к ногам, а волосы (обычно единственное, за что мне не бывает стыдно) торчали во все стороны, словно пух у одуванчика. В общем, столик в бистро-барбекю, да и только.
– «Она идет во всей красе![83] – крикнул вслед папа, опустив стекло. – Светла, как ночь ее страны! / Вся глубь небес и звезды все / В ее очах заключены!» Дай им по мозгам, детка! Покажи им, что такое настоящая образованность!
Слабо кивнув, я захлопнула за собой дверцу машины (и старательно проигнорировала женщину с волосами цвета фанты, обернувшуюся послушать папины прощальные наставления в духе Мартина Лютера Кинга). Общее собрание было назначено на 8:45. Я отыскала свой шкафчик в гардеробе на третьем этаже Ганновера, забрала учебники и дружески улыбнулась учительнице, которая бегала взад-вперед с какими-то распечатками (словно солдат, внезапно обнаруживший, что не продумал как следует предстоящие военные действия). Потом я отправилась в лекционный корпус. Как истинная заучка, я пришла ужасно рано. В аудитории было пусто, и только какой-то совсем мелкий школьник в первом ряду вдумчиво изучал явно еще чистую тетрадь на пружинке.
Для старших классов были отведены задние ряды амфитеатра. Я села на указанное завучем место и стала считать минуты до того, как в аудиторию с грохотом ворвется толпа, неся с собой оглушительные «Как дела?» и «Чем занимался летом?», запахи шампуня, зубной пасты и новых туфель и всю ту страшную кинетическую энергию, какую излучают дети в большом количестве, – так что пол дрожит, стены трясутся и невольно думаешь: если обуздать эту безумную силу и перенаправить по проводам на мощную электростанцию, можно было бы осветить все Восточное побережье.
Открою свой давний, испытанный прием, как сохранить нерушимое самообладание. Этого не достигнешь притворной углубленностью в пустую тетрадку и попытками внушить себе, что ты на самом деле будущая рок-звезда, топ-модель, миллионер, Джеймс Бонд, девушка Бонда, королева Елизавета, Элизабет Беннет[84] или Элиза Дулитл на балу. Бесполезно также вздергивать подбородок под углом от пятнадцати до сорока пяти градусов и воображать, будто ты потерянный отпрыск семейства Вандербильт или Грейс Келли[85] в расцвете таланта и славы. Все эти методы работают только в теории. На практике притворство быстро соскальзывает – и ты остаешься голышом при всем честном народе, а твое чувство собственного достоинства смятой простыней валяется у ног.
На самом деле сохранить величавое спокойствие можно двумя способами:
– отвлечься какой-нибудь книгой или пьесой;
– мысленно читать наизусть Китса.
Я эту методику открыла для себя довольно рано – во втором классе начальной школы «Спарта». Когда невольно услышала в подробностях, как Элеонора Слагг пригласила в гости с ночевкой особо приближенных подружек и что потом было. Я вытащила из рюкзака похищенную наугад из папиной библиотеки книгу – «Mein Kampf»[86] (Гитлер, 1925) – и с сугубо нордической стойкостью заставила себя читать, пока напечатанные слова не вытеснили слова Элеоноры и не принудили их к капитуляции.
– Добро пожаловать! – сказал в микрофон директор Хавермайер.
Фигурой он был похож на кактус сагуаро, слишком долго обходившийся без воды, и одежда была такая же выцветшая, пыльная – темно-синий пиджак, голубая сорочка, кожаный пояс с громадной серебряной пряжкой, на которой изображена не то осада Аламо, не то битва при Литтл-Бигхорн[87]. Директор неторопливо расхаживал по сцене, как бы наслаждаясь звяканьем воображаемых шпор, а беспроводной микрофон сжимал в руке так нежно, словно любимую стетсоновскую шляпу.
– Ну, поехали, – шепнул рядом со мной гиперактивный Моцарт, непрерывно отстукивающий по сиденью, между широко расставленных ног, ритм из «Женитьбы Фигаро»[88] (1786).
Я сидела между Амадеем и каким-то унылым пацаном, в точности похожим на Сола Минео (см. худ. фильм «Бунтарь без причины»[89]).
– Я обращаюсь к тем, кто еще ни разу не слышал Диксоновское Слово мудрости, – продолжал Билл Хавермайер. – Вам повезло – сейчас вы его услышите впервые. Диксон – это мой покойный дедушка, Папаша Хавермайер. Он любил, когда молодежь слушает и учится у старших. Когда я был маленьким, он часто отводил меня в сторонку и говорил: «Сынок, не бойся меняться». Лучше не скажешь! Не бойтесь меняться. Вот так.
Билл – не первый директор школы, страдающий синдромом Голубого глаза. Многие директора, а особенно мужчины, принимают полутемную школьную столовку или учебную аудиторию со скверной акустикой за обитую алым бархатом «Копа-рум»[90], школьников – за восторженную публику, раскупившую билеты на месяц вперед, а себя самого – за Фрэнка Синатру, которому все простится, и фальшивая нота, и пропущенная строчка.
Само собой, на самом деле слушатели над ним потешаются, хихикают и передразнивают.
– Привет, что читаешь? – спросил какой-то парень у меня за спиной.
Я и не думала, что это ко мне обращаются, пока вопрос не прозвучал снова, на этот раз прямо над моим плечом. Я уставилась в потрепанную пьесу, которую держала в руках. Страница 18: «Брик счастлив с тобой?»
– Ау? Мисс? Мэм? – Парень наклонился еще ниже, горячо дыша мне в шею. – Вы говорите по-английски?
Девчонка рядом с ним захихикала:
– Парлей ву франсей? Шпрехен зи дёйчи?
Папа говорит, в любой ситуации, когда невежливо просто встать и уйти, обязательно найдется такой Оскар Шейпли[91] – отвратный тип, непонятно с чего вообразивший, будто он очарователен в плане общения, а в плане секса вообще неотразим.
– Парлате итальяно? Ау?
Строчки диалога из «Кошки на раскаленной крыше» (Теннесси Уильямс, 1955) расплывались у меня перед глазами. «Один из этих недоделанных уродов запустил в меня масляным бисквитом… У них нет шеи… Жирные головки налеплены на жирные тушки без малейшего промежутка»[92]. Мегги-кошка не стала бы такое терпеть. Она бы закинула ногу на ногу, одернула свою коротенькую комбинацию и сказала что-нибудь страстно-пронзительное, так что все присутствующие, включая Большого Па, подавились бы кубиками льда из коктейля.
– Что ж еще такого придумать, чтобы на меня обратили внимание?
Делать нечего, пришлось оглянуться.
– Что?
Парень одарил меня улыбкой. Я думала, что увижу недоделанного урода без шеи, а он неожиданно оказался в стиле «Спокойной ночи, луна»[93] (Маргарет Браун, 1947). У таких глаза как перина, веки-занавески и улыбка в виде гамака и все лицо подернуто сном, точно амальгамой, – у обычных людей такое выражение бывает всего пару минут, когда уже засыпаешь, а люди типа «Спокойной ночи, луна» так ходят весь день, до позднего вечера. Люди «Спокойной ночи, луна» бывают как мужского пола, так и женского, и окружающие, даже учителя, в них души не чают. Задав на уроке вопрос, учитель первым делом смотрит на учеников «Спокойной ночи, луна». Те отвечают, не проснувшись до конца и совершенно мимо темы, а учитель все равно радуется: «Ах, замечательно!» – и как-нибудь да исхитрится перекрутить ответ, будто тоненькую проволочку, чтобы получилось хоть на что-то похоже.
– Извини, – сказал мне парень. – Не хотел тебя беспокоить.
Он был блондин, но не из тех белобрысых, скандинавского склада, которых так и хочется немедленно перекрасить или просто макнуть головой во что-нибудь цветное. Белоснежная рубашка, темно-синий пиджак, небрежно повязанный галстук в красно-синюю полоску чуть-чуть сбился на сторону.
– Ты, наверное, знаменитая актриса? Заехала к нам по дороге на Бродвей?