Визит к архивариусу. Исторический роман в двух книгах

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Ефима он заметил издали. Узнал, как узнают еще на горизонте, зашедший, после долгого отсутствия в родные воды, корабль, – по силуэту. Но вот он приблизился, и Ага Рагим засомневался – он ли? Этот щеголь с расхлюстанной походкой ничего общего не имел с бывшим его товарищем по каторге. В расстегнутом, сшитом из дорогого сукна пиджаке, при галстуке, поблескивающей на поясе массивной цепи карманных часов и в брючках из самого модного материала в полоску. А походка? Так ходят люди, впервые увидевшие море. На роже глупая радость наслаждения, будто бы от дурманящих его запахов, хотя именно здесь, кроме мазутной вони, тухлятины и сизых испражнений, текущих ручьями от убогих жилищ, ничего приятней не унюхаешь. «Чтобы при галстуке, в шляпе да с тростью, и Фимка, – налаживая парус, думал Ага Рагим, – не может быть». И, досадливо сплюнув за борт, он углубился в свою работу.

Рыбак менял прелую веревку, пронизывающую по низу полотно паруса, на новую. Дело муторное, требующее основательности и сноровки. Наверное, поэтому он и не заметил, как этот форсливый субъект, бесшумно вспрыгнув на пристань, встал у него над головой.

– Любезный, далеко ли до мыса Поганого? – внимательно оглядывая морской простор, спросил субъект.

– Фимка, гардашым, сен!163 – подскочил с места рыбак.

– Ша, Рахимка! Не ряби так рьяно… Зыркни получше, нет ли на моем шлейфе павлина?

– Никого нет… Я тебя сначала узнал, а потом думал обознался.

– Что, оснастка не та?

Ага Рагим кивнул.

– Как я рад тебя видеть, басурман ты мой милый! – запрыгнув в парусник, сказал он. – Теперь верю, что в безопасности. Все у нас с тобой

получится. А то я здесь уже семь дней, а уже в трех малинах успел побывать. Последняя, где остановился вчера, совсем мне не показалась. Сучьим духом от нее разит.

– В Одессе адреса брал?

– Удивляюсь на твой вопрос, – говорит он на одесский манер и деловито интересуется: – Раздеть штиблет и разуть пиджак есть на что?

– Конечно! – разводит руками рыбак. – Всего переодену.

Ага Рагим прошел к корме и, отворив в ней дверцу, ведущую в закуток, извлек из него свитер, сапоги, брюки, рубашку… Протягивая все эти вещи другу, он опять спросил:

– Хороших адресов не мог взять?

– За хорошими дверями, Рахимка, меня псы поджидали, – стягивая с себя штаны, пропел он. – Тебе, кстати, привет от нашего старшого.

– Спасибо, – кривится Ага Рагим. – Привет за то, что я хорошо приму тебя?

– Ты меня наповал убиваешь, брат Рахимка! Старшой-то у нас… – Ефим стукнул себя по колену, – догадайся, кто?

Рыбак развел руками.

– Наш старшой… – Коган помедлил, – Яшка Шофман.

– Яков Сергеевич?!.. Ну, спасибо. Хорошая новость.

– Товарищи из Питера к нам его послали. Порядок наводит. Приручает блатную братию.

– Волк поводка не примет, – хмыкает Рахимка.

– Если поводок по духу – примет, – натягивая сапог, говорит Фима.

Ага Рагим пожимает плечами.

Пока гость одевался и рассказывал, Ага Рагим успел заставить корму парусника снедью и вытащить из заначки штоф водки.

– Вот это по-царски! Вот это по-нашенски! – потирая руки, воскликнул одессит и тут же спросил: – Ты чего так на меня глазеешь, басурманище? Это я. Я, Ефим Коган.

– Узнаю, – буркнул рыбак. – И по лицу и вот по этому, – Ага Рагим показал, как Фимка потирает руки.

Этот Фимкин жест врезался ему в память на всю жизнь. Повторить его можно было, но при этом что-то, принадлежащее только ему, Когану, все-таки терялось. Потирая руки, он как бы становился в боксерскую стойку и чувствовалось, как все его существо, оставаясь неподвижным, сворачивалось и сжималось для решающего броска. И не дай Бог кому стать на пути этого прыжка. Ага Рагиму приходилось наблюдать его чудовищную силу. В ту зимнюю ночь на таежной дороге она показала себя во всей страшной красе.

То было первое и самое серьезное задание боевой группы, созданной Яковом Шофманом в сибирской глухомани, в Медвежьем остроге, где заключенные жили довольно свободно. Запросто наведывались в кержацкий поселок, называемый Угрюмой заимкой. Поселок стоял за несколько верст от острога, неподалеку от большака. Правда, еще не так давно заключенные ходили туда без всякой охоты. По необходимости. Когда нужно было приобрести чего-нибудь из съестного и одежки. Некоторые заводили там женщин. Но как только на заимке становилось известно, что какой-то каторжанин повадился к местной девахе, ей там не давали житья. А чужачка могли зарезать или из кустов, жаканом, снести голову. Никто ни с кого за это не спрашивал. Не один ушел в небеса по глухой тропке, что вела из заимки к острогу. Враждебен и лют был кержак к людишкам, отбывающим здесь срок. И молодки не раз бежали из отчего дома под тюремные стены, где вместе со своими соблазнителями обзаводились детьми, хибаркой да хозяйством.

Острожане из Медвежьего в бега не пускались. Некуда было. Если уйдешь вдоль большака, ведущего в Красноярск, наверняка угодишь в лапы жандармам. О каждом шаге беглецов – где они заночевали, что ели, в каком месте их надо было поджидать – им доносил местный, охочий и потому приметливый, народец…

Бежать через тайгу – верная смерть. Безумцы находились. Пропадали они. Либо становились добычей зверья, либо их самих, как зверей, отстреливали кержаки-охотники. Просто так. Награды за это власти им даже не сулили. Но что правда, то правда: за убиенных тоже не спрашивали. Хорошо, если потом от останков беглецов находили кости.

К тому времени, когда сюда пригнали Якова Шофмана, Бурлака, Сапсана и Басурмана, между каторжанами, отпущенными на вольное поселение под бревенчатые стены острога, и людьми Угрюмой заимки установился относительный мир.

Отпетые душегубы, которым нечего было терять, не уступали угрюмским людишкам в жестокости. Даже, пожалуй, превосходили. Мстили неотвратимо, с садистской изощренностью. Для устрашения своих подленьких соседей пустили в ход поговорку: «За око – два ока». И стала та поговорочка неписанным законом, установившим, пусть худой, но мир.

Равновесие поддерживали политические. Разношерстные по своим идейным убеждениям, они здесь, вместе со всеми, находились, по существу, в одинаковом положении. Острог их нивелировал. До политики, как думалось жандармам, отсюда было далеко. А тем, кто в том, в своём далеком, варился в оной каше, было уже не до неё. И политические, которых в Угрюмой презрительно называли «интеллигентами», чтобы противостоять местному сучьему мужичью и откровенной уголовщине, вынуждены были объединиться в одну организацию. Объединение это не имело четкой идейной физиономии. Оно походило на элементарное человеческое содружество, цель которой заключалась в том, чтобы выжить и не одичать. Его придумал сосланный сюда из Самары врач Куприян Бенедиктович Кондаков. Он же и руководил содружеством.

Жил Кондаков в одном из домишек, что тесно ютились вокруг тюрьмы. За много лет их здесь выросло до сотни. Здесь же для ссыльных и безграмотных местных людей он организовал школу. В ней три раза в неделю, в основном по вечерам, обучались изъявившие на то желание каторжники. Начальство Медвежьего ничего в том дурного не видело. Во всяком случае, не мешало ни школе, ни своим заключенным.

В губернии эта стихийно возникшая деревушка была зарегистрирована под названием «Медвежья выселка». Сюда они слали свои циркуляры, на пакетах которых писали: «Заимка Угрюмая, Медвежьи выселки. Смотрителю острога «Медвежье» г-ну Черновалову».

Почты в Медвежьих выселках не было. Письма и посылки доставляли в Угрюмую, а потом уже к ним. Как правило, это делал кто-нибудь из политических вольнопоселенцев. Сначала это делал Кондаков. Но после того, как его однажды угрюмчане чуть было не прибили за пятьдесят рублей и десяток посылок, что он вез адресатам на своих санях, он перестал заниматься столь полезной, но, как выяснилось, опасной перевозкой. Хорошо, следом за ним ехали ребята, возвращающиеся домой на Медвежью выселку. Порядком хмельные, они горланили блатные песни, и в сумеречном морозном безветрии их голоса разносились чуть ли не за версту. Иначе пропал бы Кондаков… Разбойничкам удалось бежать, захватив с собой все посылки и деньги, присланные жильцам выселки из большой земли.

После этого, по просьбе Куприяна Бенедиктовича, доставкой почты стал заниматься угрюмский мужичок – Витек Макаров, слывший удачливым разбойником. И хотя за ним ходила худая слава, у властей кроме слухов на него ничего не было. А может, что и было, но они помалкивали. Витек жадным не был. Из того, что грабил, он всегда делился с высоким, по местным меркам, полицейским начальством. Оно-то и закрывало глаза на его шалости. А чего им было их не закрывать? Шалил-то он далеко от дома.

Макаров согласился привозить в острог почту без раздумья. И согласился не столько потому, что Куприян жил с его сестрой и бесплатно всех их лечил, а потому, что через это ненужное ему извозчичье дело хотел услужить и быть на хорошем счету у смотрителя Медвежьего острога Черновалова. Тот, как-никак, жандармский капитан, под чьим присмотром находились все окрестные людишки…

В той, созданной Куприяном, школе преподавал теперь и давний его знакомец, доставленный сюда из Поганого, инженер Заворыкин. Его месяцем раньше выслали сюда на вольное поселение.

Куприян вместе с Заворыкиным прикатили в острог сразу же на следующий день после прибытия новой партии каторжников. Оказалось, Куприян Бенедиктович с Шофманом были земляками и встречались на собраниях и рабочих сходках Самарской организации РСРДП. И Кондаков хорошо знал, что Яков Сергеевич, будучи одним из руководителей самарских большевиков, лично знал Ульянова и, бывало, сопровождал его по подпольным ячейкам, где тот читал лекции о марксизме и насущных задачах социал-демократов России.

 

Кондаков уже с неделю как получил от красноярских товарищей известие о том, что Шофман переводится в их края. С этой же новостью ему было передано письмо, предназначенное лично для Якова Сергеевича.

С содержанием этого послания Шофман познакомил всех на первом же закрытом собрании ячейки. На нем, кроме Якова, Куприяна, Заворыкина и Витьки Макарова, присутствовали Коган, Спирин и Ага Рагим.

– Тех, кого я привел, – сказал Яков Сергеевич, – это уже проверенные нами товарищи. Они должны услышать и проникнуться всем тем, что здесь будет говориться, так как им придется составить основное ядро создаваемой нами боевой группы.

Кондаков и Шофман подробно рассказали о событиях, происшедших в центре России, о поражении первой русской революции, о мужестве мятежных моряков броненосца «Потемкин», о питерских, московских и бакинских рабочих, добившихся ряда демократических привилегий, и о том, как царизм безжалостно расправлялся с восставшим народом.

– Силен, знать, царь, – пробубнил Спирин, – коль мог всю поднявшуюся Расею угомонить.

– Да, царь силен, – согласился с Бурлаком Яков Сергеевич, – но народ сильнее его во сто крат. Если бы все поднялись, тогда, – мечтательно протянул Шофман, – совсем другое дело было бы. Это, во-первых, а во-вторых, те, кто поднялся, оказались без настоящих партийных руководителей, которых охранка разогнала по тюрьмам да по ссылкам и бросила на войну с японцами. В-третьих, как стало известно, из-за распрей в самой партии между большевиками и меньшевиками отсутствовала четкая революционная программа… Эх, да что говорить, причин много, – сокрушенно вздохнул Шофман.

Воспользовавшись паузой, Куприян поднялся и продолжил:

– По этому поводу, товарищи, руководитель Центрального органа РСДРП Ульянов, между прочим, лично знающий нашего Якова Сергеевича, об этом хорошо написал… – он поднял над головой тоненькую брошюрку. – Нам надо всем извлечь уроки из этого поражения. Готовить новую революцию уже сейчас, сию минуту и быть к ней готовым. А она может вспыхнуть скоро. Быстрей, чем мы с вами, находясь здесь, думаем.

– А когда вспыхнет, – подхватил Яков Сергеевич, – зависит от таких, как мы. От наших дел. Нам нужно агитировать и привлекать в наши ряды верных и надежных людей. Делать их беззаветно преданными нашему делу борцами.

Последние слова он произнес с вызовом, бросив многозначительный взгляд на Заворыкина с Кондаковым. Но они промолчали. Только отвели глаза.

– Среди нас немало нужных нам, решительных, готовых на все людей. Мы с ними вместе живем, работаем, делим черствый хлеб царской доли. Мы пока малочисленны и бедны. У нас, может быть, прекрасная теория, правильная программа, но без средств мы ничего не сможем добиться. Издавать газету, покупать оружие, поддерживать семьи революционеров и самих революционеров… А где взять их, эти деньги?

Вопрос повис в воздухе. Наступило долгое молчание. Его нарушил ворчливый бас Бурлака:

– С кистенем на дорогу надобно…

– Надобно! – подался вперед Шофман. – Но не кого попадя грабить. – И тут же спохватившись, поправился: – Не грабить, а экспроприировать. То есть отбирать у тех, кто веками на нашей кровушке наживался.

Шофман перевел дыхание и, откашлявшись, продолжил:

– Вот мы и подошли к главному. Мне городской организацией большевиков поручено создать боевую группу из сильных и преданных народному делу товарищей. Мы должны стать боевой единицей партии. Активно заниматься и здесь, и на свободе экспроприацией экспроприаторов. Нам, то есть таким как мы боевикам, партия поручает самое ответственное задание пополнять партийную казну деньгами, золотом, драгоценностями… Без них революции не видать как своих ушей.

Так была создана боевая группа Шофмана. А вскоре товарищам из города стало доподлинно известно, что на Дальний Восток через Красноярск, по тракту, считающемуся самым безопасным, пройдет кибитка, груженная деньгами и слитками на сумму в полмиллиона рублей…

Завладеть той кибиткой поручили шофманцам. На помощь им подослали еще двух товарищей. Они прибыли сюда загодя. Правда, их помощь заключалась лишь в том, чтобы сразу после захвата переложить деньги в свои сани и укатить с ними в город.

Шофман в той операции не участвовал. Он заболел. Налетом руководил Кондаков. На дорогу вышла боевая группа с двумя городскими посланцами. Они все время держались рядом с Кондаковым.

… – Я больше не могу. Окоченел, як барбос, – простучал зубами Спирин.

– Выть хочется, – поддакнул Фимка Сапсан.

– И то правда. Псам и волкам легче. Повыл раз-другой, и кочень от костей отлегла.

– Пробовал?

– Угу.

– Таки повой.

– Не могу. Мороз глотку кандалами сковал.

– Хош вой, хош бряши на антихристову пуржищу… Но сдается, прокатили ужо мимо нас золотые саночки, – тускло отозвался замороженный с ног до головы Витек Макаров.

Ветер по-жигански лезвием полосует лицо. Не дает смотреть на дорогу. Жалит глаза. А стелет ветер мягко. Поземкой стелется. Скрипят мачтовые кедрачи. Зябко трясутся ели. Ветер со скандалом вытряхивает их из теплых снежных шуб. Рвет их в клочья. И со злобным удовольствием визжит. Заправский жандармский шмон.

Ни зги не видно. Вообще смотреть на дорогу невозможно. А надо. Чтобы не пропустить долгожданных к заимке. Разделаться с ними здесь, в версте от нее. Там много свидетелей.

И они смотрят по очереди. Ага Рагим, Фимка Сапсан, кержак из местных Витек Макаров, волжанин Спирин по кличке Бурлак и двое городских. Ни фамилий, ни кличек их толком никто не знал.

Очередь была за Спириным. Он ерзал и просил Господа дать ему терпение выдюжить. В теле стыла кровь. Он бил себя по бокам и кряхтел. Кровь должна быть горячей. Спирин в этом был убежден. Все самое трудное делается с горячей кровью. Горячая кровь – это хорошо. Он думал о горячей крови, чутко прислушиваясь к себе, к дороге и к голосам сотоварищей.

– Завыть не смогу. Сплясать – спляшу и Рахимке-басурману бока намну, – услышал он мерзлый голос Макарова, а потом возню.

Потом пошла свалка. Фимка Сапсан с двумя городскими тоже ввязались…

«Кровь разгорячают ребятушки», – одобрительно подумал Спирин.

Потом все опять стихло. Сапсан из-под полушубка вынул фляжку.

«Самогонца кушают», – сглотнув слюну, определил Спирин.

– Бурлак, глотни и ты сугревательного, – предложил Макаров.

– Благодарствую.

Фимка Сапсан исподтишка наблюдал за ним. Спирин зажмурился. Он слушал, как по жилам побежал огонь и тело пыхнуло жаром. Смотреть на постылую дорогу расхотелось. И он снова сказал:

– Городошники сбряхали. Золотых саночек не будя. Неча зенки пялить.

– Не бузи, Даня. Ты товарищей из города не знаешь, и не лепи на них.

Яков Сергеевич тебя особо предупреждал, – вплотную придвинувшись к нему, сказал Фимка Сапсан.

Спирин виновато захлопал глазами и послушно повернулся к большаку.

Ослушаться Фимки он никак не мог. И никогда не смел. Даже, как говорили в бараках уголовников, побаивался его. Хотя одна ладонь Данилы Спирина могла покрыть всю Фимкину грудь. А Фимка не из слабогрудых. Вдвое меньше Данилы, он, как шлюп, был сколочен добротно. Досточка к досточке. Да и парус его кудрявый – светлый. В Одессе, откуда Фимку за убийство полицейского поставили в этап, шагавший в Сибирь, он слыл знаменитым вором. В остроге Поганом, где политические, как в свое время и здесь, в Медвежьем, содержались в одном бараке с уголовниками, Фимка тоже прославился. Ухайдакал четверых бандитов. И каких! Сибирь кандальная их по имени-отчеству величала. На звериной душе упокоенных много безвинной крови напеклось. И с тех пор Фимка Сапсан накрепко завязался с политическими.

– Тихо! – прикрикнул на распалившихся товарищей Ага Рагим. – Едут.

Все затихли. Прислушались.

– Померещилось тебе, – сказал один из городских. – В эту какофонию издали их не услыхать.

– Едут, едут, – уверенно повторил Ага Рагим. – Надо готовиться.

Даня Спирин, оттянув ухо собачьего малахая, на минуту замер, а затем угрюмо выбасил:

– Прав Рахимка. Идуть.

Сомнений больше не оставалось.

– По местам, ребятки. Даня, начинай! – скомандовал Сапсан.

Спирин перекрестился и плечом надавил на ствол заранее подрубленного кедра. Тот рухнул поперек большака. Макушкой за обочину, телом – на дорогу. Дальше все пошло как по писанному.

Минут через пять появилась трусцой бегущая тройка, погоняемая по макушку заснеженным ямщиком… Налетчики заняли исходные позиции. Фимка стоял за кустом боярышника у самого края дороги. Ага Рагим, притаившись в нескольких шагах от одессита, страховал его. Подмигнув ему, Коган восхищенно сказал: «Туземец ты и чутье у тебя туземное».

Ямщик оказался опытным бестией. Для такого любой буран не помеха. Он осадил лошадей метров за пять от сваленного кедра. Коган сбросил варежки, выхватил из-за голенища финку и, потирая руки, стал ждать.

Ямщик какое-то мгновение уставился на препятствие, посмотрел по сторонам, зацепился взглядом за что-то, очевидно, показавшееся ему подозрительным, и вдруг с подвыванием закричал: «Засада, братцы!» И тут перед самыми глазами Ага Рагима что-то взметнулось. Темный сгусток энергии, в какую превратился Коган, сшиб кучера с козлов. Пока они, обнявшись, падали, Фимка успел махнуть рукой, в которой мелькнул нож, и Рахимка почувствовал, как синее широкое лезвие его, скользнув по ребрам, обожгло сердце жертвы. Лошади всхрапнули и попятились назад, сбив с ног жандарма, выскочившего из кибитки с револьвером в руках. Толчок, опрокинувший его, и спас Фимку от верного выстрела. Эта секундная заминка была достаточной для того, чтобы одним кошачьим прыжком Фимка смог покрыть расстояние, отделявшее его от упавшего. И тот затих. Второй жандарм, выпрыгнувший из других дверей, не успел, наверное, и глотнуть морозного порыва. Ему на голову обрушился Данькин кистень.

Золотые сани были взяты. Оставалось лишь замести следы, чтобы не сразу спохватились о пропаже кибитки. И это тоже было продумано.

… – Не перестаю удивляться на тебя, – пристально глядя на грудь друга, говорит Коган. – Задумчив ты очень.

Вместо ответа Ага Рагим чокнулся с ним и одним махом опрокинул водку в широко открытый рот. Затем неторопливо, ухватив лоскутом лаваша черной икры, сказал:

– Я рад тебе, Фима. Хотелось, чтобы всегда так было хорошо.

– Без поганых острогов, – согласился Коган. – Однако не будь их, мы друг друга не узнали бы…

Снова разливая по стаканам водки, он добавил:

– А я тебя тогда, на Поганом, полюбил. Ты показал отменный урок фехтования на кинжалах. Я там понял, что для кавказского человека кинжал – отец родной.

Ага Рагим отрешенно улыбнулся.

3

Подробности той истории, происшедшей в Поганом остроге, мало кто знал. Убийство всех четверых приписывали Фимке. Случившееся по прошествии времени обросло неправдоподобными, чудовищными подробностями. О роли волжского бурлака Данилки Спирина и Рахимки Басурмана, то есть Ага Рагима, об их, пожалуй, самой главной роли в этом деле забылось вообще. Никто не помнил, что сюда, в Медвежий острог, их всех привезли подальше от беды. Ни черта ничего не знали и не помнили, а городили черт знает что. Впрочем, им знать что-либо было не нужно. Им лишь бы посмаковать, да покоротать время за пустобрехством.

А Басурман не просто помнил. Помнить можно по-разному. Ворошишь память, ворошишь, пока, наконец, не извлечешь оттуда приятное или неприятное. А есть такие двери из множеств кладовых памяти, к которой хочешь забыть дорогу, а не можешь. В чуланах памяти есть страшные двери. Случайной мыслью, совсем чужой, не относящейся к тому, что лежит за ней, приблизишься… И… она, как мощный водоворот, засосет, закрутит. Сколько не барахтайся. И хоть не робкого десятка, да пережито все давным-давно, а потом холодным все равно изойдешь.

Побоище назревало исподволь и давно. Политические терпеливо сносили издевательства уголовников. Их оттеснили в вонючий угол, где испражнялась вся камера. Парашу выносили только политические. Такой порядок установили отпетые головорезы, державшие в остроге Поганом верхушку. В ту пору так было, пожалуй, в тюрьмах всей Сибири. Так было до тех пор, пока мало-мальски соображающая блатная братва, под натиском свежего потока необычных для обычных заключенных мыслей людей, пригоняемых на каторгу за политические дела, не поняла одной простой истины. Она была не хитрой.

Сиятельный, с двуглавым орлом рублик, единственный, дающий благо в этом мире, заставлял их с ножом и топором выходить на дорогу. Черствым сделал сердце, в крови испачкал руки. Изломал без того короткую жизнь… А этих подслеповатых, хилых на грудь, царь боялся. Он их гнал сюда на верную погибель. Они в него кидали бомбы, стреляли. На вид такие же, как и они, люди. Только на вид. В чем-то главном они все-таки не такие. Они знают, что все зло в нем, в самодержце всея Руси, и тех, кто Русь святую держит за свой карман, который охраняется солдатами и жандармами. Только политические хотят, чтобы не одним им, а всем было хорошо. И уставшие от мытарств бродяги, воры и бандиты начали понимать, что им с политическими делить нечего. Интерес, по их понятию, был у них один: чтоб Расея для всех стала одним карманом. Дувань сколько хочешь. На этом и был поначалу заключен союз. Но к этому союзу пришли не сразу. Пришлось пройти через многие жестокости и кровопролития…

 

Шахту, в которой работали каторжники Поганого острога, называли Сороконожкой. Окрестили ее так с легкой руки бывшего студента Киевского горного института Федора Заворыкина и с точного слова уголовника князя Григория Ямщицкого. После очередного обвала со взрывом, раздавившего и спалившего огнем шестьдесят заключенных.

Холодный и темный барак, со смрадной вонью гниющей соломы и испражнений, по-покойницки молчал. Уродливыми каменными идолами, в самых нелепых позах замерли люди. Мокрые, в черных лохмотьях, в смерть уставшие и продрогшие. Но вот на половине политических вспыхнул фитилек керосинки. Потом раздался хриплый, надорванный чахоткой, голос студента.

– Товарищи, поближе ко мне. Я вас познакомлю с азами горного дела и расскажу об элементарных правилах безопасности… Те, кто сегодня не вернулся на свои нары, зная и соблюдая их, еще могли быть сегодня с нами.

– Погоди, Федор Устинович, – перебил говорившего бывший учитель из Питера Яков Сергеевич Шофман. – Надо бы всех позвать. Работаем-то вместе.

На стороне политических стало светлей. Оцепеневшие чучела ожили. Безадресно матюгаясь, толкаясь, тяжело шаркая ногами, они падали вокруг огня.

Уголовники на такие приглашения откликались охотно. Сначала для того, чтобы позубоскалить, а потом – чтобы послушать. Хорошо, язви их душу, эти политические загибали. А Яшка Шофман такое заворачивал, что душу как носок выворачивал. Несколько раз за такую трепотню его бросали в карцер. А он возвращался и снова за свое. Но уже осторожнее. И при таких сборах об опасности его предупреждал весь барак. У двери, на стреме, стояли уголовники. Оттуда и видно было хорошо, и слышно. Надзиратель, заглядывающий в глазок, не мог заподозрить ничего предосудительного.

Яков Шофман вышел вперед.

– Товарищи! Сегодня под обвалом осталось лежать шестьдесят человек. Осиротели их дети. Потеряли сыновей своих чьи-то отцы и матери…

– На табуретку встань. Не видно, – крикнули из глубины, где располагались большая часть уголовников.

– На меня нечего пялиться. Не красотка я. Лучше пойди погляди как изуродованы те, кто больше сюда не вернутся, – огрызнулся Шофман.

– Чо забижаешься? – добродушно отозвался тот же заключенный. – Голос у тебя фельдфебельский, а сам сморчок-сморчком. Не видно ведь.

Яков еще шире расставил ноги, кашлянул и продолжал:

– Каждый день кто-нибудь из нас гибнет. И никому до этого нет дела. Нас, как вы понимаете, пригнали сюда на верную смерть. Но мы должны выжить. Должны, чтобы потом сполна рассчитаться с царем-батюшкой. С его челядью в жандармских мундирах и серых шинелях.

Шофман стоял взъерошенным волчонком. Глаза его сверкали зеленью:

– Я знаю, мы еще вопьемся в Николашкино горло. Для этого мы сами о себе должны позаботиться. – Яков Сергеевич перевел дыхание, помолчал и уже более спокойно сказал: – Среди нас есть специалист. Ученый по горному делу. Он говорит, что многие несчастные случаи происходят по нашей вине… Мне кажется, он прав. Давайте послушаем его.

Заворыкин начал не вставая с места. Говорил сначала запинаясь, с усилием подбирая слова. И еще часто откашливался. По налившемуся кровью горлу то вверх, то вниз прыгал кадык. Он раздражал его. Горло вытягивалось. Лицо сжималось в ком. Широко раскрывшийся рот искал воздух. Потом Федор успокоился. Голос потек поспокойнее.

Заворыкин рисовал солнечные этюды прошлой жизни на земном шаре, суровую картину оледенения, гибель мамонтов и гигантских папоротников. И не преминул заметить, что сейчас все присутствующие здесь околевают как раз в этих, когда-то райских местах. Потом Федор стал объяснять строение земли. Слов не хватало. Надо было показывать наглядно. Сидевший у его ног Ага Рагим протянул кусок угля. Заворыкин прямо на стене принялся чертить.

– Ба! Матушка-то наша как слоеный пирог, – удивился кто-то, судорожно сглатывая голодную слюну.

– Голодной куме ляжка мамонта на уме, – съехидничали в полумраке.

– Не поперхнись, милай, – отозвался еще один балагур.

Барак грохнул смехом. Зашебуршились признанные остряки. Заворыкин хохотал и ждал, когда успокоится аудитория. Расшумелись каторжники. Унять теперь их было делом не из легких. И вдруг над всем этим из глубины звучит властное и угрожающее «Ну-у-у!»

Все в миг стихло. Это подал голос угрюмый Даня Бурлак. Задираться с ним не осмеливались. С боязнью поглядывали на два его молотилища, каждая с булаву. Правда, когда его пригнали сюда, кое-кто попробовал – двоих унесли отсюда бездыханными. Не довелось им больше очухаться. Вожаки барака хотели было проучить непокорного, но Спирин первым сделал ход.

– Ко мне, милай, шкрябаться не моги, – по-волжски окая, гудел он на другой конец барака вожаку по кличке Тухлый. – Я в своем законе. Один на льдине. За меня спросят. Найдутся такие. А сам я спрашиваю с кого надо. Бурлак я. Один на льдине. Слыхал, должно.

Эта блатная тирада Спирина, которую он произносил, старательно массируя спину Фимки Сапсана, остудила горячие головы уголовников. В градации воровских законов статья «один на льдине» стояла особняком. Их, принадлежащих к этой касте, было немного. Они никакакого отношения к какой-либо банде не имели, но их услугами пользовались все. Таких были единицы. Они держались бирюками, и считалось, что отчаянней их не было, так как им терять больше в жизни ничего не оставалось. С такими не связывались, зная, что у них могла быть «охранная грамота» любой, самой неожиданной банды.

Спирина сторонились. И он тоже ни к кому не задирался. Ни с кем не разговаривал. Язык ему заменяли выразительные жесты и взгляды. Исключение составлял только одессит. С ним, с Фимкой Коганом, Бурлак был неразлучен. Ходил за ним как слон на привязи у моськи. Эта странная привязанность для многих была загадкой.

… После угрожающего Даниного окрика в бараке наступила тишина.

– Будя! – уже добродушно призвал он и ворчливо добавил: – Валяй дальше, ученый. О жизни, матерь ее ети, еще подумать хочется.

Заворыкин, собираясь мыслями, поспешно рисовал на стене многоногое существо.

– Вот, – сказал он и запнулся. Потом рассмеялся. – Правильно заметил товарищ. Земля наша – вроде слоеной сдобы. Разные слои есть. В одном песок и глина, в другом сплошь камень и пустота, в третьем река течет не меньше Волги.

– Держи, шапки, братва. Свист! – прокудахтал, сидевший рядом с Ага Рагимом уголовник.

– Правда, товарищи, правда. Целые подземные моря есть.

В такое теперь уже Ага Рагим поверить никак не мог. И, обычно сдержанный, неожиданно для себя громко воскликнул:

– Яланчы, сян ёлясян!17

Позже Ефим будет знать, что Басурман, переходил на родные ему междометия и восклицания, когда его что-то очень поражало. И в том его выкрике, прозвучавшем на незнакомом языке, столько было недоверия, что Федор понял их смысл и сказал:

– Не сойти мне с этого места, Рахимка, но это так. Не то что моря – океаны! Например, газа… Но о них я расскажу как-нибудь потом. Сейчас просто поверьте мне на слово. Вам это нужно знать, потому что работаете под землей.

Потом Федор, показав на многоногое животное, нарисованное им, усмехнулся.

– Хочу вас, товарищи, познакомить. Это та самая шахта, в которой мы надрываем пупок. С главным тоннелем и со всеми штреками.

Заворыкин добросовестно изучил каждую пядь выработки. Знал ее перспективы. Что она сулит – видел на много метров вперед. И делился своими наблюдениями. Показывал наиболее опасные участки. Объяснял, чем они опасны, а главное, как углядеть беду.

– Хотите жить – не ленитесь ставить подпорки, – убеждал он. – Там, где работаете, не курите. Присматривайтесь к пламени горелки. Не всякий газ унюхаешь. Так что чуть неладное с пламенем – кайло на плечо и уходи в центральный тоннель. Там…

163 «Гардашым сен» – брат ты мой /с азерб./
17«Врет, чтобы я сдох» (азерб. идиома)