Бесплатно

Сердца. Сказ 3

Текст
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

– Смерть давно не встречалась в пантеоне, – холодно отмечает женщина. – С момента гибели братства. Этот человек знает, что делает?

– Безусловно, – соглашается Джуна. – Меняет историю. Потому что мы, исма, встряли в ней, влипли подобно грязи на сапогах и медленно погружаемся словно в зыбучие пески. Ничего не меняется и не менялось давно – с момента восторжествовавших пантеонов, отделения Полиса и последней религиозной войны. Он поменяет. Это под силу только карающей руки Смерти.

Женщина

Ману смотрит на меня: пронзительно, осуждающе.

– Что случилось? – спрашиваю я.

– Ты позволяешь происходящему происходить, – отвечает Мамочка. – Разве этому я учила?

Задумываюсь. И всматриваюсь в словно бы размытые женские черты: на смуглом лице рябят янтарные, чёрным углём выведенные глаза, искусанные губы сжимаются и разжимаются, пигментные пятна россыпью лежат на щеках и скулах.

– Не подчиняйся, – велит Мамочка, – а подчиняй. Никогда не проси, птичка, – требуй и забирай. Не вздумай быть открытой книгой, особенно в мире и так необученных читать – изобрети свой собственный шрифт. Не поймут – не их уровень, всё просто.

Я тосковала по учениям Ману…Когда она приехала и почему не сообщила? Осматриваюсь в поисках Хозяина Монастыря, но женские пальцы сцепляют моё лицо и направляют взгляд на себя, велят слушать, велят слушаться.

– Нет, птичка, урок ещё не окончен. Внимай. Ты смеешь по своей воле и по своему желанию даровать чувства, однако помни: если дар сочли за данность – забирай его и из жизни упомянутых уходи, они недостойны. Ты не позволяешь ошибок себе, не позволяй их иным.

Ману скрепляет мои кулаки в своих. Обдаёт их дыханием и говорит:

– Прощай не больше раза; всё, что повторяется больше раза – не ошибка, а осмысленный выбор. Уважай его и принимай, однако делай выводы и больше не верь. Если захочешь не прощать вовсе – твоё право. Ты – не вариант, а приоритет.

– Я сплю, правда же? –  прерываю женские речи и наблюдаю ещё больше растекающиеся черты лица.

Не узнаю Мамочку.

– Пора проснуться, птичка, и посмотреть на вещи реальным взглядом. Проснись.

И я открываю глаза.

– Ты в порядке? –  восклицает голос от окна.

Хозяин Монастыря пускает клубы дыма в ночное небо. Уточняю, он ли меня разбудил.

– Нет, но выглядела ты беспокойно; собирался вот, – отвечает мужчина и вдавливает сигарету в стекло, после чего отправляет её в сад. – Видно, что-то снилось. Расскажешь?

– Тебе не понравится, – говорю я и сползаю с кровати. Встаю подле и засматриваюсь дремлющей пустыней. Вспоминаю Гелиоса… – Там была Мамочка, а вы больше не дружите.

– Мне не нравится водить дружбу с предателями, – смеётся Ян и падает на кровать поперёк, чтобы мне не осталось места.

Ничто не поможет тебе ощутить пригревающий женский бок, несчастный.

– А мне приходится.

Бросаю резво и ядовито и, не позволив выпалить что-либо в ответ, покидаю спальню. Пускай подумает.

Роняю себя в кабинетное кресло и достаю припрятанный апероль. Лакаю из горла, смотря на пустынные земли, и вспоминаю, как смотрела на эти же самые земли с другого ракурса – из спальни за красным балдахином, подле Бога Солнца, что проснулся в ночи и оставил деву, с которой только познакомился и которую только познал. Он вёл себя нешаблонно, он сразу же обрёк меня на ощущение особенности, он говорил и поступал иначе рассказам послушниц. И я уверовала в какую-то немыслимую собственную силу, которой поначалу – возможно – даже не было. Лишь искра, задаток, семя.

Хозяин Монастыря врывается в кабинет и гонит прочь из кресла. Кажется, сон обошёл его стороной. Почему он всё время бьётся за это проклятое место, если я даже мыслями не желаю его присвоения?

– У тебя какие-то дела сейчас? – спокойно вопрошаю я и медленно оборачиваюсь на крутящейся ножке стула. – Кому-то написать хочешь? Или нужно прочесть письмо?

– Ты не Хозяйка этого места, Луна.

Развожу плечами.

– Только твоя. Твоего сердца и твоей головы, а это много больше. Этого достаточно, чтобы…

– Ты забылась, радость, – перебивает мужчина.

– Забылся ты, – парирую следом, – возомнив, что мир неизменен. Ты достиг своей высоты, достиг определенного уровня, поддерживал его, боролся за него…но не учёл, что всё меняется и всё не вечно – это природа вещей. И на смену тебе приду я. А после меня кто-то ещё. И ещё. Пока люди не вымрут, а они – паразиты – никогда этого не сделают; цепкий вид. Скажи, для чего ты в самом деле пришёл сейчас? Тебя до сей поры беспокоит война за Монастырь, Отец? Или поражение в другой войне не даёт покоя? Я всё ещё тебя ненавижу, Хозяин Монастыря, – говорю я.

– Взаимно, – отвечает он.

– Разница всё же есть.

– Какая?

Прижигаю:

– Ты ненавидишь, потому что не нашёл во мне любви. Я ненавижу, потому что нашла её в тебе. По пути мы разрушили окружающее нас и теперь с останков взираем на уничтоженное и попрекаем друг друга. Мы – те же паразиты. Смею только посочувствовать.

– Ты изменилась, Луна, – бросает Ян. – Мне горестно, что я имею к этому отношение.

Много на себя берёшь, папочка. Во мне всё это было – требовалось взбить почву и позволить ростку выйти. Ты не наградил знаниями, ты раскрыл потенциал для впитывания окружающих истин.

– А я благодарна. Вот только…

Хочу рассказать о предположении Бога Солнца, которым он обмолвился лишь раз, но мысль эта крепко засела в его седой голове и часто отражалась в задумчивом взгляде.

– Договаривай, – смягчающей интонацией обращается Ян.

– Ты веришь, что я не имею рода и корней? Веришь, что мой дом на краю земли и родители простые смертные? Ты веришь в это или ощущаешь исключительность, про которую мне нередко говорил Гелиос? Скажи, как есть.

Хозяин Монастыря впервой за всё время роняет взгляд.

– Воспитавшие тебя люди и есть родители, ибо взрастить и родить – различно; первое определяет выше крови.

– Но кровь определяет род. Скажи мне правду, – требую я. – Неужели твоя любимица её не заслужила?

– Бог Смерти говорил об этом спустя несколько дней, как прибыл конвой. И в конвое этом была ты. Помнишь? Про секрет, который стал известен лишь мне…

– Что сказал Бог Смерти?

Молчит.

– Говори немедленно, Ян.

Молчит.

– Говори!

– Что я иду против монастырских заповедей, принимая в послушницы богиню, родители которой из пантеона, но имена их – как и причина разлада пары – неизвестны.

Пытаюсь совладать с собирающимися в грозовые тучи эмоциями и отбрасываю безразличное:

– Что ещё сказал Бог Смерти?

– Пообещал: ты свергнешь Отца, – улыбается Хозяин Монастыря. – Он сказал: вне зависимости от того, что я выберу – отрешённость, чувственность, зло, добро – и как поступлю…при любых складываемых наших отношениях ты займёшь моё место. И я препятствовал этому, я жил с этой мыслью.

– Но… – задумываюсь. – Ты понимаешь, что не потревожь нас с Гелиосом, я бы не вернулась в Монастырь?

– Причина бы нашлась. Иная. Всё ведёт тебя к этому проклятому месту во славу выдуманных богов. Всё ведёт к нашему столкновению, понимаешь?

Покидаю кресло и подхожу ближе к Яну. Спрашиваю искренне:

– Почему не приказал избавиться от меня, Хозяин Монастыря? Почему не решил проблему на корню? Что мешало тебе избавить нас обоих от мучений и сомнений?

– Ты знаешь.

Почти смеюсь – оскалившись, не веря, убито:

– Не говори мне об этом мерзком чувстве, его ты не испытываешь – даже толики. Назови истинную причину.

– Я не знаю, – говорит мужчина. – Не знаю. Мне думалось…я не знаю! – вскрикивает и хватает меня, встряхивает за плечи. – Причин десятки и сотни. Я хотел всё изменить! Думал, изменимся мы сами и всё обойдётся. В какие-то моменты терял голову и слепо следовал сказанному. И жертвенность во имя тебя не казалась пустой, и жертвы на твой алтарь не казались напрасными.

– Я устала, – признаюсь поперёк признаниям и потоком озвучиваемым мыслям.

– Да, – кивает мужчина, – а потом ты делала так, – и он изображает моё пренебрежение, – и всё сводило: хотелось задушить тебя, только. Однако я всегда знал, что ты из пантеона, и всегда боролся с твоим вырывающимся, расчехляющимся характером и нутром. И вместе с тем не желал их подавлять…

– У Бога Солнца даже в мыслях не было усмирять виденное – он помогал, содействовал, воплощал. Почему у тебя не хватило сил и духа?

– Потому что я – не он, – обиженно швыряет Ян. – Понимаешь? О, Луна, ты идеально вписываешься в их семейство: словно всех перебитых братьев и сестёр некто выше и значимее нас – ложных богов – заключил в оболочку твоего тела и отправил ради наказания. Ты, Луна, одно сплошное наказание. За грехи и мысли, за всё. И только Гелиосу – нашему главному славному мученику – позволили лицезреть сублимацию его семейки в женском теле и вместе с тем преимущественно его нагибать, что он делал на протяжении всей своей жизни и без того.

– Как ты противен! – взрываюсь следом. – Говоришь это всё…тебя до сих пор цепляет, верно? Успокойся, Ян!

Отворачиваюсь и отхожу. Мгновение спустя прошу сменить тему:

– Ты узнавал, кто мои настоящие родители?

– Повторюсь, Луна, – устало протягивает Хозяин Монастыря, – твои настоящие родители остались в твоей деревне нефтяников, ибо они тебя воспитали и взрастили, они твои истинная семья.

Несколько гневно выплёвываю, не без злорадства и ехидства:

– Ты узнавал, кто зачал и родил меня? Подобная формулировка устраивает больше?

Мужчина отвечает спокойно и неспешно:

– Нет. Никогда не собирался и не соберусь. Почему? Потому что вопросы следует задавать только в том случае, когда ты готов к ответам. Если нет – неведение спасёт разум. Я не хочу знать, чья ты дочь, это вывернет наизнанку слагаемые десятилетиями отношениями с пантеоном.

– А Бог Смерти знает?

– Что касается этого загадочного лица…никогда не знаешь, что знает Бог Смерти и он этим ловко управляет.

 

Почти обиженно говорю:

– Ты выгораживаешь вырастившую меня семью, почему?

– Потому что они сделали тебя тобой – той девочкой, которая прибыла в Монастырь.

– Они продали меня! Равно скоту. Равно мешку овса.

Ловлю разочарованный взгляд и продолжаю:

– Нет, Отец, тогда ты не убедил меня, что поступок их был благим.

– Однако ты защищала их. В день нашего знакомства. Не желала негативного влияния со стороны Монастыря. Я видел это, так просто, явно. Ты защищала их.

– Сейчас бы не стала.

– Но их поступок привёл тебя к исходу, которым ты довольна, верно?

Молчу.

– Верно, Луна? – повторяет мужчина интонацией куда более терзающей. – Хотя бы потому что ты узнала, что значить любить. Не все делают это. Особенно в наше время. И родителей не попрекай; вся ситуация лишь показывает, как расколупало институт семьи и брака в наш век, как все мы запутались и обнажились, нам неведомы «хорошо» и «плохо». А они взрастили тебя равно родной.

– Отправлюсь спать. Беседы действуют усыпляюще, – кидаю колко, огибаю мужчину и скрываюсь за балдахином.

До утра мы не видимся, а на утро делаем вид, что ночные беседы не случались. Ян отменяет запланированные встречи и запланированных посетителей. Это бездумно. Это глупо. Он не думает о прибыли, перспективах, будущем; он сосредотачивается на нас и тем пугает.

– Хочешь отдохнуть? – предлагает Хозяин Монастыря.

– Я не устала.

– В том смысле, чтобы просто побыть вместе.

– Это что-то исправит?

Мужчина ловит мой холодом напитанный взгляд и бросает:

– Проснулась ты без настроения, не так ли?

– Так ли, – соглашаюсь я. – Мучили кошмары, странные сны: в них мы беседовали о пустом и разочарованно обрывали разговоры.

– Поразительно, мне снился тот же сон.

– Я в сад. Занимайся монастырскими делами.

Вскидываю поверх плеч тканевую накидку (по утру прохлада сада ощутима из-за назревающей росы) и спешу к дверям. Голос останавливает. Отцовский голос:

– Не могу.

– Прости?

И мужчина признаётся, что ни о каких монастырских делах промышлять не может; ни о чём больше. В голове сидит юная богиня, нагло смыкающая челюсти над поверженным.

– У тебя множество иных забот – ещё неоконченных и даже не начатых, – попрекаю я. – А ты зациклился на наших с тобой спорах и даже в Монастырь перестал закладывать силы и мысли. Прошу, Ян, вернись, – искренне обращаюсь к раскаявшемуся лицу. – Мне нужен Отец, с которым я повстречалась в день прибытия сюда. Этому месту необходим Отец.

Мужчина оставляет кресло и стремится ко мне.

Швыряю приближающемуся в лицо:

– Убеди себя в том, что неизменно лишь одно – Монастырь.

– Не могу, – едва слышно перечит Ян.

– Убеди себя в том, что повышенная по званию послушница не стоит этой смуты. Вот я, видишь? Раз за разом, ты прав. Вот я.

Понимаю, что говорю отличительное от чувствуемого, но иначе избавить от мании Бога Удовольствий не могу.

– Не могу, – эхом гудит он.

– Твоё безумие подвластно исцелению, но я не желаю быть панацеей. Успокойся, прошу.

– Ты моя, как же ты не понимаешь этого?

И мужчина отторгает от себя, наполовину безумное, наполовину готовящееся таковым стать:

– Принадлежа к богам и нисколько не веруя ни им, ни в них, могу заверить – ты была пожалована ими.

– Обращаясь к богам, не забывай – иногда ниспосланный дар оказывается наказанием.

– Расплатой, я помню.

Тогда Ян пытается прихватить меня за плечи и стиснуть в объятиях. Отбиваюсь и советую не делать того, о чём он может пожалеть в будущем. Слова эти отрезвляют и приказывают дрожащим рукам отпустить.

– И Гелиос, – напрасно говорит Хозяин Монастыря, хрипит и стонет, – был лишь к тебе ведущим. Он – время, Луна. Пережиток.

Как смеет…?

Едва не давлюсь признанием; желаю растерзать. Но вместо того спокойно (неправильно спокойно, ведь подобное должно разжигать в душе пожар) отвечаю:

– Я не отрекаюсь от вины нашей совместной, Ян, не отрицаю причастности к гибели Гелиоса, но я не позволю тебе порочить его память и не позволю пытаться переписать историю, которую мы с тобой обоюдно начертили. Он был и остаётся моим супругом.

И Бог Удовольствий, разрезая грудную клетку кашлем, утверждает, что последовал бы по тому же пути, представься такой шанс, оступился бы везде повторно и вновь и вновь обрёк Бога Солнца и его молодую жену на однажды пережитое, дабы узреть её спустя месяцы траура в своих объятиях.

Посмотрев на нас со стороны и вместе с тем потеряв всякий интерес к мужчине, отпускаю его плечи и отступаю в сторону.

– Ты ужасно изменился, Ян, – говорю я.

– И сделал бы то вновь, повторял бы и повторял, – подводит Бог Удовольствий, – лишь бы видеть тебя рядом и ни с кем более не делить.

Слова эти дают осечку.

– Ты сделал только хуже, Хозяин Монастыря, – излагаю я. – Тебе стоило принять поражение (а путь проигравшего избрал ты сам), но гордыня не позволила и теперь ты растерял всё окончательно. Понимаешь? Понимаешь, что пляшешь на углях и привираешь самому себе, будто это нормально? Жжётся, да? Вот и погорай!

– Дай мне шанс.

Так просто. И остро, и бегло, и совсем без раскаяния.

Дай мне шанс.

С осознанием загубленной души, загубленных сердец, загубленного тела.

Дай мне шанс.

Тогда я понимаю, что некоторые люди всю жизнь обтягивают собственные мысли бесконечными сожалениями и вымаливают прощение (чаще всего неповинные), а некоторые – грешащие и на грех призывающие – всю жизнь считают себя святыми отшельниками.

– Я никогда не прощу тебя, Отец, – слышит мужчина и наблюдает кошачью поступь с моей стороны. Отторгаю ядовито, мягко, почти выскабливающе: – Никогда, ибо ошибка однажды – ошибка, а всё сделанное после – осознанный выбор. Ты оттолкнул всех от себя. Ты сделал свой выбор, помирай же в своём заслуженном одиночестве, Бог Удовольствий, так и не нашедший в жизни удовольствия.

И то случается.

Бог Смерти говорил однажды, что слово есть сакральное искусство, подчинённое услужению и развлечению человека, однако не перестающее быть таковым: особенным, решающим.

То случается.

Он и помирает – в одиночестве.

Лекарь говорит, что Хозяин отдаст богам (кому-кому?) душу к концу недели, и я пью всю эту неделю, проваливаясь в памяти и приближая день расплаты. Но расплата не приходит.

Я смотрю на мужчину, что смотрит в пустоту перед собой. Стеклянный взгляд очерчивает меж нами границу: я вижу всё, а он – насквозь.

Не может быть…

– Ты прощён, Хозяин Монастыря. Твоя жертва принята, – говорю я и закрываю его саднящие глаза, после чего разваливаюсь на краю кровати и пропитываю потные простыни слезами.

Отмщение не приходит, а мир не наступает. И души наши – ровно телам – ничего не стоят, покуда обладатели их осуждены за неимение сердец.

Я обрушила ужаснейшую из казней, я выступила палачом – я не пришла на предсмертные вопли, я не пришла на плавающий в коридоре голос, а голос – слабый, безвольный, из непослушного рта – отбивал слоги моего имени. Я не пришла. Я отомстила, но наслаждение за тем не явилось. Не явился и мир. Не явилось спокойствие. Только выкорчеванный кусок из груди напоминал, что некогда там было сердце.

Бог

Хозяин Монастыря был в безопасности всё то время, что я не ведал его имени. Он сокрыл его – разумно и предприимчиво, и потому, окропляя собственные руки алой водой, скрывался от Судьи и всепоглощающего рока мщения. Но женщина – его погибель (о чём он нередко думал при их знакомстве) – так громко предаётся спорам и так явно проклинает мужчину, что я наконец слышу Имя.

Ян.

Теперь Ян должен умереть: понести наказание за свои грехи и омыть запятнанные руки, дабы павшие от них могли без толики волнения вздохнуть.

И я насылаю болезнь, которую лекарь описывает со свойственной ему безграмотностью.

И я насылаю на Луну непримиримый гнев, с которым она не может совладать, а потому даёт Хозяину Монастыря в мучениях отойти от дел Монастыря.

И я насылаю тысячу рокочущих сообщений о том, что дева в алом платье погубила ещё одного Бога. С того момента пантеон начинает истинно бояться её, а, значит, признаёт своей и выше. С того момента Луна становится Хозяйкой Монастыря и Богиней небесных. С того момента она очищается от собственных грехов.

Я даю ей ласковое прозвище – Богиня Судьбы. И разве не со мной должна быть связана сама судьба?

Исключительно судьба направляла и приправляла действия этой девочки-девушки-женщины. Судьба озаряла её тягу и желание к большему, лучшему, судьба наказала ей сохранить величавое благо века нынешнего и отправиться с ним в Монастырь, судьба заставила внять и воспрепятствовать речам Хозяина Монастыря и тем влюбить в себя, судьба позволила ей остаться подле и набраться ума, судьба одарила её добрым мужем и исключила возможность безумного порока, судьба устроила её в доме и уготовила тёплое место в пантеоне, судьба наделила её добрыми качествами и окропила их кровью и потерями, дабы предстал крепчайший из металлов, судьба изваяла крепкий и терпкий нрав и не позволила опустить руки, судьба расчищала пред нею путь и избавлялась от противников и тягот, судьба позволила закрыть многовековой клан Солнца, чтобы дать возможность взойти Луне, судьба преследовала её и награждала тёплыми материнскими объятиями. И я не упоминаю о малых судьбоносных моментах, которые также предопределяли происходящее: полученное её родителями предложение, тайное письмо Богу Солнца с приглашением на торги, случайные письма в резиденции и многое другое…Разве она не заслужила зваться Богиней Судьбы?

А вот людям на севере я нашёптываю, что Боги – не те, за кого себя выдают. Я повествую об обычной смертной, что вступила в пантеон и руководит стихиями, а люди вскидывают руками и предаются молитвам. Вера одних – крепчает, вера других – стихает. Война – два слога – обрастает событиями и причинами. Мирные решают противостоят истинному врагу. Мирные более не вырезают деревни друг друга, а сосредоточенно двигаются к землям небесного пантеона.

Что касается Луны…ей в это время я дарую сны, в которых всё случается по-другому.

В одну из ночей она видит покойного супруга, в другую – новорожденного ребёнка, в следующую – бывшего друга. Сегодня она возвращается в день смерти Яна.

Женщина

Я возвращаюсь в день смерти Яна.

Лекарь говорит, что возраст, сублимированный с алкоголем и табаком и приправленный сердечными переживаниями – рецептура не из щадящих. Под сердечными он имеет ввиду мышцу, а не чувства, о которых поначалу размышляю я. Всё просто.

Возвращаюсь в день смерти Яна и склоняюсь над его кроватью.

– Ты пришла, – сипло выдаёт он. – Я звал.

Отмечаю посаженый голос: хрип разрезает грудную клетку и голые стены комнаты.

– Долго звал, – колко, но с ласковыми прищуром выдаёт мужчина. – Ты была вправе не приходить.

– Так и есть.

Я знаю, что не пришла.

Сажусь на край постели и, сжав в руках безвольно брошенный по простыне кулак, прижимаю его к губам. Скромным поцелуем украшаю чернильные буквы на костяшках. И уверяю, что рядом.

– Всегда, – рокочет голос. Его слова теряют вес – то ощутимо; становятся лёгкими, слабыми, мягкими. – Ты всегда была рядом со мной.

Утверждаю иное:

– Ты подарил мне год жизни с другим, и с мужем я была счастлива.

– А со мной?

– Нет.

Он хмурится и пускает слезу, которая едва проползает по сухой, полу-сморщенной щеке и впитывается в потную наволочку.

– Только когда не вёл себя как последний… – улыбаюсь и фразу оканчиваю на старом наречии.

– Опять смеёшься, – хрипит Ян. – И даже сейчас: когда я умираю.

– А когда, если не сейчас?

Мы недолго молчим.

– Прости. – Мужчина отрывает вторую руку от простыни и, не рассчитав силу, прижигает ею спину, после чего пытается приблизиться и обняться.

– Самый слабый из твоих ударов, – говорю я.

– Очень смешно.

– Очень.

– Я люблю тебя.

– Нет.

Могла бы принять его признания – ласкающие речи – и дать в спокойствии уйти. Опять это рокочущее и разочаровывающее «могла бы». Однако держу в мыслях: не всем душам следует беспокоиться. Ян устало вздыхает; различаю желанный, полный ехидства, взгляд.

– Что значит «нет», Луна? – переспрашивает мужчина.

– То и значит. Ты любишь себя.

– О, конечно, – издевательски продолжает он. – Добивай старика, давай же.

– Ты не старик.

– По меркам людей – более чем.

– Но ты Бог.

– Веришь в Богов?

– Не верить в зримое..?

Мужчина взвывает.

– Так вот, – продолжаю я, – любишь ты исключительно себя. Ты эгоист, Ян. Ты эгоист и не заслуживающий моего внимания червь.

 

– Продолжай.

Мы смеёмся. Понимаю, что обстоятельства, ситуация и слова никоим образом не вяжутся с его реакцией. Но мы смеёмся.

Лекарь нашептал об отёке лёгких (Богу Удовольствий о его диагнозе я не сообщила), а потому лёгкие выплёвывали смех вместе с кровью. Вот и правильно, что я не пришла. Мне не следовало запоминать его таковым.

– Раз за разом, – вслух размышляю я, – ты отталкивал и подтаскивал, а, потеряв, не смог принять поражение. Ты эгоист. И я эгоистка. А потому мы не сошлись.

– Добивай, радость моя.

Радость. Моя.

Кажется, тысячу лет не слышала этого обращения. И оно колит. Потрясает, изувечивает. Больше ведь не услышу, а голос из памяти рано или поздно сотрётся.

– Следовало оставить тебя помирать с видом на голый потолок и лопнувшую лампочку, а не эту красоту, – и я показательно жму плечами, указывая на саму себя.

– Красота, да, – соглашается Ян. – Моя.

– Не твоя.

– Молчи, Луна. Хотя бы сейчас.

– Приказываешь?

И я просыпаюсь.

Сны всегда оказываются снами; назидательное кощунство над разумом и телом. Не фантазируй, Луна. Хозяин Монастыря никогда бы не обронил это глупейшее, ничего не несущее за собой признание на старом наречии.

Сползаю с дивана и сбиваю несколько пустых бутылей подле, едва бреду к столу и там, закуривая, пью из горла очередную саднящую горло дрянь. Спальни я ныне боюсь и ещё несколько недель туда не захожу; тем самым я позволяю инжиру засохнуть.

Случается так, что, покидая кабинет Хозяин Монастыря, встречаюсь с собравшимися (и, соответственно, покинувшими свои комнаты) послушницами и послушниками. Они взирают на меня – опасливо, кичливо и не без надежды. Я ожидаю увидеть рассыпающихся подальше от Монастыря девочек и мальчиков (наверняка хотят спросить, что им делать дальше), но вместо того они встречают меня одним единственным обращением.

– Матерь.

Я не признаю растроганности и чувственности; принимаю бессердечный вид и скупое на эмоции лицо и объявляю, что Монастырь неизменен. Он был, есть и будет. Таков. Правила неизменны. И послушницы, и послушники в нём – как и прежде: в порядке, достатке и красоте. Они могут почтить память ушедшего хозяина доброй мыслью и пожеланием хорошего пути. Пантеон ещё выше принял Бога Удовольствий. И только мне одной было известно, что он пригревал бока в местах погорячее. Как и другие ушедшие знакомые. Аналогично выступлю я.

В честь траура объявляется выходной; девы и юноши в молчании возвращаются в свои спальни и в тишине пребывают остаток вечера. Я же за этот вечер пытаюсь наверстать дела оставившего нас бога.

С того начинается быт и работа.

Тогда приходит новое время.

Я днями напролёт изучаю встречающиеся мне документации, письма и заметки. Я засыпаю с ними и просыпаюсь с ними. Первым делом, изученным оказывается план работы. Начало недели отмечено визитом Бога Войны, а под сумерки следующего дня должен явится Бог Воды для вкушения недавно привезённой послушницы – нетронутой и пугливой. Я призываю последнюю упомянутую и провожу с ней сколько-то времени за беседой. Настраиваю опасливо взирающую на меня кроху и внушаю исключительно хорошее. Затем является гость.

– Беги к девочкам, – улыбаюсь я и выпроваживаю юную, а затем встречаюсь с надменным лицом подоспевшего господина.

– Бог Войны, – представляется он и без приглашения заваливается в кресло для посетителей.

На пороге выстраивается охрана в количестве двух детин. И это не моя охрана.

– Богиня Солнца, – представляюсь я и захлопываю раскрытую подо мной книжонку. Как вдруг, опомнившись, добавляю: – И, по совместительству, Хозяйка Монастыря.

Лицо мальчишки – а Бога Войны возрастом старше и не окрестишь – обнажает улыбку и неслышно смеётся. Хохот его нарастает и оказывается подхвачен прибывшими.

– Твоё эхо или защищающие тебя люди, Бог Войны? – придираюсь я.

– Что за шутка? – восклицает он. – Когда я смогу повидаться с Отцом этого дела и места? Истинным хозяином…

– Земной Бог Удовольствий оставил небесный пантеон, – спокойно объявляю я.

– Злая шутка, верно? – вспыхивает мальчишка. – Немедленно! Я желаю видеть здесь этого старого черта!

– А я-то как желаю, чтобы дела свои решал он сам, – ехидничаю следом. – Но это неисполнимо. Отныне Монастырём и всеми связанными с оставившим наш мир Богом делами занимаюсь я. И лучше вам признать это как можно раньше.

Обиженно фыркнув, гость покидает кресло: он смотрит – пренебрежительно и неодобрительно – и объявляет:

– Тому не бывать!

– Если вы не намерены решать запланированные на сегодня дела (а, поверьте, у меня забот много, однако я выделила часы для приёма), оставьте Монастырь до грядущих времён. Или до осознания и принятия одной простой мысли: теперь это место принадлежит мне, точка.

– Я выдворю тебя отсюда, – брызжет Бог Войны и резво отворачивается.

– Бог Удовольствий однажды сказал то же самое, – шутливо бросаю я и угощаю саму себя выпивкой.

Разумеется, того не было. Но лицо – о, лицо! перепугавшегося юнца – стоило любых слов. Он понимает и принимает угрозу, а потому в спешке покидает стены Монастыря.

И какие дела могли связывать его с Яном?

На следующий день в указанный час пребывает Бог Воды. Он с опасением и уважением здоровается, противно причмокивает руку и переваливается с лапы на лапу, двигаясь вдоль коридора. Я, приняв то за норму, порываюсь следом. У красных тканей мы замираем. О, точно… Эта паршивая традиция в роли Хозяина Монастыря: провожать мешок уродства, старья и похоти к невинной красоте. Девочку, с которой мы беседовали днём ранее, выдворяют из спальни. На ней приятная атласная сорочка. И – будь ты проклят тысячу раз – Бог Воды лапает юную, сместив краешек тонкой ткани, на глазах у других – напыщенно-красивых – послушниц. Они изводятся и бросают многозначительные взгляды, дабы в последующем важный господин обратил внимание на них. Но это – опытные и выдрессированные, дитя же – под моим боком – багровеет и едва не пускает слезу. Ей противно. Ей страшно. Ей нет четырнадцати. Мне противно. Мне страшно. Боги, что я делаю?!

– Приятного вечера и хорошего отдыха, – услужливо протягиваю и киваю на красный балдахин. – Всё во имя богов. Примите этот дар.

Воодушевленный Бог Воды теряется за тканями, уводя следом девочку.

Я нещадно её обманула. И не будет ни удовольствий, ни порядка (в голове – так точно). Он надругается над несчастным телом и отшвырнет как очередную. Ей придётся терпеть липкие прикосновения, скрюченное от удовольствия и собственной хромоты лицо, гадкое дыхание и тысячу иного.

И я, возвратившись в кабинет, молюсь за Гелиоса.

Сама судьба одарила меня благим, хотя я всё это время удручающе вздыхала и помышляла об обратном.

Спасибо (вопреки здравому смыслу и общепринятой норме), Гелиос.

Так начинается моё торжество на месте Бога Удовольствий, так начинается монастырский быт. Я проникаюсь делами и всё быстрее и неосторожнее нахожу тысячи и тысячи подтверждений тому, что Ян промышлял не только послушницами. За его плечами скопилось немало грехов; и как он тянул подобную ношу?

Хозяин Монастыря занимался транспортировкой различных веществ, продажей людей, хищениями и разорениями деревень, заказными убийствами и прочими прелестями века. Легче, кажется, было перечислить то, что он не делал, нежели обратное. И о нём – как выразились бы люди былых времён, на старом наречии – можно книгу писать: о всех этих бесконечных похождениях и ужасах. Он заплутал – несчастный; вот только перипетии лжи, денег и ужасов оплели его с головы до ног и не позволили более отпрянуть от работы. Он занимался всем и сразу. Он издевался и над собой, и над окружающими.

И тут приходит осознание: отдавай я себя подобным делам день за днём и год за годом…не очерствела ли бы сама? не озверела ли? Хозяин Монастыря зрел и внимал большему, чем я могла представить: и откуда в нём нашлось место и время для задатка каких-то там чувств по отношению к какой-то там послушнице? – дерзящей и измывающейся ещё больше, подливающей масло в и без того полыхающее пламя. Откуда, Ян?

И я молюсь, чёрт со всеми вами, о нём.

Приятным сюрпризом награждает следующая неделя. Дверь бежит в сторону, и я, отдирая взгляд от записей, собираюсь прикрикнуть и погнать очередную несмышлёную послушницу, как вдруг препираюсь взглядом с Ману. Ману!

Она уставшая и выцветшая, поблёклая от жизни и к жизни. Колючие косы её – некогда шоколадные – отдают белизной, а откровенные одеяния сменились скромным тряпьём.

Женщина оглядывается, с придыханием расправляет плечи и – едва осилив – выдаёт:

– Этот паразит не дождался меня, верно?

Ману заходит и встречается с моими настигающими объятиями.