Kostenlos

За дядиколиной спиной

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Так Носков третий раз за сутки форсировал Днепр, а пришлось и четвертый, но уже в другую сторону… Восемь человек осталось от роты, да и то, как говорится, неполных – кому ногу оторвало, кто руки лишился. Носкова нашли среди груды тел – своих и чужих. Сам командующий армией Черняховский приказал: «Если жив, найти во что бы то ни стало!» Искали долго, потому что сам на себя не был похож Носков, родная мать бы не узнала – не человек, а отбивная котлета. Но дышал, потому его бережно, как Ахиллеса на щит, положили на какой-то притвор и на этом «ковчеге» переправили в тыл…

В госпитале Носкову вручили две награды сразу – «Красную Звезду» и Звезду Героя с орденом Ленина. Едва оклемавшись, сержант написал письмо на родной Очёрский завод, где попросил земляков впредь не верить похоронкам, и… дал дёру из палаты. Так он снова оказался в своей родной дивизии, в пятый раз форсировав Днепр.

На Носкова целыми делегациями приходили любоваться как на чудо, расспрашивали, трясли руку и даже качали. Несли подарки – банку тушенки, кисет или сэкономленные сто граммов. Сам Козьма Крючков в Первую мировую не имел столько славы, как Носков, но тот казачок все больше по штабам да великосветским будуарам геройствовал, а сержант прятался от лишнего внимания на передовой, хотя и не всегда успешно.

Однажды командир дивизии Горишний привел на передний край военного корреспондента в длинном кожаном реглане, с пухлой полевой сумкой на плече.

– Вот он наш герой, – генерал указал на невысокого сержанта в чиненном-перечиненном обмундировании. – Носков Николай Михайлович, парторг роты! Тот самый!

– Симонов, – протянул руку корреспондент и улыбнулся.

«Ого, тот самый! «Жди меня»! – в свою очередь удивился Носков, переживая за свой неказистый вид. – А я, кулёма, даже сапоги не надраил». Но корреспондент «Красной Звезды» был на войне с самых первых дней, поэтому не ждал, что настоящие герои – это обязательно громилы богатырского телосложения типа «Афанасий восемь на семь»: грудь колесом, с буденновскими усищами, обвешаны медалями и оружием, как рождественские ёлки. Как раз наоборот, таких парадных молодцов на передовой он почти не встречал. И писать ему приходилось про народ попроще, с наружностью вовсе не портретной. Но именно они лупили в хвост и гриву хваленых «сверхчеловеков», вместе с кожей снимали с них европейский лоск, превращая этих «нибелунгов» в жалкие ничтожества – в то, кем они, собственно, и являлись на самом деле.

Поэтому Симонов не заметил ни измазанных окопной глиной ладоней старого солдата, ни въевшейся в морщины на его лице пороховой гари. Не обратил внимания на прикрывшие дырки от пуль и осколков грубые заплатки, которых не стесняться надо – гордиться ими. Не разглядел замызганной обуви, которую, солдату некогда будет почистить еще, может быть, до самого Берлина. И Носков оценил эту деликатность.

Корреспондент, словно Ленин, приятно картавя, начал задавать вопросы. Но Носков до того стушевался, что ничего толкового ответить не мог – будто язык отнялся. Вместо описания подвигов, сержант вдруг запермячил неразборчивой скороговоркой и стал косноязычно, невпопад подробно рассказывать, как хорошо у него на родине в Прикамье, каких он щук ловил в Очёрском пруду и сколько белых грибов собрал последним перед войной летом на балуевских сколках. В итоге Симонов, вместо подвигов, с его слов записал в блокнот только одно более-менее полезное – рецепт ядреной вотяцкой самогонки-кумышки.

Конечно, Симонов как человек бывалый сразу раскусил простецкую хитрость Носкова, который ни словом не обмолвился о своем геройстве, зато многое поведал о своих сослуживцах-земляках Фроле Васькине и Павле Чернове, Альберте Кроните и Андрее Топоркове, что, как уверял сержант, куда больше него отличились на днепровских плацдармах. Симонов сам был не хвастлив, поэтому солдатскую скромность уважал и с бестактной настойчивостью, свойственной большинству «акул пера», в душу не лез.

– А ведь у меня мама в Прикамье, – с грустной улыбкой поведал Носкову Константин Михайлович. – В эвакуации – в маленьком зеленом городке, под присмотром милых и добрых людей. Красивая мама моя…

«Эх, добрая ты душа, – с отеческой ласковостью подумал Носков об этом большом и сильном человеке, и таком беззащитном в своей тоске по матери. – Тебе ж, поди, и тридцати-то нет, а по обличью – все пятьдесят. Насмотрелся на наше горе, сердешный, а своё глубоко в душу упрятал. Война, война, войнища…»

– Утрясется всё! Не переживайте за матушку, товарищ подполковник. Да разве кто посмеет обидеть мать такого сына? – слова старого солдата вывели Симонова из задумчивости, он на прощание благодарно тронул Носкова за плечо и, чадно пыхнув табачным дымом из трубки, скрылся под его завесой в глубине траншеи…

***

Точное место, где засел пакостный гитлеровский снайперюга, Носков, Халил и Кешка, как ни глядели в шесть глаз, усиленных трофейной цейсовской оптикой, засечь так не сумели. Особые надежды сержант возлагал на казаха Халила с его острым зрением степняка-кочевника. По-русски тот говорил плохо, зато был чуть ли не единственным из всего среднеазиатского пополнения, кто не струсил в первом бою. С хищным прищуром, доставшимся ему от далеких предков-чингизидов, Халил спокойно и деловито целился в наступавших немцев, словно по косулям у себя на родине. В то время как многие его соплеменники, увидев, что их товарищи падали мертвыми, бросали оружие, садились по-турецки и, мерно раскачиваясь, причитали над покойниками, не обращая внимания на выстрелы. Носков, сам рискуя быть подстреленным, в рост подбегал к таким бедолагам и кого пинками, кого, как котят за шиворот, пригибал к земле. А потом, как парторг, терпеливо и доходчиво объяснял необученным парням, которые еще недавно запивали кумысом баранину в своих юртах и от паровозного гудка наземь падали, что такое война, зачем они здесь и за что воюют…