Жизнь русского обывателя. Часть 3. От дворца до острога

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
  • Nur Lesen auf LitRes Lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Нынче у нас объявилось великое множество поклонников российского дворянства, которое, по их мнению, было носителем благородства и высокой культуры. Так вот, из 48 губернаторов николаевской эпохи, на которых сохранились служебные формуляры (о некоторых из них здесь и шла речь), все были потомственными дворянами, из коих князей было 5, графов один и баронов один. И воры – все.

Речь здесь шла преимущественно о губернаторах, вершине российской бюрократии, назначавшихся лично императором и ему подотчетных. Что же говорить о тех, кто стоял ниже их или на самом низу иерархической пирамиды! За 19 лет, с 1841 по 1859 г. к ответственности за должностные преступления (какими они могли быть, кроме воровства и взяточничества?) палатами уголовного суда и «равными им местами» было привлечено 78 496 (!) чиновников только низших рангов, с XIV по VIII. Кстати, из них потомственных дворян было 17,3 % и детей личных дворян – 18 %. (68, с. 26–27). Разумеется, чиновников высших рангов к суду должно было привлекаться значительно меньше. И не потому, что там был гораздо выше процент дворян и они меньше воровали. Просто, во‑первых, их и самих было меньше; во‑вторых, по закону уголовным палатам по должностным преступлениям были подсудны только чиновники, служившие в общем составе и особенных подразделениях (соляном, лесном и т. п.) губернского управления, канцелярские служители, волостные головы и прочая мелочь; а в‑третьих, согласитесь, неловко же судить даже и не министра или губернатора, а хотя бы директора столичного департамента – неполитично, непрестижно для власти.

В какие деньги, с учетом воровства и взяток, обходилась народу армия чиновников – учесть невозможно. Можно примерно представить лишь, чего стоила она государству. Высший орган государственной власти, Государственный совет, состоявший в конце XIX в. из 80 человек, обходился в 1 318 137 рублей в год! А был он, по существу, богадельней для престарелых бюрократов.

По единодушным отзывам современников, не слишком блистательным был и культурный облик чиновничества. Уездное общество вплоть до ХХ в. ограничивало свои внеслужебные интересы карточной игрой, пьянством, сплетнями и интригами, так что гоголевский Ляпкин-Тяпкин, бравший борзыми щенками, т. е. увлеченный псовой охотой, может считаться все же человеком с разносторонними интересами. Картеж был настолько распространен, что иногда в присутствиях на несколько дней останавливались все дела: начальники отделений и столов сражались «на зеленом поле». Круг чтения даже губернских чиновников, если о таковом можно говорить, в основном ограничивался местными «Ведомостями» и «Северной пчелой», да и то… В Оренбургской губернии в 1842 г. подписчиков на губернскую газету не оказалось, в Тамбовской в том же году их было 12, а в Тверской в 1849 г. таковых оказалось 6. Среди читателей публичных библиотек даже в конце XIX в. чиновники составляли не слишком большую долю. Хорошо знакомый с чиновничеством известный издатель А. С. Суворин писал так: «Русские люди высшего образования ничего не читают; поступив на службу, и по прошествии некоторого времени русский человек выходит невеждой, ибо сам считает себя образованным, и другие считают его таким, а у него остались смутные понятия, ибо прежнее образование не обновлялось и не развивалось чтением; о научных предметах начнет говорить – чепуха, поклонение старым богам; если что прочтет, хвалит на удачу, восхищается без толку и без толку ругает, и все с видом знатока; особенно если успел на службе попасть в большие чины. Учителя не составляют из этого исключения. Некогда читать» (Цит. по: 150, с. 22). А ведь это речь идет о второй половине XIX в. и о людях с высшим образованием, да и не о провинции, а о столице!

Подавляющее большинство чиновничества на низших должностях принадлежало к «несчастливцам», к маргинальной части российского общества, разночинцам. Хотя дворянство и обладало почти монопольным правом на государственную службу и преимуществами при ее прохождении, карьера чиновника мало привлекала дворян, и оно шло предпочтительно в службу военную. Чиновник в глазах дворянина был «приказным», «крапивным семенем», «щелкопером», «бумагомаракой», а в глазах военных – презренным «стрюцким», «стрюком», «шпаком», «штафиркой». Так что во второй четверти XIX в. из 114 служащих Московской палаты уголовного и гражданского суда дворян было всего 12; среди прочих 54 были выходцами из духовенства, 33 – обер-офицерские дети, т. е. дети лиц из податных сословий, выслужившихся в офицеры, 7 – воспитанники Московского воспитательного дома (т. е. незаконнорожденные неизвестного происхождения), 45 – из приказных и канцелярских служителей. Но это в Москве, в одной из центральных и «помещичьих» губерний, в губернском учреждении. В Оренбургском уездном суде из 15 чиновников тогда же из дворян было трое, из духовных четверо, из обер-офицерских детей четверо и из потомственных канцеляристов четверо же. В целом по Калужской, Тамбовской и Оренбургской губерниям дворяне в местных учреждениях составляли 21 %. Естественно, что единственным источником существования для чиновников-разночинцев было жалованье, как мы уже видели, ничтожное и… взятки.

Разница в чинах и должностях, происхождении и окладах жалованья была не только формальной. Бюрократы высокого ранга держали себя большими барами, а своих подчиненных рассматривали примерно так же, как помещики смотрели на крепостных. Ф. В. Булгарин писал: «Прежде начальник никогда не говорил подчиненному иначе, как ты, и даже проситель никогда не слыхал вежливого слова от сановника. У большей части сановников в приемной комнате не было даже стульев, а у иных просители должны были ждать в сенях или на улице» (23, с. 392). Виленский генерал-губернатор И. Г. Бибиков, по словам его чиновника, «ума недальнего, болтлив, бестактен и уверен в превосходстве своем над всеми ему подвластными до такой степени, что не допускает ни малейших противоречий». И это еще сущие пустяки. Костромской губернатор генерал-майор И. В. Каменский выбил зубы своему правителю канцелярии, очевидно, по привычке к кулачной расправе: он был переведен в Кострому с поста волынского губернатора за избиение своего вице-губернатора. Ревизия сенатора Б. Я. Княжнина Новгородской губернии обнаружила крайнюю грубость губернатора, после разговора с которым подчиненным приходилось оказывать медицинскую помощь (115, с. 14, 35; 72, с. 35). Впрочем, признаем, что подчиненные нередко и заслуживали этого уже по своему нравственному облику. В. Г. Короленко, описывая нравы ровенского уездного суда, вспоминал историю с запившим архивариусом: «Крыжановский, жалкий, как провинившаяся собака, подошел к судье и наклонился к его руке. Отец схватил нагнувшегося великана за волосы… Затем произошла странная сцена: судья своей слабой рукой таскал архивариуса за жесткий вихор, то наклоняя его голову, то подымая кверху. Крыжановский только старался облегчить ему эту работу, покорно водя голову за рукой. Когда голова наклонялась, архивариус целовал судью в живот, когда поднималась, он целовал в плечо и все время приговаривал голосом, в который старался вложить как можно больше убедительности:

– А! пан судья… А! ей-богу… Ну, стоит ли? Это может повредить вашему здоровью… Ну, будет уже, ну, довольно… […] Нравы в чиновничьей среде того времени были простые. Судейские с величайшим любопытством расспрашивали нас о подробностях этой сцены и хохотали. Не могу вспомнить, чтобы кто-нибудь считал при этом себя или Крыжановского профессионально оскорбленным» (92, с. 153–154). Между прочим, этот Крыжановский был дворянин и некогда богатый, но пропившийся помещик. Короленко вспоминает также, как после получки по вечерам среди дежурных чиновников в помещении суда возникали драки. «Если авторитет сторожа оказывался недостаточным, то на место являлся отец, в халате, туфлях и с палкой в руке. Чиновники разбегались, летом прыгая в окна: было известно, что, вспылив, судья легко пускал в ход палку…» (92, с. 155).

Впрочем, высшие администраторы отличались презрением не только к подчиненным, но и к самому закону. Нижегородский губернатор Анненков якобы говаривал: «Закон в России как железо. Когда вынут из печи, так до него пальцем дотронуться нельзя, а через час хоть верхом садись на него». О московском генерал-губернаторе А. А. Закревском и его самодурстве ходило множество анекдотов, и член Государственного совета М. А. Корф в дневнике писал «о том самовластном управлении и презрении ко всякому законному порядку, коими отличается теперь Закревский в Москве». Произволом и беззакониями отличался не только граф Закревский. В 1838 г. генерал-губернатор Восточной Сибири генерал-лейтенант В. Я. Руперт запретил свободную торговлю хлебом впредь до удовлетворения казенных потребностей. Комитет министров (!) в 1839 г. отменил это незаконное распоряжение, но Руперт, как обнаружилось при ревизии 1845 г., «продолжал воспрещать свободу в покупке хлеба, разрешая это только некоторым лицам по своему усмотрению; …по продовольственной части, по заготовлению казенного вина и по другим предметам происходили весьма важные злоупотребления, тягостные для жителей, разорительные для промышленности и вредные для казны». Более того, Руперт самовольно ввел новые налоги с населения. «Сборы эти, – писал по итогам ревизии министр юстиции, – были употребляемы им на расходы, не определенные законом или на замену вещественных повинностей денежными или, наконец, на такие статьи, которые были уже внесены в высочайше утвержденную смету повинностей», т. е. на фиктивные расходы! И что же? А ничего. По резолюции Николая I, написанной на представлении Комитета министров, Руперт должен был выйти в отставку «по прошению», т. е. с сохранением мундира и пенсией! (72, с. 37). Ну, как тут не воровать?

В младших чиновниках требовалось раболепное послушание, исполнительность и, при особенностях делопроизводства, когда каждый предыдущий документ многократно переписывался вместе с подходящими для решения законами и резолюциями, т. е. при усиленной бумажной работе, наиболее ценился… почерк. Некоторые мемуаристы, в начале карьеры оказавшиеся на младших должностях, с недоумением и горечью вспоминают, что в глазах начальства вместе со своим образованием и знаниями оказывались никуда негодными чиновниками именно вследствие высокого образования и плохого почерка. Известный в свое время педагог Н. Ф. Бунаков вспоминал: «На службе требовалось: слепое повиновение, аккуратность, беспрекословное исполнение приказаний, отсутствие всякой самостоятельной мысли… хороший писарский почерк да уменье угодить, а к кому следует подслужиться». Образованных же людей на службу, особенно в низшие учреждения, брали с большой неохотой: от них не ожидали ничего, кроме «завиральных идей» и «фордыбаченья». Особенно ценилась четкость почерка в военном делопроизводстве, где даже было выработано специальное «военно-писарское рондо». Действительно, читать в архиве бумаги, переписанные профессиональными канцеляристами – одно удовольствие, и это при том, что от времени выцвели железистые чернила и пожелтела бумага. Начальство высоко ценило хороших писарей, прощая им и пьянство, и лень ради особо важных бумаг, шедших на самый верх.

 

Десятилетиями писали, разумеется, гусиными перьями. И даже когда появились стальные перья, любители и знатоки каллиграфии еще долго пользовались по старинке гусиными перьями, полагая, что стальным пером так не выпишешь. Да и верно: на той рыхлой толстой бумаге жестким пером, наверное, красиво написать было трудно. Очинка пера была не столь простым делом. Но не пустяком было и приготовление пера. Это только в детских книжках, сбив на лету из лука пролетавшего гуся, герой вырывает из крыла перо и, очинив его кинжалом, пишет записочку любимой: такое перо просто не держало бы чернил. Наиболее ценились перья из левого крыла: они благодаря изгибу лучше ложились в правую руку. В противность тому, что показывают в кино и музейных экспозициях, частично срезалась бородка, а верхняя часть пера обрезалась: длинное перо мешало бы, утыкаясь в лицо. Перья сначала обезжиривались в горячей золе (птичьи перья потому и не намокают в воде, что птица, постоянно перебирая их клювом, смазывает жиром из особой железы в гузке), а затем, после удаления кончика, из трубочки вытаскивали тонкую пленку, выстилающую внутренность пера. В таком виде перья связками поступали в продажу. Каждый пишущий чинил себе перо по вкусу особым острым перочинным ножичком, напоминающим миниатюрную финку. Перо накосо срезалось, в нем делался небольшой продольный разрез, а затем нажимом на ногте большого пальца оно раскалывалось на нужную длину, после чего на том же ногте обрезался микроскопический кончик. С появлением деревянных ручек-вставочек короткие гусиные перья вставляли в них для удобства работы. Стальные же перья появились в 40-х гг. XIX в. сначала в Англии, откуда они ввозились в Россию, а вскоре были открыты фабрики стальных перьев в Риге и Москве.

Так что совсем недаром в некоторых крупных департаментах особо умелые канцеляристы годами занимались только очинкой перьев для начальства. Впрочем, были по канцеляриям и иные немаловажные занятия. Юный чиновник Иностранной коллегии записал в дневнике: «Потом рекомендовался экспедитору М. В. Веньяминову, предоброму и очень живому старику, который более сорока лет занимается одним и тем же: изготовлением кувертов для отправляемых бумаг и запечатыванием их. Эти куверты делает он мастерски, без ножниц, по принятому в коллегии обычаю и поставляет в том свою славу. «Вот, батюшка, – сказал он мне, – милости-ко просим к нам: выучим тебя делать кувертики, выучим на славу» (66, II, с. 38).

У закаленных в канцелярских битвах секретарей и столоначальников или повытчиков, как их называли по старинке (повытье – подразделение старинного приказа), напротив, ценилось знание законов и циркуляров да умение при необходимости так составить бумагу, чтобы в ней сам черт сломал голову. За десятилетия, прошедшие со времени принятия Соборного уложения 1649 г., в канцеляриях осели тысячи нормативных актов, часто забытых и полузабытых, нередко противоречащих друг другу. Неоднократные попытки составления нового уложения (Екатерина II в начале царствования даже создала специальную Уложенную комиссию из депутатов, избранных от всех сословий, кроме помещичьих крестьян) увенчались успехом только в 1832 г., когда под руководством М. М. Сперанского сперва были приведены в известность все законы, начиная от Уложения Алексея Михайловича, и напечатано первое Полное собрание законов Российской Империи (1830 г.), а затем вышел и пятнадцатитомный Свод законов, куда вошло только действующее законодательство. Дотоле же чиновникам приходилось полагаться только на канцелярских крыс, способных извлечь из памяти подходящий закон и воспользоваться им нужным образом. Потому секретари, подбиравшие подходящие законы, и пользовались таким успехом у просителей, что могли выбрать нужный закон и умело им воспользоваться. Как же тут было не расцвести взяточничеству?

О «важности» умения писать бумаги архисложно вспоминал известный в свое время мемуарист Ф. Ф. Торнау, офицер, которому доводилось служить и в строю, и в штабах. «Служебные бумаги, писанные педяшевским слогом, бывали нередкостью по военному ведомству; в палатах, и особенно в уездных и земских судах, писать иначе считалось тогда противным заветным изворотам таинственности, в которую облекалось гражданское делопроизводство. Да и не для чего было выражаться более понятным слогом: ведь бумаги писались в то время по присутственным местам не для уяснения, а для искажения правды, из чего для дельцов благодатной старины проистекала немалая польза, которую умницы старались хранить про себя, воздерживаясь между прочим в делоизложении, если возможно было, от траты смысл разъясняющих точек и запятых. Даже в министерствах, в которых служили действительно способные люди, чиновник, обладавший плодовитым пером, т. е. умевший нанизывать слова и растягивать фразы, не придавая им положительного смысла, высоко ценился в служебном кругу». Торнау приводит анекдотический случай в штабе фельдмаршала Паскевича, когда в присланном майором Педяшем донесении писалось: «Ахалцих турками взят», затем следовало полторы страницы описаний состава турецких войск, распоряжений для защиты крепости, и лишь на оборотной стороне листа находилась вторая запятая и окончание фразы; «во блокаду. О чем Вашему Сиятельству…» и т. д. Крепость была взята турками в блокаду, блокирована, главнокомандующий же, только взглянув на начало донесения, решил, что крепость пала, и воздвиг на подчиненных целую бурю. Этот случай приведен Торнау для того, чтобы пояснить, «как хитро была сплетена прежняя фразеология, какие тонкие оттенки следовало соблюдать в сношениях с равными, с зависимыми и независимыми ведомствами, с младшими, высокими и высшими лицами и какие разнообразные формы были установлены на основании этих отношений, для вступления, изложения и заключения в каждой бумаге. От беспрестанного повторения титулов и от выражений преданности и подчиненности рябило в глазах; настоящий смысл дела утопал в потоке исковерканных фраз» (179, с. 187–190).

Конечно, определенный смысл в этом был: существовал принцип «чин чина почитай» и установленные формы вежливости даже при неприятной бумаге смягчали ее содержание. И все же… В подтверждение приведем очень ясную бумагу, написанную начальником подчиненному. «Милостивый государь Александр Александрович! По случаю представленных мне Вашим превосходительством донесений от г. полковника Волкова, что в Харькове ходят по рукам разные нелепые сочинения, я хотя и должен заключить по самим заглавиям оных, что они те самые, по которым производилось следствие и коих сочинители открыты, но при всем том покорнейше Вас просить предписать полковнику Волкову стараться удостовериться, точно ли сии сочинения продолжают ходить по рукам, и в таком случае доставить мне списки оных с извещением, от кого получено.

С совершенным почтением честь имею быть Вашего превосходительства покорнейший слуга

А. Бенкендорф».

Каковы затейники?

Так что чиновничье бумагомарание было делом многотрудным.

Что же касается «вышнего» начальства, то в нем ценилось одно: благодушие и… глупость. Благодушным и глупым, некомпетентным начальником какой-нибудь секретарь или правитель дел мог вертеть, как хотел, запутывая текст бумаги и добиваясь нужного решения.

Красноречивую и детальную панораму нравов в саратовских присутственных местах первой половины XIX в. рисует некто К. И. Попов. «Губернское правление в то время было наказание Божие. В нем, исключая присутствующих (т. е. членов присутствия, высших чиновников. – Л. Б.) и секретарей, были все люди нетрезвые, с предосудительными наклонностями и характерами. К должности приходили в небрежном виде, в дырявых замазанных сюртуках, с голыми локтями, часто летом в валяных сапогах. Канцелярские камеры содержались весьма неопрятно: столы грязные, неокрашенные, все изрезанные, запачканные чернилами; сидели не на стульях, а на каких-то треножных скамейках, чего теперь нельзя видеть и в сельских управлениях. Со служащими старшие обращались деспотично, точно как помещики с своими крепостными, ругали их неприличными словами, а иногда задавали трепку. Никто на это не обращал внимания… Хотя из служащих в нем были умные и талантливые от природы люди, но судьбою утопленные в грязи. Для службы и присутствующих они были полезны и необходимы, потому что все уложения Петра I и Екатерины II помнили наизусть; тогда еще свода законов не существовало, а руководствовались вновь издаваемыми законами, публикуемыми в указах. Кто же мог их припомнить? Гг. советники обращались с такими людьми сурово и грубо; но бывало время, в которое их ласкали с приветом и возвышенностью, для того собственно, чтобы они рассмотрели и составили записку из многосложного и серьезно-важного дела и высказали свое мнение и постановление, чем и как закончить дело. По исполнении того они опять теряли свое достоинство, по случаю нетрезвой и угнетенной жизни, предоставив только своими трудами выгоды начальствующим над ними. Начальники за них получали награды и возвышались по службе должностями, а сами талантливые, работавшие как батраки, за все ими сделанное были забываемы и также угнетаемы. Об них я еще и дальше буду говорить, ибо такие люди существовали и при других губернаторах и были необходимы для губернского правления…

В Саратове существовала еще межевая контора… Служащих было человек до 60: землемеров, помощников их, чертежников, разных делопроизводителей. Они получали хорошее жалованье и пользовались безденежно обывательскими квартирами. Что был это за народ и откуда он собрался! Все пожилых лет, исключая чертежников и писцов, пьяные, небрежные; одеты были всегда дурно, кроме молодых людей, державших себя прилично… По окончании присутствия все, исключая молодых, шли прямо в кабак, который и теперь существует в ряду рыбного базара и носит наименование «большой бумажный», где сидели и пили до самой ночи. В этот кабак приказные других присутственных мест мало ходили; у них был свой, неподалеку от присутственных мест… который и теперь существует… Сюда сходились любители выпить из губернского правления, уездного и земского суда и других. Этот кабак имеет и теперь наименование «Малый бумажный». Если сюда, в их компанию, попадал приказный межевой конторы, то они его выталкивали и не давали выпить вина, и наоборот: кто зайдет из приказных присутственных мест в «Большой бумажный», то их межевые крысы (их так называли) выталкивали, иногда между ними бывали ссоры и драки. От присутственных мест и межевой конторы так и были проложены торные тропочки к этим кабакам. […]

Правитель канцелярии В. С. Симановский имел грубый и крутой нрав… Он с своими канцелярскими чиновниками (их было человек до 40) обращался весьма невежливо, не любил ленивых франтиков… на них он всегда кричал, называя их приватными именами, так, как ему вздумается…

В губернском правлении были два лица, подобные Симановскому, еще более сварливые и грубые. Это секретари В. И. Иванов и В. П. Львов. Впоследствии первый был советником, а последний – асессором. Они с канцелярскими служителями, судьбою утопленными в грязную жизнь, крайне дерзко и дурно обращались, ругали их неприличными словами и даже давали толчки, арестовывали их. Они во время присутствия ходили по комнатам – одна нога в сапоге, а другая босая. Сапог, картуз, а зимою и шинель или тулуп были на сохранении у экзекутора» (141, с. 39–40, 42).

Неясным остается вопрос о загруженности чиновников работой. Разумеется, были особые присутственные часы с большим, как водилось в России, перерывом на обед: обедали по домам, а после обеда полагалось слегка соснуть. Так, в канцелярии саратовского губернатора Панчулидзева «Занятия продолжались от 9 часов утра до 2 часов и с 6 вечера до 10 часов ежедневно, не исключая табельных и праздничных дней, тем более потому, что московская почта отходила из Саратова один раз в неделю, и то в воскресенье…» (141, с. 42). Но, как представляется, продолжительность занятий зависела от необходимости и начальства. При характерном для России, особенно дореформенной, делопроизводстве, когда каждый предыдущий документ (решение суда и т. п.) полностью переписывался в последующем для вынесения затем резолюции, а при передаче дела в следующую инстанцию переписывались и документ, и подходящие статьи закона, и резолюция, и так до бесконечности, младшие служащие, механически копировавшие документы или подыскивавшие нужные справки и статьи законов, были перегружены работой. В мемуаристике встречаются упоминания о том, что перед ревизиями дел, в конце служебного года и в прочих чрезвычайных случаях начальники, не мудрствуя лукаво, отбирали у мелкого канцелярского люда сапоги, засаживали их за столы под надзор сторожа и даже приковывали за ногу к столу (канцелярские столы в ту пору были весьма массивны и тяжелы); для интенсификации работы якобы копиистам и регистраторам доставлялись хлеб, огурцы и водка за счет начальника. В обычное же время документы могли неделями и месяцами не регистрироваться и не подшиваться. Будто бы и «вышнее» начальство не слишком обременяло себя занятиями, появляясь в канцеляриях лишь на краткий срок утром и предаваясь в остальное время карточной игре и светской жизни. Можно вспомнить знаменитых по русской литературе «архивных юношей», молодых чиновников Московского архива Министерства иностранных дел, большей частью представителей «золотой молодежи», которые все как один отмечают отсутствие настоящей работы, но связывают это со снисходительностью начальства. «Архивны юноши» предавались литературным и светским удовольствиям, а дела стояли. Один из известных мемуаристов, С. П. Жихарев, писал по этому поводу: «Был у Н. Н. Бантыш-Каменского… Принял благосклонно и удивлялся, отчего я не просился на службу в архив, как то делают все московские баричи. В том-то и дело, сказал я, что я не московский барич и мне нужна служба деятельная» (66, I, с. 5) Вспомним и знаменитого ссыльного чиновника А. С. Пушкина, служившего при Новороссийском наместнике М. С. Воронцове, отправленного в командировку по случаю нашествия саранчи и необходимости определить на местах размеры помощи населению, а вместо того на казенный счет гостившего в имениях и волочившегося за помещичьими дочками; когда же пришло время дать сведения о положении населения и отчитаться в затраченных казенных суммах, он отделался стишком: «Саранча летела, летела, села, посидела, все съела и снова полетела», и ему сошло это с рук; между прочим, жалованья Пушкин получал 700 руб., т. е. почти по 60 руб. в месяц – много больше подавляющего большинства чиновников, имея в виду его мизерный чин губернского секретаря. По большей части настоящей синекурой была должность чиновника для особых поручений, служивших у высших должностных лиц, – министров и губернаторов. Эта должность как будто было создана специально для ловких, хорошо воспитанных светских молодых людей, не обремененных специальными знаниями. Иногда все «особые поручения» ограничивались сопровождением губернаторши или министерши в поездках по городу, доставкой букетов дамам и тому подобными приятными и необременительными делами. В принципе же должность существовала для исполнения важных, иногда секретных дел, выходивших за рамки компетенции обычных учреждений и чиновников. Некоторая часть молодых людей с солидными связями, за неимением вакансий, просто причислялась к министерству, ничем не занимаясь, но получая чины. В общем, все, очевидно, зависело от чина, должности, места службы и обстоятельств, из которых главным была влиятельная «бабушка» («Хорошо тому служить, кому бабушка ворожит»). А. Н. Вульф, поступивший на службу в Петербурге в 1828 г., писал в дневнике: «В Департаменте мне дали ведение журнала входящих бумаг в IV отделение I стол и ведомостей от военных чиновников о присылке денег за употребление простой бумаги вместо гербовой – не головоломное занятие, чему я весьма рад, ибо тем более мне остается времени на свои занятия… В Департаменте я по сию пору совершенно ничего не делаю, кроме ведения журнала входящих бумаг, – работа не трудная и не много времени требующая…» (45, с. 91, 93). И так на протяжении трех месяцев: прогулки, обеды, целые дни, проведенные у женщин, за которыми он волочился… Служить он начал без жалованья, но затем начальник отделения предложил ему 200 руб. в год; «Он извинялся, что предлагает такую безделицу, и советовал мне оное принять для того только, что считает тех, которые на жалованье служат, как истинно и с большим рвением служащих» (45, с. 100). Для сравнения отметим, что городничий в уездном городе, преобремененный делами, получал в это время 12 руб. в месяц – 144 руб. в год. Современник Вульфа, С. П. Жихарев, в своем дневнике также постоянно жаловался на полное отсутствие дел (он и служил «у разных дел» – это официальная формулировка) в Иностранной коллегии: «Целое утро проболтался в коллегии по-пустому, спрашивая сам себя: да когда же дадут мне какие-нибудь занятие? До сих пор я ничего другого не делаю, как только дежурю в месяц раз да толкую о Троянской войне»; между тем, это происходит в самое горячее время, в 1806 г., когда Россия была погружена в сложнейшие европейские политические интриги в связи с наполеоновскими войнами, и уж Коллегия иностранных дел должна была оказаться погруженной в дела по самое некуда (66, II, с. 82). Князь В. А. Оболенский, поступивший в 1893 г. в Министерство земледелия и получивший вскоре должность, соответствующую посту столоначальника, отмечает отсутствие дела. «Дела у нас было очень мало. Мы приходили в министерство к часу дня, а уходили в половине шестого… Но значительную часть и этого краткого служебного времени мы проводили в буфете за чаепитием и разговорами. Только в сроки выпуска печатных бюллетеней о состоянии посевов и урожая нам приходилось работать по-настоящему, но и этой срочной работой мы главным образом занимались по вечерам, у себя на дому, прерывая ее хождением в министерство, где в общей атмосфере безделья работать было трудно. Я не хочу этим сказать, что петербургские чиновники вообще ничего не делали. Были и в нашем, и в других министерствах отделения, где работы было больше, но наш отдел во всяком случае не составлял исключения. Несомненно, в Петербурге было перепроизводство чиновников, и многие из них на низших должностях не имели достаточно работы. Работали по-настоящему высшие должностные лица, начиная с начальников отделений, а министры были перегружены работой» (129, с. 129–130). Действительно, военный министр А. Ф. Редигер, подводя в 1909 г. итоги своей деятельности на этом посту, отмечал, что работать приходилось «урывками и по ночам», но сетовал он при этом на огромное число заседаний и поездок с докладами к императору; по его по-немецки скрупулезным подсчетам, в 1908 г. у него было 76 докладов у государя, 92 разных заседания, 7 обедов и раутов и т. д. – по пять с половиной отвлечений от прямого дела в неделю (149, II, с. 264–265). Помимо подготовки бумаг и докладов руководству (министры регулярно делали длительные доклады о ходе дел императору), много времени у руководителей высших подразделений, вплоть до министров, занимал прием просителей. В назначенное время в приемной собирались нуждающиеся в решении с заготовленными прошениями, выстраивались в шеренгу, женщины первыми, а мужчины – по чинам, кратко сообщали вышедшему из кабинета сановнику свое дело и передавали прошение, которое тот отдавал секретарю или чиновнику для особых поручений; в чрезвычайных случаях просителя приглашали для более подробной беседы в кабинет.