Kostenlos

В своем краю

Text
0
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
В своем краю
Audio
В своем краю
Hörbuch
Wird gelesen Светлячок
3,34
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

II

И Милькеев стал меняться в последнее время. Давно уже дети жаловались, что он не играет и не шутит с ними и слишком много стал сидеть у себя и писать. Осенью он послал в Петербург большую статью об эманципации женщин, в которой старался доказать, что семейная добродетель не должна быть целью всех женщин; что свободу женщин не следует понимать только в виде равных прав и независимости труда; что прошедшие века, не рассуждая об эманципации женщин, создали Аспазию, Нинону, Марию Стюарт, которые так же необходимы, как и весталки и честные матери, и нам остается только не падать ниже прошедших веков. Перед Святками ему возвратили статью, отзываясь, что ее нельзя напечатать, потому что она вся пропитана равнодушием к злу и разврату.

После этого Милькеев еще чаще стал задумываться и, с удовольствием внимая шуму и смеху в зале, ходил по ней, заложив руки за спину и не принимая ни в чем участия.

– Вы начинаете у нас скучать? Как вам не стыдно! – сказала ему Новосильская.

– Вовсе не скучаю; а так, вдруг что-то дурно станет. Весной надо будет ехать в Москву защищать диссертацию. Здесь я забыл, что есть на свете заботы о насущном хлебе, люди, которые будут мне вредить и которым я должен вредить, чтобы они не забывались… Жутко станет!

– После этой диссертации можно опять к нам вернуться, – сказала Новосильская.

Предводитель, который был при этом разговоре, заметил: – А я так думаю, что с тебя довольно этой жизни. Заснешь ты тут. Еще полгодика, и марш!

– Не хочется ехать, – отвечал Милькеев, – здесь меня все любят, никто не оскорбляет…

– То-то и скверно, что никто не оскорбляет! – сказал предводитель.

Руднев тоже спрашивал у Милькеева: – Зачем вы хотите бежать отсюда? Куда вы торопитесь? Еще бы годик или два… Я верю в вашу звезду, – она не уйдет от вас.

– Вы верите, что я буду всегда так счастлив, как был счастлив здесь?

– Нет, я не в этом вижу вашу звезду. Я знаю, что у вас будет много горя впереди. Но зато вы везде будете нести с собой движение и полноту. Разве вы засохнете оттого, что останетесь здесь еще хоть год?

– Для кого, – спросил Милькеев, – теперь мне придется повторяться? Для вас? Я вас ввел в жизнь, – идите сами. Для детей? Мои семена уже брошены в них. Для себя? До здешней жизни, до этих лет, я не знал здорового счастья. Здесь я узнал, что такое нравственное блаженство в счастливой семье. Но цель нашей жизни не одно благосостояние; благосостояние должно быть только ночлегом для тех, кто хочет оставить по себе след. Целью нашей должно быть богатство идей, которое как тень остается в мiре после нас. Если человек сумел прожить ярко, то никакая гибель не убьет его лица! Погибнет тело, но лицо свершило свой круг – поднялось и исчезло, но след его пройдет… Многое я и сам понял здесь, чего не понимал прежде. Я понял, глядя на Новосильскую, что можно жить самому à la Dickens и понимать тех, кто живет à la Sand. Я понял, глядя на нее, что мечтательная душа может достигать результатов несравненно высших, чем натуры стойкие, если только она захочет внести начало пользы в свою жизнь. Все это я понял здесь. Все это так, но мне надо бежать!

– Разве его деятельность здесь не полезна? И разве человек не имеет права быть покойным? – спросила в другой раз наедине у старшего Лихачева Катерина Николаевна.

– Он, именно он не имеет права быть покойным! – сказал предводитель. – Здесь он перекипит бесплодно.

– А мои дети? – спросила Новосильская.

– Узко, не по нем шито! – отвечал предводитель. – Ведь это – эгоизм своего рода: заедать человека одною любовью и покоем. Учителем что ли ему навек остаться? Помилуйте, что это? Аполлон в пастухах у царя Адмета! Послушайте меня: та деятельность только практична и небесплодна, в которой примирены: правила рассудка, природные расположения и вкусы и личные обстоятельства жизни. Ясно?

– Ясно. Что же дальше?

– Ну-с, вот брат мой кутит с мужиками и любим ими, имеет много спокойной энергии, домосед, ума весьма положительного и острого, но до сих пор жил без правил и цели. Вообразим себе, что крестьяне отпущены, что учреждены новые должности на либеральном начале. Так вы как думаете, не может разве брат быть на своем месте, когда займет эту должность? А если местное самоуправление устроится, хоть к старости нашей, разве он еще не может вырасти на целую голову? Вот что я называю служить цельным убеждениям, составившимся из правил и вкусов, и только они-то и годятся; а натяжки все эти ни чорта не стоят; только на время годны для выработки. Понимаете?

– Для брата вашего понимаю, а для Милькеева нет.

– Брат мой – здоровый, густой портер, вот что такое мой брат! Пусть шипит медленно и густо, а ваш Милькеев – шампанское!

– Вовсе он уже не так пуст; вы видите, как он прилежно с детьми занимается; сколько дети в год успели; сколько он для себя кончил в эти полтора года, как он аккуратно высылал отцу семьсот рублей за тех людей, которых он взялся откупить; теперь только он все это кончил и стал задумываться… Может, и правда ваша, что ему нельзя быть всегда нашим учителем… Что же вы сердитесь? и барабаните пальцами по столу и за голову схватились…

– Да как же на вас не сердиться, Катерина Николавна! Посудите вы сами, что вы наговорили; слов множество, а без толку все. Исходная точка – фальшь. Не надо спешить и людей смешить. Слушайте обстоятельно.

– Точно ami Bonguars; недостает только рукой по столу методически пристукивать.

– Bonguars – почтенный человек. И я рукой буду пристукивать – слушайте. Милькеев ваш – шампанское и должен им быть; постоял-постоял, да и хлопнул; еще закупорился, и опять хлоп! Последнюю копейку ребром, как все нервные натуры. Но этим, сударыня, я не хочу сказать, что нервные натуры, то есть вы или Милькеев, истрачиваются навек от этих выходок. Нисколько. Напротив того, я этим подвижным людям приписываю непостижимую живучесть души; упал, устал, никуда не годится, кажется, разрядился весь. Глядишь, нет! Вынырнул, да еще и как! Где наш брат, солидный, размышляет, а он уж вон где! Кавалерия, одним словом.

– Вы кончили? – спросила Катерина Николаевна.

– Кончил.

– Теперь вы меня слушайте.

Она объяснила ему, чего она хочет для Милькеева: призналась, что те самые должности, которых ждет Николай Николаевич для брата, соблазняют и ее для Милькеева, что она готова купить или отрезать ему земли, если, как слышно, это будет необходимо и если он, конечно, согласится; что будет не одна такая должность, и все они вместе – предводитель, его брат, она, Милькеев и Руднев составят огромную силу в краю, – силу, которая и теперь уже заметна в частной жизни, а тогда будет еще действительнее.

– Я не говорила еще ему об этом, – прибавила она, смеясь и краснея, – а сама, признаюсь, уже заранее даже придумала, что сказать ему, если будет стыдиться взять землю… Я скажу ему: «Разве Маша или Федя обиделись бы и не взяли бы? И вы должны взять!» Не правда ли?

Предводитель встал, прошелся по комнате, постоял перед ней и, не сводя с нее глаз, повторил задумчиво раза три-четыре: «А, это статья другого рода! Коли так – это другая статья!» Потом простился и уехал; но проходя через залу, спросил у детей: – Где ваш Вася?

– Васька зазнался больно, – сказал Юша, – знать нас не хочет! Все с англичанкой читает какого-то осла Байрона!

Предводитель с братом были всегда хороши, никогда не ссорились; но мало говорили между собою дома и если говорили, то охотнее о разных случаях и слухах, чем о чувствах и мыслях. Старший Лихачев иногда скучал без Милькеева, с радостию выслушивал отрывки из его статьи и диссертации, поправлял кое-что, советывал, готов был всегда ему помочь. Милькеев внимал дельным речам предводителя с большим почтением и научился у него многому в течение года; говорил, что «от бесед с ним я стал ядренее». В общих спорах в Троицком, полушуточных или вовсе нешуточных, они были часто заодно. Предводитель нередко выпускал вперед Милькеева, а сам «крепил его тяжкой силой» какого-нибудь анекдота про губернаторов, про раскольников, про жида, про судью или про армейца дедовских времен и множеством других осязательных, практических сведений, которыми изобиловали его память и суровый ум. Когда он говорил: «Постойте-ка! Слушайте!» – Милькеев нередко охлаждал свою пылкость и слушал, как тот рубил, пристукивая по-бонгаровски ребром руки по столу.

– Государственное начало, сударыня, Катерина Николавна, извольте, прошу вас, отличать от общественного: нравы худые могут убивать хорошие учреждения, и наоборот: хорошие нравы умеют обходить худые учреждения. Так, например, у вас, несмотря на гнусное учреждение рабства, крестьяне бедствуют гораздо менее, чем свободные городские мещане, а дворовые живут лучше чиновников.

И хотя в словах предводителя нередко и нового было мало, но служебный опыт его, его начитанность, его медленная стойкость, самый бас его хриплый и таинственный – придавали столько веса и вероятия словам его, что и старое приобрело в его устах проникающую в сердце силу.

Иногда, наоборот, Милькеев говорил что-нибудь игриво или возражал Рудневу и Новосильской, кувыркаясь философски, и предводитель был так рад его ловкости, что спешил договаривать или повторять за ним слова.

– …Нагая динамичность французов сделала то, что их народность состоит в стремлении к совершенной безнародности!.. – замечал Милькеев.

– …Безнародности! – вторил с тихим удовольствием предводитель.

Многое, что было говорено предводителем брату, было не принято тем, но привилось Милькееву; многие из простых и ясных лучей предводителя, проходя сквозь Милькеевскую призму и разлагаясь на множество разноцветных огней, возвращались к молодому Лихачеву и находили доступ в его ум, менее солидный, но больше требовательный по тонкости, чем ум старшего брата, и предводитель с радостью стал замечать это возвратное влияние к концу второго года.

Александр Николаевич на предложение быть членом будущих мировых учреждений, не отвечал ему, как прежде: «Что это! Вдруг я сделаюсь гражданином. Совсем не к лицу!» Милькеев говорил ему не так, как предводитель; предводитель говорил грубо: «Что, брат, ты небо коптишь!», а Милькеев совсем иначе: «Ах! если бы я был такой домосед, как ты, и так бы был популярен, как ты, как бы охотно занял бы я эту должность… Сколько в этом и пользы, и движения, и чести, и поэзии. И твой вид, твое русское лицо, даже мускулы твои!.. Это – прелесть! Вся твоя обстановка, серый флигель твой озарятся смыслом…» – и Александр Николаевич задумывался над словами Милькеева, и он, который не давал себе прежде труда подумать, популярен ли он или нет и даже не знал, идет ли такое важное слово к его поведению и обстоятельствам, к нему, который сближался с народом только потому, что «дед-чудак – смешит, Арина отлично пляшет, а Марфуша удивительно мила, когда она в штофном сарафане и кисейных рукавах говорит ему: «ну, ты! за что это тебя барином только зовут! отпустил бороду, настоящий купец! поцалуй-ка меня, разнощик!» И Лихачев полусонным султаном цаловал ее, приговаривая небрежно: «Чорт знает, что ты городишь!» – этот самый Лихачев стал говорить: «А, пожалуй, что и недурно бы делом заняться!» «Молодец Милькеев», – думал предводитель, замечая перемену в брате. «Вот, если бы он только Nelly оставил в покое!.. Пока брат не женится – не будет толку!» С этого дня, в который Новосильская так ясно сказала ему, чего бы желала она для своего любимца, предводитель еще чаще стал повторять Милькееву: – Пора бы тебе, брат, перестать пасти овец у царя Адмета!

 

III

Отпраздновали новый год с друзьями. Все были веселы. Милькеев выпил лишний бокал и, поднимая его, сказал: – В сторону все серьезное; давайте нам женщин, вина, лошадей и музыку!

– Однако статью кончил прежде, а потом проклял науку… – заметил предводитель.

– Женщин, танцев и музыки недостает в этой жизни, – продолжал Милькеев, обращаясь к Новосильской. – Если вы искренно хотите, чтобы я остался здесь подольше, заведите у себя то, без чего жизнь похожа на обед без вина и десерта!

Другие поддержали его, утверждая, что в соседстве можно набрать много красивых девушек и женщин. Руднев похвалил Любашу и сказал Милькееву: – Это, мой отец, штучка хорошая. Вот бы вам заняться! Женились и остались бы навек у нас.

– Да, она ничего, – заметил младший Лихачов.

– И очень даже ничего, – прибавил предводитель.

– За чем же стало дело, Василиск? – спросила Катерина Николаевна. – Не пустить ли в ход кудри и убийственные взгляды?

– Можно! – отвечал Милькеев. – Сколько месяцев до лета? Январь – вздохи и вступление; февраль и половина марта – сильная дружба; половина марта и весь апрель – страсть; май – сомнения, борьба, разрыв, отчаяние и отъезд! Ура! Да здравствует Любаша, и пусть гибнет все, что напоминает Руссо, Адама Смита, Фурье и тому подобных извергов! Когда же первый вечер?

Новосильская просила дать ей обдумать, рассчитать расходы, приготовить наряды для Nelly, для дочерей и для себя; но на следующий день приехал князь Самбикин звать молодых людей к сестре, на обед и бал, и к себе на утро после бала на завтрак и folle journée с волчьей садкой. Он умолял также – нельзя ли отпустить с ними как-нибудь Nelly, и предводитель взялся быть ее отцом и дядей на эти два дня.

Руднев сразу обещал быть, нарочно, чтобы не очень просили и чтобы потом отозваться болезнью или неожиданным делом; но без князя вся троицкая семья уговаривала его ехать; дети говорили: «вы, Василек, нам расскажете много!» Однако он уступил только Милькееву, когда тот сказал: – Где же та дружба, о которой вы говорили? Вы находите удовольствие унижать меня контрастом между вашей солидностью и моей пустотой. Дайте мне вырасти немного от мысли, что и вы человек!..

– Ну, ну! – отвечал ему Руднев, – поеду с вами для того, чтобы видеть, как вы там будете витать!

– Не очень-то развитаешься, – возразил Милькеев, – когда знаешь, что первый слуга, который из дверей смотрит, спросит у другого: «Кто этот большой и косматый?» А тот скажет: «Троицкий учитель!» А все-таки поеду, несмотря на все страдания, которые буду переносить от этой мысли!

Князь Самбикин и сестра его Полина были близнецы и родились в ночь под 4-е января; поэтому они праздновали или 4-е вместе, или Полина 3-е, а князь 4-е, чтобы иметь случай веселиться лишний день. Протопопов любил покормить и попоить гостей, а Полина считалась всегда очень любезной хозяйкой и танцевать была сама большая охотница. Знакомы они были почти со всей губернией, и гостей с полудня у них уже было множество. Многие должны были остаться ночевать у них, чтобы вместе с хозяевами ехать на другой день тройками к князю в его еще недостроенный, но крайне красивый швейцарский chalet, которым он украсил неподалеку от материнской усадьбы горку, покрытую молодыми дубками.

Баумгартен, вполне счастливый и в белом галстухе, приехал вместе с Милькеевым, в троицких крытых санях с богатой медвежьей полостью; а Руднева привез младший Лихачев. Все они были представлены хозяйкой многим из гостей, между которыми особенно заметны были два военных генерала и один мрачный господин, с чорными усами и седой головой, недавно возвратившийся из Сибири. Княгиня Самбикина, мать Полины и князя, была тут; Воробьев, Сарданапал, предводитель, Авдотья Андреевна, Анна Михайловна, Максим Петрович и Любаша, и Сережа…

Максим Петрович сейчас же подошел к Рудневу и почти до самого обеда не отпускал его от себя; водил его в бильярдную, в кабинет, рассказывал ему, как он в Польше попал, во время ночного свидания, в такое место, хуже которого ничего быть не может на свете, показывал ему портреты родных и предков.

– Вот этот в пудре, граф***, – говорил он флегматически, – дальний, очень дальний родственник Самбикиным. Однако они его вешают везде.

– Гордый вид! – сказал Руднев.

– Гордиться нечем. Впрочем, это он дома так смотрел, а в Швейцарии его не то Массена, не то Макдональд распатронил так, что насилу ноги унес.

И, вздохнув, Максим Петрович продолжал: – Графы ведь у нас заведение новое. А князья у нас двух разрядов. Настоящие князья – варяжские; это сейчас слышно – от городов имена: Оболенский, Трубецкой, Мещерский, Звенигородский… Это – князья. А то еще есть Шах-мамаевы, да Хан-лакаевы, да Уланбековы, да Сумбекины; это – все восточные! Там, которые побогаче, хорошо живут; а победнее – медведей водят. Прошлого года один такой мурза пришел к нашему кузнецу с медведем… «Дай-ка, брат, я у тебя переночую»; медведя поводил по пчельнику, заклинания делал да два целковых с него взял. Пчелам это полезно. А пчелы-то у кузнеца через неделю и улетели; три роя пропало! – с злобной усмешкой прибавил старик.

– Я и то говорю княгине… (Вы княгиню Сумбекину знаете? – вот на диване с кольцами и оборками сидит, папироску курит) – я ей говорю: «а что, ваше с-во, Шах-Мамай тот, который у кузнеца нашего ночевал – не родня вам?» Не любит она этого! У них княжество и вовсе отнять хотели – все в Петербурге хлопотали…

Потом старик спросил у Руднева, будет ли он завтра у князя?

– Я думаю, не буду, – отвечал Руднев, – в Троицком и дома дело есть…

– Дело не уйдет, – сказал старик, – молодому человеку надо веселиться. У него домик славный. Дела у матери ихней плоховаты были. Она цветники разводить мастерица да колечки покупать, а насчет полевого хозяйства не так-то способна. Ну, так сын и поступил года на четыре в комиссариат, а тут война подоспела… Он – человек расчетливый, аккуратный, был смотрителем долго и поправил дела… Долги материнские позаплатил и домик этот вздумал строить… Посмотрите завтра. Со вкусом. А Любу мою видели?

– Видел, Максим Петрович!

– Говорили с ней?

– Нет, очень много народа было кругом.

– Конечно, на народе, что за разговоры. Вы – человек скромный. А танцовать ужо будете?

– Нет, я не танцую; не умею.

– Ну, что ж. Это ничего! Не всем же танцовать. Я и военный был смолоду, да не мастер на это был. Люба, а Люба, поди-ка сюда!

Любаша подошла…

– Ты доктора видела?

– Видела. Я никак не ожидала, что вы здесь будете, – сказала она, садясь около Руднева и пожимая ему руку.

Старик, как только увидел, что она села около Руднева, тотчас же ушел в залу. Но Руднев с Любашей еще не успели сказать друг другу и двух слов, как на хорах загремела музыка и все пошли обедать. К Любаше подбежал было князь Самбикин, но она уже прежде предложила руку Рудневу, и они вмешались в толпу.

Садясь около нее за обед, Руднев, по обыкновению, поколебался с минуту, но она сама указала ему на стул около себя и сказала: – Отчего же вы не садитесь? Садитесь. Руднев сел и молчал.

Любаша ела с большим аппетитом, съела три пирожка с супом и сказала: – Нравятся вам эти пирожки? Возьмите еще… Я от жадности взяла четвертый; возьмите его, если вам не противно, что я держала его руками… Впрочем, я его, пожалуй, на вилку надену сейчас… Руднев с удовольствием взял пирожок.

– Вы любите хозяйство?.. – спросил он.

– Не знаю… право. Занимаюсь дома чаем всегда. Кто же будет? Тетушка Анна Михайловна нездорова… Папа и бабушка оба любят, когда я наливаю чай… Говорят, что у моего чая особенный вкус… Вот и все мое хозяйство… А другого я ничего не делаю… Иногда охота придет с нашей Ульяной… Вы ее видели… смешная такая, и помните еще, вы что-то с глазом ее хотели делать… Только я думаю, ей, бедной, помочь нельзя… Нельзя помочь ей?

– Нет, у нее бельмо слишком застарело.

– Вообразите, это ведь ей Павлуша инбирю много в глаз вдул… (Любаша засмеялась и указала на Сарданапала) он все лошадей в полку лечил и ей вдул…

– Как же вам не стыдно смеяться? – позволил себе сказать Руднев.

Любаша покраснела и пожала плечами.

– Такая глупая привычка; я сама знаю, что это нехорошо. Только, как вспомню Павлушу и все его штуки…

– Вы начали говорить о хозяйстве… Вы говорили, что вы с Ульяной что-то делали…

– Ну, что! Это совсем неинтересно. Я хотела сказать, что помогаю ей варенье варить; летом обираю ягоды, невейку люблю делать… Ну, что тут интересного? Я бы вот лучше желала, чтоб вы с Павлушей познакомились поближе…

– Может быть, Павлуша не захочет со мной знакомиться.

– Полноте. Что за вздор! Отчего Павлуша не захочет познакомиться? Он вовсе не гордый. Да и гордиться ему нечем особенно. Скорей вы. Вы, вот, гордый… Сколько раз я хотела заговорить с вами, а вы все не обращаете на меня никакого внимания. Помните?

Руднев засмеялся.

– Да что вам во мне? – сказал он.

– Нет, вы мне понравились… Я слышала тоже об вас много хорошего. Хотела с вами сойтись. А вы, я думаю, думали: «Какая противная, скучная деревенская барышня!..» А! Признайтесь, думали? «Что я с ней буду говорить…» Думали?

– Думал, по правде сказать.

– А теперь, что думаете?

– Думаю, как Баумгартен прав, что недавно начал роман под заглавием «L'apparence trompe!..» – Вы разве говорите по-французски? Руднев захохотал и отвечал ей: – Нет, не говорю, а на что вам?..

– Я так и думала, что вы не говорите… А вот это «L'apparence trompe» вы произнесли хорошо… Я тоже не очень хорошо говорю по-французски… У нас жила одна m-lle Feloux… Только она пила, часто была пьяна; бабушка ей отказала… Я у нее училась… Перевожу, читаю иногда…

– Много читаете?..

– Нет, не очень много, – серьезно ответила Любаша, – то лень, то некогда, то книг нет… Да я как-то французских романов не люблю… Я больше люблю наших писателей. У наших как-то проще все… Наше такое понятное…

– Жорж-Занда читали?

– Нет; говорят, она такая безнравственная… Все против семейства писала… Ничего, говорят, у нее святого нет… Лихачев давал мне раз один роман читать, я не помню его названия. Только я не дочла: слишком уж серьезно…

– Вот вы какие, – вы ничего серьезного не любите, все веселое… Так как же вы хотели со мной подружиться, когда во мне веселого нет ни на грош?

– Я людей серьезных уважаю, – отвечала Любаша, – я не люблю книг серьезных…

– Отчего же это такая разница?.. Бедные авторы серьезных книг!.. – воскликнул Руднев громко… Он так увлекся, что не почувствовал, как прошел обед; уже подавали жаркое.

– Объясните же теперь, отчего эта глубокая разница? Отчего вы любите серьезных людей и не любите серьезных книг?

– Я не говорю, что я люблю серьезных людей; я говорю, что я уважаю только их. Вовсе не трудно понять отчего, – отвечала Любаша… – Человека я могу издали уважать, буду смотреть на него и уважать, или изредка буду говорить о чем-нибудь, а книгу нельзя так издали уважать… надо ее ведь прочесть, чтобы уважать… Ну, и скучно… Я очень неразвита! Где мне было развиться! Папа добр. Только вы видите, какой он… Ну, бабушка – старый человек, тетушка Анна Михайловна тоже.

– Вот, если вы хотите развиться… вам лучше подружиться с Милькеевым, а не со мной; он как раз разовьет вас; а я не сумею…

 

Любаша поглядела на Милькеева, который на другом конце стола благосклонно разговаривал с седым генералом, и отвечала: – Он мне не нравится; он, кажется, много о себе думает… Так нейдет! Разыгрывает из себя такого светского человека. Положим, он собой молодец, хорош… Ну, вот, посмотрите, как он лорнирует барышень!.. Как я не люблю, кто о себе так много думает… И даже к должности его совсем это нейдет…

– Вот уж это странно! – возразил Руднев.

В эту минуту все встали с бокалами, и смуглый генерал, который сидел около хозяина, сказал громко: – Здоровье Пелагеи Васильевны Протопоповой!

– Здоровье Александра Васильевича! – закричал хозяин.

– Князя Александра Васильевича Самбикина! – перебила сама княгиня, привставая и протягивая с улыбкой бокал в сторону сына.

Музыка гремела; все чокались; князь покрыл руки матери поцалуями.

– Теперь вместе, за здоровье близнецов и вечную дружбу между ними! – сказал кто-то вдали.

Музыка опять заиграла, и опять загремели стулья.

– Не стоит и пить за это! – заметил другой гость, когда шум утих. – Близнецы, известно, всегда дружны… У меня были два знакомых брата…

– Может быть, братья и живут хорошо, – перебил как можно громче Максим Петрович, – а вот если брат с сестрой близнецы, так те не так-то ладят!..

Авдотья Андреевна покраснела; Анна Михайловна затряслась; князь опустил глаза; княгиня презрительно взглянула; хозяин нахмурился; Любаша тихо засмеялась; многие гости захохотали громко.

– Что это такое? – спросил Руднев у Любаши.

– Папа чудак! – отвечала она, – что вздумает, то и скажет. Княгиня Самбикина дочери не любит; князь – ее фаворит; княгиня, князь, бабушка, тетушка Анна Михайловна – это одна партия; а Платон Михайлыч и Полина – другая. А папа ни к кому не принадлежит: всех бранит; только бабушку не бранит, уважает. Он говорит – Полина не хочет, чтобы князь женился, потому что Коля после него наследник. А у бабушки и у тетушки с Платоном Михайлычем уже давным-давно были ссоры, из-за имения что-то! Как все это грустно, Василий Владімирыч! – прибавила она с веселым лицом.

– Это правда! – сказал Руднев. – Да вам-то что ж! Вы всех их любите?

– Мне-то никто из них не противен… Как-то нет-нет, да и пожалеешь всех!