О старых людях, о том, что проходит мимо

Текст
4
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

III

Около трех часов дня господин Такма вышел из дома, один, он не любил, чтобы его сопровождали, когда уходил из дома; он был бы рад, если бы ему помогли проделать обратный путь, но ни за что не стал бы об этом просить. Адель смотрела на него из окна и провожала взглядом, пока он огибал угол казармы и переходил через горбатый мост. Его путь не был далеким, он шел до угла Нассаулаан, до дома мефрау Деркс, и это расстояние проходил с гордой прямой спиной и негнущимися ногами; в пальто, застегнутом на все пуговицы, он выглядел не таким уж старым, хотя на самом деле каждый свой шаг тщательно продумывал и тяжело опирался на толстую трость с набалдашником из слоновой кости. Чтобы не подавать виду, что эта прогулка – его ежедневный спорт и ежедневное преодоление себя – невероятно тяжелы для него, черпавшего силы только из нервного напряжения, он продумывал каждый шаг, но со стороны казалось, будто он идет без труда, с прямой спиной; он рассматривал свое отражение в окнах первого этажа. На улице не бросалось в глаза, насколько он стар. Когда он звонил в дверь, старая служанка Анна бежала открывать, и кошка путалась у нее в юбках, служанка и кошка неслись открывать дверь вместе.

– Не иначе как господин Такма!

Анна прогоняла кошку на кухню, чтобы та не вертелась под ногами у господина Такмы, и встречала его разговором о погоде, расспросами о самочувствии, и он снимал пальто, всегда в передней, тщательно продуманными движениями, чтобы оно легко соскользнуло с его плеч прямо служанке в руки. Утомленный от прогулки, он выполнял этот ритуал неспешно, заодно переводя дыхание, чтобы затем, опираясь на трость…

– А трость нам еще пригодится…

Чтобы затем, опираясь на трость, подняться по лестнице – всего один марш; мефрау Деркс никогда не спускалась в нижние комнаты.

Она ждала его…

Он приходил почти каждый день, а если не приходил, то посылал Адель или Элли сообщить, в чем дело. Так вот, она ждала его в своем большом кресле. Она сидела у окна с видом на окруженные садами виллы вдоль Софийской аллеи.

Его приветствие было шумным, но несколько сбивчивым:

– Да, Отилия… сегодня ветрено… да, ты ведь еще недавно кашляла… Береги себя, пожалуйста… а со мной все в порядке, все в порядке, ты же видишь…

Не переставая говорить в том же духе, все с тем же шумным благодушием, он с трудом опустился в кресло у второго окна; только теперь Анна взяла у него шляпу, руки в просторных перчатках из глянцевой кожи опирались на набалдашник трости.

– Мы еще не виделись после великой новости, – сказала мефрау Деркс.

– Дети собираются к тебе сегодня с визитом…

Оба смолкли, глядя друг другу в глаза, скупые на слова. И они молча сидели друг против друга, каждый у своего окна, в этой узкой гостиной. Здесь, в полутьме гардин из винно-красной ткани в рубчик поверх кремовых тюлевых штор, за которыми шла винно-красная утеплительная драпировка, примыкавшая непосредственно к прямоугольнику рамы, эта старая-старая дама сидела дни напролет; при появлении господина Такмы она сделала одно-единственное движение – приподняла руку в черной митенке, чтобы Такма смог ее пожать. И вот теперь они вдвоем сидели неподвижно, словно чего-то дожидаясь, но умиротворенные тем, что дожидаются этого вместе… Ей было девяносто семь лет, и она знала, чего дожидается – того, что произойдет прежде, чем ей стукнет сто… В полумраке зашторенной комнаты, на фоне темнеющих обоев, ее лицо казалось белым фарфоровым пятном с морщинками-кракелюрами, заметными даже в тени, в которой она скрывалась по давней привычке, чтобы окружающие не замечали увядшего цвета ее лица, обрамленного гладко-черным париком под черным кружевным чепчиком. Черное просторное платье лежало изящными складками на ее хрупком тельце, но при этом столь полно скрывало его в неизменных складках мягкого кашемира, что казалось, будто ее вообще нет под этим темным покровом. Кроме лица живыми в ее облике были только покоившиеся на широком подоле платья дрожащие тонкие пальцы, выглядывавшие из черных митенок; меховая опушка рукавов скрывала запястья. В своем кресле с высокой спинкой, похожем на трон, она сидела идеально прямо, опираясь спиной на жесткую подушку, и еще одна подушечка лежала у нее под ногами, тронутыми подагрой, которые она всегда скрывала от глаз окружающих. Рядом столик с вязаньем, хотя она уже много лет не прикасалась к нему, и газеты, которые ей читала компаньонка – пожилая дама, тотчас же покинувшая комнату, едва вошел господин Такма. Комната опрятная, простая, на стенах несколько портретов в рамах – единственное украшение между полированными, с черным блеском шкафами; винно-красное канапе, стулья, на этажерке приглушенный блеск фарфора. За раздвижной дверью, сейчас закрытой, находилась спальня; только в этих двух комнатах и обитала Пожилая Дама, свой легкий обед она всегда съедала, не вставая с кресла.

Золотом сияло солнце в этот осенний день, ветер весело дул, взметая первые желтые листья по садам на Софийской аллее.

– Какой чудесный вид, – сказала мефрау Деркс, как говорила уже столько раз, и ее рука в митенке чуть шевельнулась, словно показывая за окно.

Ее голос, надтреснутый, звучал более мягко, чем если бы она говорила на чистом голландском языке, в нем слышался креольский акцент, и в глазах на фарфоровом лице, смотревших в окно и неожиданно потемневших, тоже проявилось что-то креольское. Она плохо видела, что там, на улице, но для ее замутненного взгляда было важно, что там растут дорогие ее сердцу цветы и деревья.

– Какие красивые астры в саду напротив, – сказал Такма.

– Да, – согласилась мефрау Деркс, не видевшая их, но теперь знавшая об этих астрах.

Такму она слышала хорошо; при общении со всеми другими была глуха, но не подавала виду: никогда не переспрашивала и отвечала улыбкой своих тонких, плотно сжатых губ либо кивком головы.

Через некоторое время, в течение которого каждый из них смотрел в свое окно, она сказала:

– Вчера я виделась с Отилией.

Господин Такма на миг погрузился в дремоту.

– Отилией? – переспросил он, очнувшись.

– Да, Отилией… моей дочерью…

– Ах, конечно… ты вчера виделась с дочерью… Я подумал, ты о себе…

– Она плакала.

– Почему?

– Оттого что Лот собрался жениться.

– Она будет так одинока, бедняжка, хотя Стейн и хороший человек… Очень жалко… Мне-то Стейн очень нравится.

– Мы все одиноки, – сказала мефрау Деркс, и ее надтреснутый голос звучал так грустно, как будто она сожалела о прошлом, населенном призраками, почти растаявшими.

– Нет, не все, Отилия, – сказал Такма. – У меня есть ты, а у тебя я… Мы всегда были вместе… А у нашей дочери после женитьбы Лота не останется никого, даже ее муж уже не с ней.

– Тссс! – произнесла Пожилая Дама; в темноте вся ее маленькая прямая фигурка содрогнулась от страха.

– Здесь никого нет, мы можем говорить спокойно…

– Да, правда, никого…

– А тебе показалось, что кто-то есть?

– Нет-нет, сейчас нет… Но иногда…

– Что иногда?

– Иногда… знаешь… мне кажется…

– Здесь никого нет.

– Да, правда…

– Чего ты боишься?

– Боюсь? Разве я боюсь? С какой стати мне бояться? Я стара… слишком стара, чтобы все еще… бояться… даже когда он стоит вон там.

– Отилия!

– Тссс!

– Здесь никого нет…

– Да, никого…

– Ты что, недавно его видела?

– Нет, нет… уже несколько месяцев не видела, может быть даже… больше года… Но много, много лет подряд… я его видела, видела… А ты?

– Я нет…

– Но ты его слышал…

– Да…я его слышал… У меня всегда был очень острый слух, и я всегда страдал нервами… Это были галлюцинации… Я часто слышал его голос… Но не будем об этом… Мы оба такие старые, такие старые, Отилия… Он наверняка уже простил нас. Иначе мы бы не дожили до такого возраста. Наша жизнь столько лет подряд – столько долгих лет подряд – текла и текла совершенно тихо-мирно; нас ничто не беспокоило; он наверняка простил нас… А теперь… теперь мы оба стоим на краю могилы.

– Да, ждать осталось недолго. Я чувствую.

Но Такма изобразил на лице свое обычное благодушие.

– Ты что, Отилия! Ты доживешь до ста лет!

Такма рассчитывал, что его голос прозвучит игриво и беззаботно, но вместо этого сорвался на крик.

– Я не доживу до ста, – сказала старая дама. – Я умру нынешней зимой.

– Нынешней зимой?

– Да… Я это вижу. И жду. Но я боюсь.

– Чего боишься? Смерти?

– Нет, не смерти. Я боюсь… его.

– Ты веришь, что правда… его увидишь?

– Да. Я верю в Бога, во встречу после смерти. В загробную жизнь. В возмездие.

– Я не верю, Отилия, что после смерти нас ждет возмездие, ведь за нашу долгую жизнь мы оба столько выстрадали! – произнес старик чуть ли не плачущим голосом.

– Но мы не понесли наказания.

– Наказанием были наши муки.

– Этого недостаточно. Мне кажется, что когда я умру… то он, он на меня заявит.

– Отилия, мы прожили такую долгую жизнь, и такую спокойную. Мы страдали только в душе. Но этих страданий должно быть достаточно, Господь сочтет, что такое наказание было более чем суровым. Не бойся смерти.

– Я не боялась бы, если бы увидела у него на лице менее жесткое выражение, хоть чуть-чуть прощения. А он на меня всегда так строго смотрит… Эти глаза…

– Тише, Отилия…

– Когда я сидела здесь, он всякий раз стоял вон там, в углу рядом с этажеркой, и смотрел на меня. Когда я лежала в кровати, он показывался в зеркале и смотрел на меня. Много, много лет подряд… Быть может, то были галлюцинации… Но с этим я дожила до старости. Слезы у меня давно иссякли. Ломать руки я уже неспособна. Я перемещаюсь только между креслом и постелью. Ни беспокойства, ни страха… уже давно нет, ведь никто ни о чем не знает. От бабу[3]

 

– От Ма-Бутен?

– Да… от нее уже много лет ни слуху, ни духу… Она единственная, кто знал… и она наверняка уже умерла…

– Еще знает Рулофс… – произнес Такма тихо-тихо.

– Да… знает… но…

– Он всю жизнь молчал…

– Он… как мы… почти… соучастник…

– Отилия… не волнуйся… Мы дожили до таких преклонных лет… не волнуйся, как не волнуюсь я, сколько бы ни вспоминал… Ты всегда была чересчур нервной.

В его голосе звучала мольба, от обычного благодушия не осталось и следа.

– Я стала нервной после этого… И никогда не могла думать о нем без волнения! Вначале я боялась… боялась людей; потом самой себя – мне казалось, я схожу с ума! А теперь, когда ждать осталось недолго… я боюсь Бога.

– Отилия!

– Какое это бесконечное, бесконечное мученье… О Боже, неужели так промучиться всю эту жизнь – недостаточно…

– Отилия, мы бы не дожили до таких лет – ни ты, ни я, ни Рулофс… если бы Господь… и если бы он… не простили бы нас.

– Но почему же тогда он так часто приходил сюда? Он так часто показывался вон там! И никогда ни слова не говорил. Просто смотрел и смотрел, бледный, с впалыми глазами, темными и буравящими, точно два огненных сверла, вот такие…

И она показала это своими изящными указательными пальчиками…

– А я… я спокоен, Отилия. Ведь если нас ждет кара после нашей смерти, мы ее примем. А когда мы ее примем и выстоим… то придет черед Милости!

– Жаль, что я не католичка. Я долго размышляла, не перейти ли в католицизм. Тереза правильно сделала, что перешла в другую веру… Ах, отчего мы с ней почти совсем не видимся! Если бы мы с ней встретились… Я надеюсь… Я надеюсь… Если бы я была католичкой… я бы могла исповедаться…

– Но таких грехов у католиков не отпускают…

– Правда? А я думала… я думала, что католический священник может освободить от любого греха, помочь очистить душу перед смертью. После исповеди ведь стало бы легче… у меня ведь появилась бы надежда? Наша религия такая холодная. Я ни с одним пастором ни разу не смогла поговорить… об этом!

– Еще бы! Еще бы!

– С католическим священником я могла бы это обсудить. Он наложил бы на меня епитимью, на всю-всю жизнь, и мне стало бы легче. Эта тяжесть постоянно давит мне на грудь. А я такая старая. Она давит, когда я сижу. И когда лежу в кровати. Я даже не могу походить, побродить, забыться в движении…

– Отилия, почему ты вдруг так много говоришь сегодня об этом… Порой мы месяцами, годами не произносим об этом ни слова. И тогда месяцы и годы проходят спокойно. Почему же сегодня ты вдруг все время возвращаешься…

– Я погрузилась в размышления, потому что Лот с Элли собираются пожениться.

– Они будут счастливы.

– А вдруг это грех, вдруг это кровосмешение….

– Нет, Отилия, вдумайся получше…

– Ведь они…

– Кузен и кузина. Они об этом не знают, но это не грех, не кровосмешение…

– Да, правда.

– Они не родные, а двоюродные.

– Да, двоюродные.

– Отилия – моя дочь, ее сын Лот – мой внук. Отец Элли…

– Что отец Элли?

– Вдумайся, Отилия. Отец Элли – мой сын – брат Отилии, матери Лота. Их дети – двоюродные брат и сестра.

– Да…

– Ну и все в порядке…

– Но они сами не знают, что они родственники. Отилия никогда не догадывалась, что ты ее отец. Отилия никогда не догадывалась, что твой сын – ее брат.

– Ну и что? Двоюродные брат с сестрой могут пожениться.

– Да, могут, но это нехорошо. Нехорошо для детей, которые у них родятся. Нехорошо в смысле крови и… вообще…

– В каком смысле, Отилия?

– Они унаследуют наше прошлое. Унаследуют Страх… Унаследуют наш грех. И наказание за содеянное нами.

– Ты преувеличиваешь, Отилия. Они не унаследуют все это.

– Все, все перейдет на них. Рано или поздно они увидят его, услышат его в тех новых домах, где они поселятся… Лучше бы Элли и Лот нашли свое счастье по отдельности, со спутниками жизни другой крови… с другой душой… Они не смогут обрести обычное счастье… Как знать, возможно, их дети станут…

– Тише, Отилия, тише!

– Преступниками…

– Отилия, умоляю тебя, замолчи! Замолчи же! Зачем ты так говоришь? Много лет все было спокойно. Понимаешь, Отилия, мы уж слишком старые. Это неправильно, что мы такие старые. Это уже наказание для нас. Давай больше не будем об этом говорить, никогда в жизни. Давай спокойно, спокойно ждать, что будет, и принимать все, как есть, потому что от нас ничего не зависит.

– Да, давай спокойно ждать.

– Давай ждать… Нам осталось уже немного. Совсем немного, и тебе, и мне.

В его голосе слышалась мольба; глаза блестели влажным блеском; она сидела, неподвижно выпрямившись в кресле, руки безудержно дрожали среди глубоких черных складок на коленях… Но вот обоих охватила сонливость; недавняя ясность и исполненная страха возбужденность их странной беседы пробудили и заставили вибрировать их души лишь на миг, словно под воздействием порыва ветра, пришедшего извне… Теперь же оба угасли и разом состарились. И они еще долго сидели, каждый у своего окна, и бессмысленно смотрели, смотрели на улицу.

Тут раздался звонок в дверь.

IV

Это пришел Антон Деркс, ее старший сын от второго брака; от первого брака у Пожилой Дамы была только дочь, Сефани де Ладерс, старая дева. Антон тоже остался холостяком; он успешно служил в Ост-Индии и вышел в отставку в должности резидента[4]. Сейчас, в семьдесят пять лет, он был человеком молчаливым, мрачным, ушедшим в себя из-за долгих лет одинокой жизни, постоянно погруженным в мысли о себе самом. Ему было свойственно – сначала от природы, затем осознанно – маскировать свои чувства, не открываться даже в том, что принесло бы ему славу и любовь в обществе; обладая недюжинным умом, человек высокообразованный, он взрастил свой интеллект лишь для самого себя и в реальной жизни так и не поднялся выше уровня среднего чиновника. Его мрачная душа нуждалась в мрачном наслаждении для самой себя, как раньше, так и теперь, подобно тому, как его большое тело нуждалось в темном сладострастии. Он вошел в пальто, которого не стал снимать, чтобы не замерзнуть, хотя сентябрь только начался и светило солнце, так что осень почти не ощущалась. Он навещал мать раз в неделю, по давней привычке, рожденной почтением и уважением. Все дети – теперь уже пожилые люди – приходили сюда регулярно, но в передней непременно справлялись у Анны, служанки с неизменной кошкой на коленях, нет ли кого-нибудь наверху, у maman. Если там уже был кто-нибудь из родственников, они не шли на второй этаж сразу, чтобы не утомлять матушку присутствием нескольких людей и множеством голосов. В таких случаях Анна принимала их в гостиной первого этажа, которую протапливала в зимнее время, и нередко угощала сливовой наливкой. Анна обязательно сообщала им, если только что пришел господин Такма, и тогда дети и внуки выжидали минут пятнадцать, прежде чем подняться на второй этаж, так как знали, что maman, или grand-maman, любит побыть наедине с Такмой, своим давним другом. Если же после появления Такмы уже успело пройти какое-то время, Анна прикидывала, можно ли пустить родственников наверх… В дневное время компаньонки обычно не было, за исключением тех случаев, когда госпожа просила позвать ее, оттого что из-за плохой погоды к ней никто не пришел.

Антон Деркс вошел в комнату, в нерешительности из-за Такмы, опасаясь, не помешает ли. Дети госпожи Деркс, хоть и сами в летах, по отношению к ней оставались детьми и по-прежнему видели ее, некогда строгую и вспыльчивую мать, сквозь призму ее материнского авторитета. Так воспринимал ее до сих пор и Антон, ее, постоянно сидящую в кресле, точно на королевском троне, – странно для человека, в ком осталось так мало жизни, висевшей на последней тонюсенькой ниточке; порвись ниточка и прекратится жизнь. У окна в полумгле, винно-красной из-за гардин и висевших на окнах кусков бархата от сквозняка, освещенных вечерним солнцем, мать сидела так, что казалось, будто она никогда уже не пошевелится до того самого мгновения, когда раскроются врата тьмы… Ибо дети никогда не видели, чтобы она двигалась, за исключением одного-единственного угловатого жеста, производимого некогда такими подвижными, но теперь подагрическими пальчиками… Антон Деркс знал: если в этот день врата не раскроются, то maman придет в движением вечером, около восьми, когда Анна с компаньонкой поведут ее в кровать. Но этого он никогда не видел; своими глазами он видел неподвижную безжизненную фигуру на кресле-троне, в розоватых сумерках. И его, человека в летах, эта картина поразила. Maman сидела так странно, почти нереально: она дожидалась, дожидалась чего-то… ее остекленелый взгляд был устремлен в никуда, порой казалось, что она чего-то боится… Этот одинокий человек развил в себе обостренную наблюдательность и комбинаторский дар, о которых никто никогда не догадывался. Он уже давным-давно стал замечать, что его мать постоянно о чем-то думает… постоянно о чем-то одном, всегда о том же самом… О чем же? Быть может, он ошибался, вкапывался слишком глубоко, и взгляд матери был лишь взглядом полуслепых глаз… Или она думала о том, что было скрыто в ее жизни, о том, что лежало в глубине ее жизни, как в темной, темной пучине? Прятала ли она какие-то тайны, подобные тем, что были у него, тайны его мрачного сладострастия? Любопытства он не испытывал: у всех есть свои тайны, и у maman тоже… Он не станет пытаться их выяснить… Говорили, что когда-то у нее была связь с Такмой, вот она теперь и думает о прошлом… или уже не думает, а только дожидается, глядя в окно… Как бы то ни было, он оставался тем же почтительным сыном.

– Хорошая погода для сентября, – сказал он, поздоровавшись.

Антон Деркс был человеком рослым и широкоплечим, у него было полное, смуглое лицо, изборожденное морщинами, с глубокими складками у выразительного носа и щек, седые с желтоватым оттенком усы, торчащие щеточкой над чувственным ртом с толстыми красными губами, между которыми виднелся нестройный ряд еще крепких зубов; даже сразу же после бритья его щеки имели синеватый оттенок от мелких точек пробивающейся густой растительности; на лбу с двумя глубокими морщинами был хорошо заметный шрам, над ним – негустая седеющая шевелюра, переходящая в лысый череп. Грубая кожа на крепкой шее сзади над воротничком образовывала складки, хоть и не слишком глубокие, как у старого рабочего. Руки, огромные и грубые, лежали двумя глыбами на массивных коленях; на толстом животе, на котором одна пуговица жилета не застегивалась, болталась цепочка от часов с множеством брелоков. Ноги в сапогах, отвороты которых изгибали линию брюк, крепко стояли на ковре. По внешнему облику было видно, что это уже немолодой, грубый, сластолюбивый человек, в нем не прочитывался ни интеллект, ни тем более воображение. То, что Антон Деркс – великий фантазер, оставалось тайной для всех, кто видел его только таким, как сейчас.

Бывший на много лет старше Антона Деркса Такма, благодушный и шумливый, чей старческий голос порой давал петуха, Такма, в короткополом пиджаке-вестоне, сверкающий вставными зубами, казался рядом с ним изящным, моложавым и подвижным; в Такме сквозила мягкость, добрая, благодушная понятливость, как будто он, глубокий старик, видел всю жизнь «молодого» Антона Деркса как на ладони. Но самого Антона это раздражало, ибо он видел, что что-то здесь не так. Благодушие Такмы что-то скрывало; да, Такма что-то скрывал, хотя делал это иначе, чем Антон Деркс. Такма что-то скрывал: придя в себя после резкого рывка головой, он испытывал страх, это было видно… Впрочем, любопытства Антон не испытывал… Но этот древний старик, бывший любовник его матери, матери, вызывавшей у сына благоговение, когда он смотрел на нее, сидящую с прямой спиной, в ожидании, в кресле у окна, – этот старик раздражал его, действовал ему на нервы, всегда был ему несимпатичен, всегда. Но Антон никогда не подавал виду, и Такма ни о чем не догадывался.

Так и сидели в узкой гостиной, лишь изредка обмениваясь несколькими словами, эти три старых человека; старая дама успокоилась, овладев собой, едва вошел ее сын, ее «ребенок», ибо всегда сохраняла невозмутимость, когда на нее был обращен взгляд его слегка навыкате глаз, серых, чуть желтоватых от разлитой по организму желчи. Она сидела с прямой спиной, точно на троне, в силу своего возраста и авторитета – царица, величественная и безупречная, но настолько слабая и хрупкая, что казалось, будто дыхание Смерти вот-вот развеет ее душу. В немногих сказанных ею словах слышалось удовлетворение от того, что ее пришел навестить сын, который, следуя сыновнему долгу, раз в неделю справлялся о ее здоровье. Она радовалась этому, и ей было нетрудно сохранять спокойствие, ощутив внезапное умиротворение от его прихода, несмотря на то что еще минуту назад, словно повинуясь какому-то внешнему воздействию, разговаривала о Том, что произошло давным-давно и что вновь проплыло перед ее взором. И когда опять зазвонил звонок, она сказала:

 

– Наверное, это дети…

Все трое смолкли, обратившись в слух; старик Такма отчетливо услышал, что в передней кто-то разговаривает с Анной.

– Они спрашивают, не будет ли слишком много народу, – сказал Такма.

– Антон, позови их, пожалуйста, сюда наверх, – сказала Пожилая Дама, и ее слова прозвучали материнской командой.

Антон Деркс подошел к двери крикнул вниз:

– Поднимайтесь, grand-maman ждет вас.

Лот и Элли вошли в комнату; в том, как они вошли, читалась робость, они как будто боялись нарушить атмосферу в комнате старой дамы своей чрезмерной молодостью. Но старая дама приветствовала их, протянув к ним обе руки, скрытые в черных просторных складках широких рукавов, и это движение, подагрически-угловатое, было окрашено в розовый цвет полумрака от портьер. Она сказала:

– Так вы собираетесь пожениться; это хорошо…

Руки в митенках поднялись к голове Лота и на миг охватили ее, пока бабушка дрожащими губами целовала внука в лоб, затем она поцеловала Элли, и девушка сказала, приветливо улыбнувшись:

– Grand-maman

– Я рада видеть вас вместе. Maman уже сообщила мне, это великая новость… Будьте счастливы, дети, будьте счаст ливы…

Ее слова прозвучали торжественно, словно произнесенные венценосной особой, сидящей на троне в полумраке, но голос, надтреснутый от волнения, дрожал. Будьте счастливы, дети, сказала старая дама, и Антону Дерксу показалось, что в этот миг она думала о том, что счастливые браки в их роду – большая редкость… В ее словах он уловил эту заднюю мысль и в душе порадовался, что сам не женат; при взгляде на Лота и Элли он ощущал теперь тихое, сладкое удовлетворение. Они сидели в этой гостиной такие молодые, в начале нового этапа своей жизни, но Антон знал, что это лишь видимость: ведь Лоту уже тридцать восемь лет, а для Элли это вторая помолвка. И тем не менее сколько в них молодости и сколько у них впереди лет чистой новой жизни! Он ощутил ревность, и глаза его пожелтели еще больше при мысли о собственной жизни, которая уже никогда не будет новой и чистой. И глянув на Лота порочным взглядом мрачного сластолюбца, хранящего тайну собственной чувственности, он спросил себя, будет ли Лот настоящим мужем для Элли. Лот с его нежным телосложением был очень похож на свою мать: розовощекий блондин со светлыми усиками и скептической улыбкой на губах, скрупулезно следящий за тем, чтобы на идеально облегающем его костюме не было ни единой складки, а галстук-бабочка был элегантно завязан под двойным воротничком. И все же он очень неглупый юноша, размышлял Антон Деркс, его заметки об Италии, об искусстве Ренессанса были прекрасно написаны, и он, Антон, прочитал их с удовольствием, хоть и воздержался от комплиментов автору; и очень неплохи были его два романа, в одном действие происходило в Гааге, в другом – в Ост-Индии, причем тамошние нравы были подмечены очень точно. В этом мальчике богатое содержание, гораздо богаче, чем кажется с виду, потому что он выглядел ничем не примечательным молодым человеком, блондином с кукольным личиком, картинкой из модного журнала. Элли с ее бледноватым, но умным лицом не была красавицей, Антон Деркс считал, что ее нельзя назвать женщиной, созданной для любви, хотя, возможно, со временем это изменится. Он не мог себе представить, чтобы Лот и Элли, влюбленные друг в друга, много целовались, а ведь это – самое главное утешение в нашей тяжелой жизни, во всяком случае, так всегда было для него, Антона. При воспоминании о том, чего не вернешь, взгляд его желтоватых глаз подернулся дымкой, но он продолжал прислушиваться к разговору, тихому и неторопливому, чтобы не утомить grand-maman на какой день у Лота и Элли назначена свадьба, когда они отправятся в путешествие.

– Мы поженимся через три месяца: нам незачем выжидать время, – рассказывал Лот. – Из Парижа поедем в Италию, я хорошо знаю Италию и буду для Элли проводником…

Антон Деркс встал и попрощался. Спустившись вниз, обнаружил в маленькой гостиной свою сестру Отилию Стейн де Вейрт и старого доктора Рулофса.

– Дети наверху, – сказал он.

– Да, я знаю, – ответила maman Отилия. – Поэтому я и не иду наверх, чтобы не утомить maman

– Так-так-так, – пробормотал старик-доктор.

Он сидел, тучный, развалясь на стуле бесформенной массой; одну негнущуюся ногу он выставил вперед, и над ней нависал его огромный живот. Чисто выбритое, но изборожденное морщинами лицо казалось лицом старого-престарого монаха; жидкие седые волосы, словно проеденные молью, неровно покрывали череп, похожий на глобус; на виске синела, подобно реке, рельефная вена; он то и дело что-то восклицал слабеньким голоском; под очками в золотой оправе слезились бесцветные глазки.

– Так-так-так, Отилия, наконец-то твой Лот собрался жениться…

Ему было восемьдесят восемь лет, этому старику-доктору, единственному, кто еще остался жив из поколения grand-maman и господина Такмы; Отилия родилась у него на глазах, когда он был еще начинающим врачом, недавно переехавшим из Голландии в Ост-Индию, поэтому он называл ее по имени, или говорил ей «деточка».

– «Наконец-то»! – воскликнула maman Отилия с раздражением. – По мне, так это слишком рано!

– Конечно, конечно, деточка, ты будешь без него скучать, ты будешь скучать без своего мальчика… Но они прекрасная пара, Лот и Элли, так-так, конечно, да-да… Оба преданы искусству, будут вместе, да… Наша добрая Анна сегодня еще не протопила! В этой комнате тепло, а там, наверху, холодрыга… Такма-то никогда не мерзнет, у него прямо огонь внутри, не правда ли? Так-так… Maman тоже любит, когда прохладно… Где уж там прохладно, я бы сказал, холодно… Здесь-то потеплее… А вчера maman было нехорошо, деточка!

– Да уж, доктор, – сказал Антон Деркс. – Благодаря вашим заботам матушка доживет до ста лет!

И, застегнув пальто, Антон ушел, довольный, что уже выполнил свой сыновний долг за эту неделю.

– Нет-нет-нет! – возразил доктор, но Антон уже закрыл за собой дверь. – До ста лет! До ста лет! Нет-нет, где уж там, я уже ни на что не способен, ни на что… Ведь мне восемьдесят восемь, восемьдесят восемь… Восемьдесят восемь, детка! Да, это возраст, ничего не скажешь, так-так… Нет, я ни на что не способен… Хорошо, что у maman есть доктор Тиленс, он-то молодой, да-да, он молодой… Вон дети уже спускаются! Так-так, добрый день, – поздоровался доктор. – Поздравляю! Очень за вас рад, очень за вас рад… Оба преданы искусству, не правда ли, оба преданы! С бабушкой все в порядке? Тогда я к ней поднимусь, так-так, ну-ну…

– Дети, а куда вы теперь направляетесь? – спросила maman Отилия.

– К тетушке Стефании, – сказала Элли. – А потом, возможно, к дяде Харольду.

Анна проводила их до двери, и maman Отилия, следуя за доктором Рулофсом, преодолевавшим ступеньку за ступенькой, вслушивалась в его бормотанье, но ничего не понимала: он бурчал себе под нос:

– Да-да, ох уж этот Антон, ну и ну… До ста лет! До ста лет! Что ж, он-то уж точно дотянет до ста лет… Да-да… хоть и был свиньей… Да-да, был свиньей!.. будто я не знаю! Знаю, знаю… Свиньей, свиньей… да, так, а может, он и сейчас свинья!

– Как вы сказали, доктор?

– Ничего, ничего, детка… До ста лет? А я сам, я и сам старый, восемьдесят восемь, восемьдесят восемь.

Пыхтя после лестницы, он вошел в комнату и поздоровался с двумя старыми людьми, почти его ровесниками, кивающими ему, каждый у своего окна:

– Так-так, добрый день, Отилия… Добрый день, Такма… Ну-ну, да-да… вообще-то тут не жарко…

– Разве? Ведь только-только начался сентябрь…

– Ну-ну, это у тебя всегда огонь внутри…

За ним следом, как маленькая девочка, вошла maman Отилия; она поцеловала мать, нежно и с осторожностью, а когда потом подошла поздороваться с Такмой, тот притянул ее к себе за руку, так что она поцеловала и его.

3Бабу – служанка или нянька из местного населения.
4Резидент – высокопоставленный служащий нидерландской колониальной администрации, стоящий во главе административной области («резидентства»), на которые была поделена Нидерландская Индия (современная Индонезия).

Другие книги автора