Ведьма из Никополя. Рассказы для детей и юношества

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

АРЫСЬ

Но здесь произошло неожиданное и удивительное событие, память о котором до сих пор жива в сердцах людей

(Повесть о Ходже Насреддине)


Глава первая

Семнадцатого, утром, часов в девять, мы переезжали по мосту через широченную реку России – Волгу.

Мимо вагонного окна мелькали фермы железнодорожного моста, разделяя пейзаж на маленькие диапозитивы.

Видно было, как вниз по течению, старательно крутя красными большими колёсами, и пуская дым из белой с синей поперечной полосой трубы, казавшийся маленьким на таком расстоянии пароход, тащил связку плотов. Плоты, изгибаясь по фарватеру, были похожи на змею, а пароход на её голову.

Солнце в этот день начало палить с раннего утра (как-никак июль месяц).

Мы ехали в общем плацкартном вагоне битком набитом говорливыми пассажирами.

Детишки, играя в пятнашки, бегали по всему вагону, никого не слушая, налетая друг на друга, на взрослых и, даже чуть не сбили с ног проводницу, разносящую чай.

Отовсюду раздавались, то детский плачь, то чей-то безудержный хохот, а вскоре из какого-то отделения вагона послышалось исполняемое хрипло-пьяными голосами, пение:

 
«Ой, ты Волга, мать родная…»
 

Ехать было тяжело, нам, во всяком случае. И вся тяжесть этой поездки, то есть связанные с ней неудобства, так говорила мама, лежат на совести папы, потому что он не позаботился своевременно приобрести билеты на скорый поезд.

Поэтому папа, видя мамину раздражительность, не спорил с ней, а только молчаливо, попивал чай.

На мой, неискушённый в таких вопросах, взгляд – это самая правильная позиция со стороны мужчины. Пусть себе вокруг бушует ураган слов, а ты помалкивай и попивай чаёк. А, когда словоизвержение выдохнется, выжди ещё чуток, и можешь вести интеллигентный разговор в духе – «я столько труда вложил чтобы…». И тебя благосклонно выслушают – ну, может, и не совсем благосклонно, но всё же выслушают.

Ближе к вечеру пересекли ещё одну крупную реку – Урал.

Теперь поезд шёл по территории Казахстана.

Наш поезд назывался почтовым. Я спросил у папы – почему почтовый?.. Хотя, и сам давно догадался, почему – сразу за паровозом были прицеплены два почтовых вагона.

Почему два? Наверное, писем и посылок с подарками много вёз этот поезд.

Папа как-то мне сказал: «В Азии, куда мы скоро поедем, проживает много людей, то есть, народностей: узбеки, казахи, китайцы, и ещё эти, как их – киргизы». Да, ещё кто-то, но я не запомнил. Их столько много, что одной моей головы не хватит, чтобы все они уместились в моей голове, но я, когда мы станем там жить, постараюсь выведать у папы, какие ещё люди там живут.

Мы останавливались у каждого полустанка, иногда даже посредине степи, пропуская встречные и обгоняющие нас пассажирские и грузовые поезда. И, больше, на мой взгляд, стояли, чем двигались. Стояли минут по двадцать-тридцать.

От наскучившего всем безделья и однообразия пути, пассажиры выходили из вагонов, и прогуливались вдоль поезда.

А вокруг степь, безоблачное небо, и жаркое солнце!

Изредка, очень высоко в небе, виделся летающий кругами, высматривающий добычу, орёл.

Ночь тоже не давала полноценного отдыха – в вагоне было очень душно. Он за день накалялся так, что даже внутренние вагонные перегородки были горячими.

Все пассажиры спали мокрыми от пота, и дышали открытыми, словно курицы на солнцепёке, ртами. А ещё, не давая спать, то тут, то там, по всему вагону раздавались, то чей-то натужный кашель, то кто-то храпел так, что становилось страшно. И всё время – то в одном конце вагона, то в другом, раздавалось постоянное ночное бормотание.

Давно позади осталось Аральское море, с его обилием на каждой станции и полустанке торговок в цветастых платьях и белых тюрбанах. Они, наверное, во всяком случае, я так решил, выходили к каждому проходящему пассажирскому поезду и приносили на продажу: одни вяленную и свежую рыбу, айран и кумыс; другие – горячие, круто наперчённые манты, или казахские лепёшки и курт.

Мальчишки, все чумазые и загорелые до черноты, в разноцветных тюбетейках на стриженных под «ноль» головах, бегали вдоль состава с вёдрами и бидонами, полными холодной колодезной воды. Кружка воды – от трёх до пяти копеек.

Даже пятилетние девчонки и мальчишки, таща тяжелённое ведро вдвоём, предлагали купить «Су».

Я, вначале, не знал, что означает это слово, но потом догадался – раз несут воду и кричат «Су» – значит, это «вода» на казахском языке, а если суют тебе литровую банку с молоком, и кричат «Сут» – не иначе как, это молоко.

Поезд останавливался и пассажиры, выскакивая из вагонов, сразу попадали в «объятия», галдящей на разных языках, толпы.

Некоторые торговки бегали от вагона к вагону, и предлагали выглядывающим из открытых окон пассажирам, свой товар.

Было шумно и жарко, и это было лето то ли 1947, то ли 1948 года.

Глава вторая

Мы часто переезжали из одной республики в другую, с юга на север и с запада на восток. Такая работа была у отца.

Я очень любил его, и восхищался!

Одетый в военную форму – зелёная гимнастёрка или китель, застёгнутый на все пуговицы, тёмно-синие галифе и хромовые сапоги со скрипом, перетянутый портупеей, темноглазый и стройный, он выглядел очень мужественно.

Я не в него. Я в маму и её родню. У меня мамины серо-голубые глаза, тёмно-русые волосы на голове, и ходить так, как ходит отец – печатая шаг – я не умею.

Отец иногда делал мне замечание, он говорил: «При ходьбе не шаркай ногами, ты же не девяностолетний дед, и никогда, слышишь сынок, никогда не держи руки в карманах. Во-первых, это некрасиво, а во-вторых, ты же не уркаган какой-нибудь из подворотни! И ты не прячешь в карманах нож или кастет от собеседника?»

В принципе, у нас всегда было чемоданное настроение. Сейчас мы ехали в Текели.

Мы с братом лежали на верхних «полках» вагона, и рассматривали наплывающий навстречу поезду пейзаж – степи, степи!

Изредка, то там, то тут, неожиданно закручивался вихрь, неся тучу пыли, перекати-поле, и всё то, что попадалось ему на пути. Иногда он пересекал путь поезду и, остановившись на мгновение на протянувшихся до горизонта рельсах, словно ожидал его, но вдруг срывался не дождавшись, и ретивым жеребёнком уносился вскачь.

Часто встречались верблюды и ослики.

Любопытно было видеть, как маленького росточка ослик на тоненьких ножках, вёз на себе огромную копну сена, или верхом на нём сидел громоздкий человек. И на человеке этом был надет цветной толстый халат и шапка-малахай, опушённая рыжим мехом степной лисицы.

Говорят, здорово от жарких лучей солнца помогает.

Однажды на каком-то полустанке, мальчишка, сидя верхом на верблюде, решил устроить гонки с нашим поездом.

Ну, куда ему было тягаться с железным конём, который гремит железом и изрыгает клубы дыма и пара.

Проиграв соревнование он, я видел через вагонное окно, чему-то радостно засмеялся, и умчался в жаркую даль степи, где волшебным маревом шевелился воздух.

Под стук колёс мы засыпали, под стук колёс мы вставали на следующий день.

Так проходил день за днём.

Долго мы ехали, я уж совсем измаялся, но наконец-то настал долгожданный день, когда наш поезд, замедляя ход и подавая гудки, подошёл к какой-то станции.

Я подумал, что наша утомительная поездка закончилась, но папа сказал, что здесь у нас пересадка на другой поезд.

Я не очень хорошо запомнил само здание вокзала. Запомнилось только – одноэтажное белое здание с небольшими окнами, выступающий на перрон выходной тамбур, и надпись на фронтоне – «АРЫСЬ».

Поезд, который должен был везти нас дальше, уходил ближе к вечеру, а сейчас перронные часы показывали лишь два часа и сорок семь минут местного времени.

Отец с мамой разместили нас – меня и брата, бабушку, и все наши вещи, в углу, между выходным тамбуром и стеной здания вокзала. Они решили, что на перроне будет прохладней, чем в здании вокзала.

А мне с братом только того и надо было.

Ну, что можно увидеть внутри вокзала – расписание движения поездов, да чахлый фикус в углу? Зато на перроне… есть где глазу разгуляться!

Сложив вещи в кучу и загородив их двумя чемоданами, отец приказал нам сесть на них, никуда не отлучаться, и «ворон не ловить». То есть, в переводе на понятный язык – смотреть в оба!

За старшую, в нашей небольшой, но ответственной группе, оставили бабушку (не могли же они, в конце-концов, такое серьёзное дело – как охрана нашего семейного имущества, доверить таким несерьёзным людям, как мы с братом). И пошли заком…, закомпо…, постировать билеты.

Зачем людям придумывать такие мудреные слова, не понимаю? Намного проще было бы сказать – мы пошли в билетную кассу поставить печати на билетах, и понаделать множество дырочек в них. Вот так сразу было бы понятно, а то…, закомпо…, да ну его, совсем язык сломаешь, пока выговоришь!

Но мы то с братишкой сразу поняли, почему это бабушку назначили старшей по команде, а не, допустим, меня, мужчину! Понятное дело – чтобы присматривать за нами, а не за вещами.

Чего за ними смотреть? У них же нет ног как у людей. Куда поставили или положили их, там они и будут находиться до скончания века! Во всяком случае, я так думаю.

Мы с братом сидели на чемоданах, и таращили глаза на всё, что вокруг нас происходило. А происходило много чего интересного.

По железнодорожным путям, а их на станции было несколько, туда и сюда, окутанный то дымом, то паром, посвистывая и погукивая, бегал маневровый паровозик «кукушка». Он подхватывал вагоны по одному, а то и по два-три сразу и, то увозил их куда-то, то сцеплял друг с другом, перетаскивая с одного пути на другой.

Он трудился, словно пчёлка собирающая нектар, и на наших глазах, из отдельных вагонов: гружённых песком, углём, досками, и какими-то ящиками; а на одном вагоне даже стоял взаправдашний танк – составлял целые поезда.

 

Потом к ним подкатывал огромный паровоз, и увозил куда-то за горизонт.

Это было настолько захватывающе и интересно, что мы, совершенно обо всём позабыли. И так увлеклись наблюдением за паровозиком, что даже не обратили внимания на подошедший к перрону пассажирский поезд.

И лишь когда он, как рассерженный гусь, зашипев тормозами и полязгав буферами, остановился как раз напротив нас, и закрыл весь обзор, вот только тогда мы перевели взгляд на него.

Проводницы вагонов открыли двери. Протёрли тряпками поручни, и лишь после всех этих процедур на перрон стали выходить с чемоданами и сумками в руках, пассажиры.

На перроне, оказывается, уже давно толпились уезжающие, провожающие и встречающие.

И почему это мы раньше их не замечали? – подумал я. И тут как стрельнет в голове фейерверком: так ведь люди есть везде, их много, а вот паровозов, да ещё таких маленьких – раз-два и обчёлся!

Успокоив свою совесть таким рассуждением, я стал наблюдать за пассажирами. Оказывается здесь, на перроне, сейчас тоже происходило много чего интересного. Кто-то спрашивал – где остановился седьмой вагон, а кто-то прощался с родными и друзьями.

Всюду раздавался говор. Слышно было, как кто-то плачущим голосом всё повторял – «Ванечка! Ванечка, как же я без тебя?» А с другого конца перрона донеслось – «Коля! Билеты не потерял? Смотри у меня, уши оборву!»

Уезжавшие люди, похватав сумки, чемоданы и мешки, сталкиваясь и натыкаясь, друг на друга, бегали по перрону вдоль поезда, надеясь в этой толчее быстрее остальных попасть к своему вагону и, главное, угадать, где же он остановился?

Провожающие следовали за ними, создавая ещё большую толчею и неразбериху.

Мне даже смешно стало смотреть на них. Такие большие дяденьки и тётеньки, а сообразить не могут, что первый вагон всегда сразу за паровозом прицеплен…, то есть, сразу за почтовым вагоном. Это даже мы с братом знаем.

Такую картину, или очень похожую на неё, мы видели на любом вокзале, большом или маленьком – роли не играет.

Папы с мамой всё ещё не было. Я, раскрыв рот, наблюдал за происходящей вокруг нас кутерьмой, и совершенно забыл о наших обязанностях, думаю, и брат тоже.

Бабушка тоже была далеко от «Мира сего». Так она говорила, когда чем-нибудь увлекалась. А она увлеклась, она читала какой-то изумительный, как она потом сказала, роман, и так её захватили происходящие в нём события, что даже забыла о своей привычке – почёсывать нос.

Наконец поезд поглотил, как кит макрель, уезжающих, выплюнул из своего чрева провожающих и, загудев, гусеницей пополз от перрона.

Провожающие, оказавшись вновь на перроне, стоя напротив вагонных окон, докрикивали последние – «Прощай!», или «Не забывай писать! Я буду ждать от тебя письма»

Медленно, набирая скорость, казалось, он готовился к длительному марафону, поезд покидал вокзал.

Постепенно перрон начал пустеть, и очень хорошо было видно, как вагоны, один за другим, проплывают мимо нас.

Из окон вагонов выглядывали уезжающие пассажиры, и с кем-то, ещё находящимся недалеко от уходящего вдаль поезда, прощально махали рукой, а другие продолжали уже немой разговор, и что-то писали в воздухе пальцами. Несколько опоздавших пассажиров пытались на ходу вскочить на подножки вагонов.

Вот показался последний вагон поезда с красным фонарём на металлическом кронштейне.

За ним бежали, пытаясь догнать, два слишком отставших пассажира. У одного из них в руках был зелёный армейский вещевой мешок, ну, точь в точь, как наш.

Я, помню, ещё удивился такому совпадению. Мы в таком мешке держали сухари и сало: «Мало ли, что может случиться в дороге, – сказала мама, собирая мешок перед поездкой. А, с такими, „нескоропортящимися“ продуктами можно продержаться некоторое время».

Кстати, я вспомнил, она называла его аварийный Н.З.

Увидав двух бегущих, отставших от поезда пассажиров, бабушка отвлеклась от книги, и принялась просить Бога помочь им.

Мы с братом тоже переживали за них.

Наконец, одному из них удалось ухватиться за поручни убегающего вагона, и подать руку своему товарищу.

Оба поднялись на заднюю тормозную площадку.

Уф-ф! Не знаю, как кто, а я так переживал за них, так переживал, что, по-моему,

даже на какое-то время дышать перестал.

Паровоз ещё раз загудел, словно прощаясь со станцией, городом и нами, а догнавшие вагон два счастливых пассажира, с удобством устроившись на тормозной площадке последнего вагона, словно прощаясь, помахали нам рукой, и насмешливо, как-будто издеваясь, заулыбались.

Наверное, это мне показалось.

Облегчённо вздохнув, мы стали наблюдать за происходящим дальше.

Бабушка сотворила молитву Николаю Угоднику, поблагодарив его за помощь чуть не отставшим от поезда пассажирам, и вновь принялась за свой роман.

Через некоторое время пришли мама и папа.

Выстояв немалое время в очереди, они смогли закомпостировать билеты на нужный нам поезд – до его прихода оставался ещё час – и мама предложила перекусить.

Доставая сумку с продуктами, мама обратила внимание на отсутствие вещевого мешка с сухарями и салом.

На строгий, учиненный мамой допрос, я и брат только хлопали глазами, а бабушка разво- дила руками.

В конце-концов, сопоставив факты, мы ужаснулись от догадки – куда подевался наш рюкзак…

Пришлось сознаться, что мы увлеклись наблюдением за поездом, рассказать, как переживали за отставших двух пассажиров, как бабушка молилась Николаю Угоднику…, и что наш рюкзак, наверное, едет совсем в другую сторону, чем надо.

Мы виноваты, заканючили мы с братом, пытаясь избежать полагающегося нам заслуженного наказания.

Выслушав наш сбивчивый рассказ, папа и мама вначале нахмурились, а потом, первым папа, а за ним и мама, весело расхохотались…

Мы с братишкой, избежав полагающейся нам серьёзной взбучки за ротозейство, тоже стали смеяться, но аккуратно, не слишком демонстрируя нашу радость.

А бабушка, прыская в сухонький кулачок, всё повторяла: «Ах, ироды! Ах, ироды!»

СЫНОК, ГЛАВНОЕ – НЕ БОЯТЬСЯ!

…Что же было потом? – спросил он.

Потом это солнце погасло, и наступила ночь.

(О. Ларионова «У моря, где край земли»)


Глава первая

…Лошади медленно поднимались на очередной взгорок. Они взмокли – на губах висела желтоватая пена. Чтобы лошадям было легче добраться до вершины, мы помогали им, как могли. Мы – это папа, мама, дядя Григорий и, конечно же, я.

Дядя Григорий – хозяин лошадей и телеги. Он весь путь беспокоился о них: старался всеми способами облегчить им дорогу, садился в телегу только на равнине или на спуске с очередного подъёма.

Я сидел в телеге на наших вещах, и хворостиной подгонял левую, пристяжную лошадь. Она поворачивала голову в мою сторону, косила на меня фиолетовым глазом, когда я замахивался на неё, но шагу не прибавляла. По-видимому, она не считала меня, а тем более мою хворостину, серьёзной угрозой для себя.

Папа с мамой подталкивали телегу сзади.

Дорога, вся в ухабах, с глубокой колеёй размокшей после первых весенних дождей, была настолько тяжела, что даже я, несмышлёныш, это понимал.

Поэтому, после каждого трудного подъёма останавливали лошадей, и давали им отдохнуть.

Дядя Григорий забрал нас с железнодорожной станции сегодня утром, часов в восемь, а сейчас было четыре часа пополудни, так сказал папа, посмотрев на циферблат своих командирских часов.

Солнце всё ещё было высоко над головами, но жары не было.

Мошка вилась над лошадьми и тихонько звенела.

Лошади, отдыхая, помахивали хвостами, и прядали ушами, отгоняя мошку.

Вокруг, почти вплотную к дороге, примыкал лес – дубы, вязы, а кое-где проглядывали ели с их вечно зелеными иголками. В лесу сумрачно и сыро. Оттуда доносился запах прели, и изредка одинокое кукование кукушки.

Окружающее, не смотря на ясный солнечный день, навевало тоску и боязнь чего-то неизвестного, поднимало из глубины души какое-то томление, скорее всего страх.

Я боялся! Правда, боялся!

Шёл послевоенный 1946 год. Мы находились в самом сердце Западной Украины, и вокруг нас стоял вековечный лес – какой-то притихший, настороженный.

Мы добирались до нового места жительства, и до нового места работы папы.

Мама долго сопротивлялась переезду сразу всей семьёй, но папа сумел её уговорить, и она, поплакав, согласилась.

Моё мнение, конечно, в расчёт не принималось – что может предложить семилетний мальчишка, не имеющий жизненного опыта и знаний об окружающем его мире.

Так мы оказались здесь, на этой лесной дороге, в этом хмуром, неприветливом лесу.

Дядя Григорий – малоразговорчивый украинец, обутый в солдатские сапоги и выцветшую, когда-то, по-видимому, зелёного цвета фуфайку военного образца – был среднего роста, сухощав и очень подвижен. Он без устали, попыхивая дымком козьей ножки – то шагал рядом с телегой, то кормил и поил лошадей, то бегал за хворостом для костра вовремя остановок на отдых.

Смотря на него, мне казалось, что он даже спит не в постели, а как породистая лошадка, на ногах. Местный житель – он хорошо знал округу и живущих здесь людей, имел большое количество знакомых и друзей. Хмурый с виду – это был добрейшей души человек.

В этом я убедился за время нашего нелёгкого пути по лесной дороге. А потом, в разговорах у костерка, мы постепенно узнали и кое-что из его жизни:

Он воевал. За время войны был дважды ранен и оба раза легко. Повезло, сказал он смущённо, и начал подкладывать ветки в костёр. За оба ранения я получил две жёлтые нашивки и медаль «За отвагу».

Всякого насмотрелся, продолжал он рассказывать, даже страх испытывал, особенно, когда нужно было вылазить из окопа и идти в атаку.

Вокруг пули посвистывают, мины разрываются – вот тут-то, закроешь глаза, прочтёшь молитву, иии… с Божьей помощью вперёд, в атаку. Даа… всяко бывало. Есть о чём вспомнить за свою военную жизнь…

А хотите, я вам один случай расскажу, предложил он нам. Тут разговор про атаки и марш-броски не пойдёт. Скажу прямо, как случившееся назвать, сам до сих пор не решил, но никогда, до самой смерти, события произошедшие со мной в тот день не забуду.

– Хочу, хочу! – быстро проговорил я, и даже привстал от нетерпения.

А папа с мамой лишь молчаливо покивали головами. Наверное, тоже хотели послушать рассказ.

Хотите, верьте, хотите – нет, начал он тихим голосом, помешивая деревянной ложкой в котелке, и пробуя варево на «соль», но такой, значит, со мной случай приключился…

Он немного помолчал, подложил несколько веток в костёр и, закурив свою неизменную козью ножку, стал медленно, по-видимому, вспоминая события прошлых дней, или вновь переживая случившееся, рассказывать.

Его украинская речь, перемежаемая русскими словами для большей нашей понятливости, так объяснил он нам – была певуча и красива.

Мы с папой всё прекрасно понимали, а мама – тем более. Она украинка – родилась в Никополе.

Затаив дыхание и боясь пропустить хоть слово, я слушал старого солдата.

Я много раз слышал рассказы отца о войне. Он воевал в артиллерийском полку, имел звание капитана, но его рассказы, как-бы правильнее выразиться, были более скупыми, менее насыщенными подробностями, что в итоге так уменьшает красоту любого рассказа-воспоминания.

В них преобладала техническая сторона – калибр, азимут, горизонт, навесной огонь и другие, непонятные для моего разума слова. Поэтому, рассказ дяди Григория я слушал, как сказку, открыв рот от изумления, и с восторгом ожидая следующих слов. Да он и походил на чудесную сказку.

* * *

…Стояли мы, значит, в одном небольшом прусском городишке, вёл свой рассказ дядя Гриша, на отдыхе и, понимаете, расквартировали нас в старинном Рыцарском замке. Городишко – название я сейчас не могу выговорить, потому как я немецкому языку не обучен, располагался на невысокой горе, а замок – на самой вершине. Этот городок мы отбили у немцев дня два назад.

Так вот… нас оставили охранять замок, а заодно и отдохнуть. Вымотались мы за дни боёв до невозможности…

– Дядя Григорий! А, замок… взаправдашний? – перебил я его, любопытствуя. – Высокий?

Мама шикнула на меня, и я замолк, а дядя Григорий, сделав пару затяжек из козьей ножки и выпустив дым из ноздрей, продолжил: «Разместились мы в большой комнате, в первом этаже. Комната огромная, квадратная – метров по двадцать каждая стена в длину, и все стены увешаны коврами и картинами, представляете?

На коврах развешаны кинжалы, сабли, ружья старинные. Всё искусно украшено затейливой резьбой и отделано золотом и серебром.

 

Портреты людей там тоже были, и здорово так нарисованы!

На них, по-видимому, вся родословная здешних хозяев выставлена была, чтобы, значит, потомки не забывали об своих родственниках и перед другими хвастались.

Знаете, почти все они в париках до плеч, а на некоторых, шляпы с перьями…. А орденов то на них навешано, а медалей…, ну чистые генералиссимусы!

А на двух картинах, что висели поближе к выходу, сцены охоты с собаками…

Одно слово – красота! Как в музее!

Даа…, по-видимому, хозяева не успели всё это добро вывезти или спрятать, а может не захотели? Думали, наверное, ихняя доблестная армия не допустит нас сюда. Но мы быстро и упорно наступали – чувствовали, скоро войне конец, а фашисты-то уже были на последнем издыхании.

Докурив козью ножку, он поднялся, ещё раз попробовал варево и, сказав – готово! – поставил котелок на землю, подальше от огня.

Мама достала чашки и ложки, нарезала хлеб, а дядя Гриша вытащил из своего армейского мешка кусок сала, посыпанного крупной солью и красным перцем.

Оно выглядело так аппетитно, так аппетитно, что у меня полный рот слюней набрался – я даже не успевал их глотать.

Дядя Григорий отрезал каждому по ломтю, а остальное, завернув в расшитое цветочками полотенце, положил назад в вещевой мешок.

Когда пшённая каша и сало были съедены, стали пить чай.

Утолив голод, я с нетерпением стал посматривать на дядю Григория – я ждал продолжения рассказа! У меня от ожидания даже спина почему-то зачесалась…, или это у всех так?

Немного о чём-то поразмышляв, дядя Гриша собрался было продолжить свой рассказ, но папа, ну совершенно не вовремя по моему разумению, перебив его не начавшееся повествование, предложил папиросу. Я, нетерпеливо ёрзая, ждал, пока они прикурят свои папиросы.

Какое это мучение ждать продолжения интересного рассказа, и не мочь поторопить рассказчика!

Наконец дядя Гриша, выкурив почти половину папиросы, задумчиво посмотрел на меня и поинтересовался:

– Так на чём я остановился, хлопчик, не подскажешь?

– На замке…. На замке и на картинах! – быстренько, чтобы поторопить его, напомнил я.

Меня очень заинтересовал дядин Гришин рассказ, и я жаждал услышать его продолжение.

Даа, так вот…, раздумчиво, медленно, возобновил он свой рассказ:

Мы, никогда не видавшие такую красоту, стали с интересом всё это рассматривать и трогать руками, а некоторые из нас стали снимать оружие со стен и примерять на себя.

Нас было восемь человек – почти отделение. Все мы из разных деревень, разного роду-племени, и мы были любопытны, словно дети. Рассматривая портреты, я удивлялся мастерству художников, написавших их, и, кажется, даже цокал языком. Врать не буду – может это я «цокал» при другом случае, не помню.

Люди на портретах были, как живые, а один на портрете, мне наверно померещилось, даже пару раз моргнул.

Подумав, что это мне «показалось» после выпитой солдатской чарки пущенной по кругу, я сразу же выбросил это из головы, и постарался забыть. Зачем голову заморачивать пустым, решил я?

Побродив по замку и налюбовавшись его красотами, мы постепенно угомонились и стали располагаться, кто как может, и где может, на ночлег.

Командир отделения приказал тушить свет и прекратить разговоры. «Всем спать!» – строго повторил он.

Мы очень устали за прошедшие дни боёв, и предоставленный нам день отдыха – был заслуженной наградой за наш тяжёлый, ратный труд.

Спал я крепко, тяжёлых снов не видел, и никакие предчувствия вечером меня не томили.

Проснулся я сразу от ударившего в глаза света. Приподняв веки, я подумал, что у меня галлюцинация, и не сразу сообразил, что к чему.

Окружив нас плотным кольцом, с автоматами наизготовку, стояло десять-пятнадцать немецких солдат во главе с офицером. Один портрет на стене отсутствовал, а на его месте зиял проём открытой двери – это я почему-то сразу заметил.

Офицер, очень похожий на одного из нарисованных на портретах, резким, командирским голосом прокричал: «Aufshtain! – russische schvain!» И коверкая слова, по-русски, добавил: «Встьять собъяки!» А потом ещё, словно пролаял: «Hende hoh!».

Кто-то из наших, медленно поднимаясь, проворчал: «Отдохнули! Мать твою!».

Над нашими головами ярко светила равнодушная ко всему происходящему в комнате, хрустальная люстра.

Захваченные врасплох, да ещё спросонья, мы не успели схватиться за автоматы, и поэтому, хмуро поглядывая на немцев, вставали безоружными.

Краем глаза я заметил, как сержант неожиданным движением руки выхватил из ножен свой нож и резко метнул его в офицера. Скорее всего он попал – потому что раздался болезненный стон, и в то же мгновение прозвучала резкая, как удар хлыста, команда офицера: «Fojar!»

Я этот лающий голос никогда не забуду!

Словно десяток швейных машинок застрочили автоматы немцев. Какая-то пуля ударила меня по ноге – нога подкосилась, и я упал, потеряв от страшной боли сознание. Пришёл я в себя, когда кто-то снял с меня тяжесть, давившую на грудь.

Открыв глаза, первое, что я увидел – тело сержанта…, мёртвого. В него попали первые пули и, случайно, он своим телом закрыл меня.

Так я получил своё первое лёгкое ранение.

Откуда взялись немцы? – посмотрел он на меня, догадавшись о моём не высказанном вопросе, и попытался объяснить: немцы всё то время, что мы находились в замке, прятались в потайном ходе за дверью, скрытой одним из портретов на стене, я так думаю.

Наши часовые, услышав стрельбу, подняли тревогу – тревожная группа ворвалась в замок, но никого, кроме убитых, не увидела. Всё было на месте – комната была пуста, кроме нас конечно, и кто стрелял – неизвестно.

Я, придя в себя, указал им на портрет и сказал, что немцы, наверное, пришли оттуда, потому что я видел там открытый проём.

Больше часа ушло, чтобы найти секрет открывания двери. Проверили подземный ход – в нём никого не было. Немцы ушли в неизвестном направлении. Куда ушли? Господь один знает.

Мы молчали, каждый из нас, наверное, думал о своём, я так считаю.

Папа, закурив новую папиросу, сказал: «Даа…, вам несказанно повезло, Григорий! Такое везение случается раз в жизни и то, не у всякого. И после небольшой паузы, добавил: «Значит, судьба не захотела, чтобы вы погибли. Для чего-то вы ещё были нужны ей».

Мне очень понравился рассказ дяди Гриши. Жаль только – наши не поймали немцев.

Я, разохотившись слушать, хотел уже попросить ещё что-нибудь рассказать интересное, но дядя Григорий, посмотрев на небо, сказал: «Пора ехать!»

Мама стала собирать оставленную на время рассказа посуду, а он, слегка помахивая кнутом, пошёл к лошадям.

Глава вторая

Вокруг был всё тот же хмурый, тревожный лес. Пристяжная лошадка всё также ленилась, лишь коренник добросовестно зарабатывал себе на пропитание.

Дядя Гриша почему-то хмурился, и в глазах у него, я иногда замечал, нет-нет, да проскальзывала тревога. Он, подозвав к себе папу, о чём-то долго с ним разговаривал.

Вернувшись к нам, папа сказал, что в этом районе пошаливают, не до конца выловленные в лесах, бандеровцы, и что Григория это очень тревожит. Как бы нам не нарваться на них. Могут и расстрелять! – предупреждает он.

Мама, выслушав папу, тут же «завелась», как однажды сказал он ей, не при мне, конечно, я это нечаянно услышал.

– Я же говорила тебе, Вячеслав, ехай один – устроишься на працю, тогда и заберёшь нас! – громко, перемежая украинские и русские слова, и всё более распаляясь, заговорила она.

Она чуть ли не кричала: «Ещё и ребёнка везём с собой, на погибель!»

Папа, пытаясь её успокоить, всё повторял: «Перестань, Вера! Всё будет хорошо. Наконец – это только предположение Григория. – Мне в „конторе“ сказали – здесь тихо».

Постепенно мама перестала ругаться, и уже не так хмуро смотрела на папу. Но тревога, появившаяся в её глазах, не проходила.

До «Миста», так назвал наш конечный пункт дядя Гриша, осталось, как он сказал – «трохи, ну, мабуть, киломэтрив пьять, а може мэньше».

Напуганный папиными словами, я внимательно всматривался в окружавший нас лес и кустарник, и всё ждал, когда же из кустов выскочат бородатые дяденьки-бандеровцы – и дождался на нашу голову!

Мама, потом, когда мы уже были в безопасности, мне шутя сказала: «Цэ ты, сынку, притягнув йх».

Впереди, метрах в ста пятидесяти, перегораживая колею, лежало дерево.

Папа, увидев его – побледнел, а мама прижала меня к себе одной рукой, а другой, прикрывая рот, наверное, чтобы не закричать, прошептала: «Ой, лышенько! Смертушка наша прыйшла!»

Дядя Гриша, натянув вожжи и сказав «Тпру!», остановил лошадей.

На мой неискушённый взгляд, так он мог бы и не «тпрукать» лошадям. Дорога-то была перегорожена, и они сами бы остановились перед загорожей. Они же не кони-птицы какие-нибудь, чтобы летать через поваленные деревья.