Kostenlos

В своем краю

Text
0
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
В своем краю
Audio
В своем краю
Hörbuch
Wird gelesen Светлячок
3,34
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

XI

Все выучили твердо свои роли; поставили декорации; большую лестницу убрали цветами и устлали ковром; приехал из города оркестр; залу и другие комнаты осветили сотнями свечей, как для многолюдного бала. Новосильская была здорова и бодра; блаженствуя от мысли, что другие будут веселиться, она поспевала везде и не совестилась даже хвастаться своими чувствами.

– Вот, доктор, это – практичность настоящая: доставлять удовольствие другим, – говорила она, краснея, Рудневу, – это – практичность! Я только такую и уважаю…

Потом подходила к Баумгартену и говорила ему: – Вы счастливы сегодня, – я вижу. Я вас люблю за то, что вы при ваших серьезных знаниях умеете веселиться. Вы очень хорошо развесили этот шатер под дубом, и перспектива в заднем занавесе хороша! очень хороша! Как я рада, что у меня под старость еще есть способность радоваться на других!

– Что, Василиск, рады вы? – спрашивала она у Милькеева. – Будете блистать?

– Постараюсь! – отвечал Милькеев, – веселиться там не стыдно, где всякий олицетворяет какую-нибудь идею!

– Я какую олицетворяю? – спрашивала Новосильская.

– Идею пользы и добра, доведенную до прекрасного.

– А вы?

– Идею разврата, доведенного до косвенной пользы! Мимоходом и слугам Новосильская успела доставить приятные минуты: велела Оле надеть не московские башмаки, а те, которые ей сшил из серого атласа к празднику берейтор, отставной солдат и башмачник, и просила дворецкого и винокура играть увертюру внизу около занавеса, потому что для той комнаты, где устроен театр, городской оркестр слишком силен; у экономки попросила дюжину чашек на этот вечер: «боюсь, недостанет моих»; экономка чуть не заплакала от гордости и радости!

Съехались все: Анна Михайловна, Полина, Любаша, муж Полины, Лихачевы, дядя Руднева, Сарданапал с сестрой.

Заняли места. За стульями господ образовался род райка; винокур и дворецкий заиграли вальс; Баумгартен зазвонил за кулисами, занавес поднялся, и все притихли.

Цыганский табор в лесу; шатер; бочка, на бочке Баумгартен; дети поют в пестрых одеждах.

Все были довольны; Милькеев в синей блузе был молодцоват; Любаша и Nelly были очень милы в своих костюмах; Баумгартен играл недурно и с душой. Грамотным слугам были розданы еще прежде тетрадки с кратким изложением пьесы на русском языке, и люди много смеялись; особенно когда Баумгартен будто бы напился пьян, погнался с хворостинкой за Федей и упал. Больше других радовался и хвалил француза бородатый истопник; во все время репетиций он служил при театре и, зная заранее то место, когда француз должен схватить хворостинку, выставил вдруг на сцену из-за кулисы бороду и лицо, чтобы видеть любимый пассаж.

Автора и актеров покрыли аплодисментами и пошли наверх танцевать.

Варенька Шемахаева решилась не подходить сама к Лихачову и ждать от него первого шагу. Она старалась веселиться сколько могла, старалась забыть угрозы Богоявленского, но вечер был уже в исходе, уж подали знак начинать мазурку, а Лихачев не сказал с ней и двух слов.

«Дура я, дура! Зачем это я поехала? Зачем, скажите мне, ради Христа! Ах я дура! Ах я низкая, униженная тварь!.. Я ему еще больше опротивела теперь!..» В отчаянии ушла она в кабинет и села у камина; долго была она одна; никто не приходил из залы; вбежал на минуту Юша, посмотрел на нее и убежал. Варвара Ильинишна думала: быть может, ребенок увидит, что она грустит, расскажет, и Лихачов придет. Но вместо него вошел Милькеев, осмотрелся и, подойдя к ней, позвал ее на мазурку.

– Я вас давно искал, – сказал он.

– Будто бы? – отвечала кокетливо Варвара Ильинишна, – это что-то невероятно, чтобы я вам вдруг занадобилась!..

– Всякий человек другому надобен, – отделался Милькеев.

– На подставку! – с натянутым смехом и сверкая глазами возразила Варя.

Если бы бедная Варя могла подозревать, почему Милькеев пришел ее звать, и если бы знала, что Юша вбегал недаром в кабинет – она бы еще больше огорчилась… Катерина Николаевна, разговаривая в углу залы с предводителем и Анной Михайловной, не спускала глаз с танцующих и следила всем сердцем за всем. Ей было недостаточно, что в первый раз видела, как Маша в белом платье стройной сильфидой порхала по очереди со всеми кавалерами; ей было недостаточно, что Федя в восторге гремел, как исступленный, каблуками в lancier, что Nelly кротко и приятно отвечала на приглашения всех: «très volontiers», что лицо Баумгартена оживилось от самодовольствия, приняло совсем новый характер «себе на уме», напоминая даже Генриха IV с бородой и горбатым носом; ей было мало, что Лихачев танцовал превосходно, как всегда, но гораздо больше и охотнее, чем где-либо в другом доме, судя по словам предводителя; что Милькеев, не стесняясь нисколько тем, что танцовал гораздо хуже Лихачева, не пропускал ни одного танца, ни одной дамы и даже вальсировал не раз с Олей, сгибаясь в три погибели; что даже два суровых мужа – Руднев и Юша увлеклись общим потоком и решились «пахать» в кадрилях, как выразился Федя про те угрюмые движения, с которыми они оба, казалось, совершали этот труд… Для Катерины Николаевны смотреть на чужую веселость было истинным счастьем, вся молодость ее проносилась перед ней; в троицком замке столько лет уже не было слышно ни музыки, ни гостей; она не раз уходила в темную спальню, плакала одна и опять бодрая возвращалась на свой трон, в углу между Николаем Николаевичем и Анной Михайловной. Но веселости любимых или близких ей людей было очень мало: она хотела, чтобы все уехали с хорошим впечатлением из Троицкого.

И князь Самбикин танцовал, по-видимому, без принуждения, и Полина, ловко подобрав свой длинный шлейф, тоже вальсировала как следует, а Любаша толклась до того, что раз, когда кавалер ее оставил, она продолжала еще прыгать на месте под музыку.

Одна только смуглая барышня в фиолетовом платье с черными бархатками беспокоила ее; Катерина Николаевна заметила, что на первую кадриль позвал ее Федя; но это еще не беда; надо же и Феде с кем-нибудь танцевать; но на вторую Сережа, обойдя прежде всех дам, взял ее; на третью явился к ней Баумгартен… Катерина Николаевна испугалась, чтобы Варя не попала в жертвы, и раздумывала, кого бы из молодых людей отправить к ней на мазурку; в эту минуту на место Анны Михайловны, которая зачем-то встала, сел около нее Милькеев, и она спросила у него, с Любашей ли он танцует мазурку или нет.

– Нет, – отвечал Милькеев, – вдруг, вы знаете, нельзя… и другие заметят, и она избалуется… Не знаю, кого пригласить.

Катерина Николаевна послала его к Варе.

Сначала, во время мазурки, Варя была молчалива и не могла скрыть своей грусти; потом вздумала оживиться и кокетничать с Милькеевым: давала ему свой веер, махала им на него, не доела мороженого и требовала, чтобы он доел его после нее; вздумала точно так же, как Полина, подобрать шлейф, которого почти не было, курила все время, беспрестанно роняя пепел с огнем на свой бареж, и принуждала этим Милькеева суетиться, гасить и хватать ее то за оборки, то за рукава. Лихачева не выбрала ни разу, так что все это заметили, и когда Милькеев сказал ей наконец, что она роняет огонь на платье нарочно и может сгореть сама, она отвечала: – А что же? вам, что ли, жалко будет?.. Никто и не подумает!

– Почему же так? – спросил озадаченный Милькеев.

– Ведь я никому не нужна! Что вы смотрите! Ну, скажите, en grâce, скажите, кому я нужна…

– Я уже давно сказал вам, что всякий человек другому нужен.

– Ну, это вы из любезности приврали, а вы мне скажите, кому я нужна: брату? Это просто потеха! Любаше – тоже вздор. Вы понимаете, я хочу задачу вам задать, загадку, больше ничего… Заинтересовать вас хочу собой! Видите, брату и Любаше не нужна, Анне Михайловне и графине не нужна, Лихачевым обоим не нужна, Рудневу – тоже; уж не французу ли?.. разве уж не им ли в другой раз заняться… Послушайте, ну, вам, например, я нужна? Или лучше скажите, кто вам здесь нужен? Из всех, из всех… Кто?

Милькеев подумал и отвечал: – Никто.

– Как никто?.. Это неправда. Ну, это вы сочинили.

– Если уж вам непременно так хочется знать правду, я вам скажу, мне нужно, чтобы все здешние люди существовали такими, каковы они есть, но я и без них на краю света могу быть очень счаслив…

– И никогда тосковать, грустить не будете?..

– А разве грустить уж такое несчастье?..

– А что же несчастье?

– Невозможность делать то, что хочется – вот главное.

– А если сделаешь что-нибудь да после станешь раскаяваться?

– Все лучше делать, чем спать… Да зачем долго раскаяваться: старого не воротишь, а выйти можно с достоинством из всякого положения, чем-нибудь, ну, хоть смертью, если хотите!

Огненные глаза Вари расширились, она с удивлением посмотрела на Милькеева.

– Старого не воротишь, старого не воротишь? – спросила она, как бы опьяневши от слов этого человека, которого все считали умным.

Руднев не танцовал мазурку; он сидел в углу, рядом с тем капитаном, который год тому назад вез его на линейке, и смотрел, как веселилась Любаша: не дожидаясь кавалеров, сама махала платком музыкантам, приказывая менять вальс на мазурку, а мазурку на польку-мазурку.

«Я для нее не существую», – думал он.

Любаша хотела выбрать его, подошла, протянула ему рассеянно руку; Руднев встал, поклонился, собрался надеть перчатку, но она, думая, что он отказывается, поспешила взять капитана.

Капитан отщолкал с ней и, возвратившись на место, сказал: – Важная барышня, доктор, вот бы вам!

Руднев не отвечал; ему казалось, все заметили, как он остался не при чем и как он глупо развел руками, смутившись.

– Да нет, – прибавил капитан, – Милькеев-собака обойдет ее! Все говорят, что она врезалась уж в него. Этакая собака!

Маша Новосильская взяла немного погодя Руднева вместе с Милькеевым и, сказавши им, чтобы они обменялись прозвищами: Василек и Василиск, подвела их к Любаше.

– Василиск! – сказала Любаша, и Руднев пошел с ней солидным шагом.

 

– Что вы так тихо идете? – сказала Любаша с досадой. – Танцуйте как надо! Какой же вы Василиск – вовсе не похожи!

– Да вы знаете ли, что такое Василиск? И в каком смысле употребляется это слово в Троицком?

– Конечно, знаю! Посмотрите, посмотрите скорей, как Варя кокетничает с Милькеевым, – отвечала она невнимательно к его вопросу.

«Конечно! – подумал он, – на вечере я кажусь ей жалок».

После этого подошел к нему Милькеев и звал делать вместе новую фигуру.

– Куда мне! Это вы вот с ловкостью почти военного человека, – отвечал Руднев.

– А вам завидно, верно? – сказал Милькеев, стараясь тащить его за руку.

Руднев вырвал руку и сказал: – Прошу вас, не оскорбляйте меня! Довольно с вас всех ваших успехов. Зачем же топтать людей ногами? Не думайте, что я совсем колпак; это может очень серьезно кончиться!

Милькеев пожал плечами и пошел танцевать. Мазурка кончилась; пошли ужинать.

– Что вы этим хотели сказать: старого не воротишь? – спросила Варя, подавая Милькееву руку.

– Хочу сказать то, что сказано, без всяких штук… Варя подумала: «Кончено! Кончено! Он рассказал ему все! Хвалился, Боже мой! Хвалился, бессовестный! Ну, пусть, все равно… Дура я! низкая дура, зачем я приехала…» Молча досидела она ужин, не слышав ни одного слова из речей Баумгартена, который рассказывал ей, как он в Nancy был la coqueluche des dames…

– A здесь я пария, – прибавил он весело и с заигрывающим выражением, надеясь, что она поймет это не иначе, как в обратном смысле.

– Oui, c'est vrai, – отвечала Варя.

После ужина, когда заиграли гросфатер, Варя, сгорая желанием узнать еще что-нибудь от Милькеева, подошла и сказала, подавая ему руку: «Пойдемте-ка со мною, я хочу с вами еще переговорить!» Скрепя сердце, пошел Милькеев, которого уже ждала к себе Любаша, глядя на него с улыбкой из угла; но не мог удовлетворить любопытству Вари, которая желала бы самого худшего, но какого-нибудь решения; он не понимал ее намеков, потому что Лихачов не говорил ему ни слова об ней, и отвечал ей вздорными фразами, тем более, что последняя выходка Руднева его сильно тревожила. Варя вообразила себе, что он все знает и смеется над ней, хотела в бешенстве поднять вдруг платок перед ногами Лихачева, когда тому приходилось перепрыгивать через него, чтобы он упал, но Лихачов взглянул на нее и сказал: – Вы бы, Варвара Ильинишна, пониже держали платок: я уж растолстел теперь и высоко прыгать не могу.

Перепрыгнул и молодцом пробежал с Nelly по зале.

Тотчас после гросфатера, он, крайне недовольный, но не показывая никакого вида, уехал и, только проходя мимо Сарданапала, сказал ему на ухо: – Сестра твоя дурит опять. Я сюда ездить не буду, если она будет эти финти-фанты строить.

И не одна Варя уехала домой по морозу, несмотря на все уговоры хозяйки, которая позвала даже доктора и при нем спросила, здорово ли это после гросфатера за двадцать пять верст по весеннему холодному ветру ехать. Этот самый доктор отвечал: «да, это скверно; грудь у вас и так часто болит; опасно!», но сам поспешно спустился вниз, схватил свою шубу и теплую шапку из комнаты Милькеева и, не дожидаясь саней к подъезду, вызвал Филиппа из кухни и уехал.

– А за дядей опять вернешься, – сказал он в сенях. – Ведь ты не озяб?

– Какое озяб, – отвечал Филипп, – я из коридора все глядел на вас, как вы за хорошенькими увивались. Чемодановская барышня по-моему лучше всех будет… Милашка, просто ахти мне! Да все хороши! Что говорить… И англичанка вышла в розовом платье, Лизе графской говорит: «Лиза, я тебя люблю, когда дай воды!» Другие смеются над этим, а мне ничего! Уж чисто-то по-русски всякая дура у нас говорить умеет на деревне. А она так нежно, не воды, а вади. Дусецка такая, шельма! Нечего сказать, вечеринку важную Катерина Николавна задала. Все хороши! Только вот коптевская Варвара Ильинишна подкапустила. Что, у них траур по ком, что ли?

– Никакого траура нет! Ступай скорей! Нечего балагурить тут.

XII

В Чемоданове все родные осыпали Анну Михайловну и Любашу вопросами: кто там был и как… Богоявленский присутствовал тоже при этом, отвернувшись ото всех и барабаня пальцами по оконному стеклу.

– Ну-с… Так значит, много вчера мужицкого пота съели, – спросил он Любашу, оставшись с ней один.

– Я не понимаю, что это такое, – сказала Любаша.

– Я тоже думаю, что не понимаете; нельзя и требовать… Я спрашиваю, что все эти наряды, небось, стоили в сумме столько же, сколько стоит десятка два дубленок простых, да избы две новых, да коровушки три… Ась?

– Какой вы, Алексей Семеныч! Какой вы этакий!..

– Какой этакий?

– Такой вот, все на всех сердитесь… Злой, недобрый…

Богоявленский поправил очки, улыбнулся, посмотрел на нее и покачал головой.

– Наивное существо! так вас называет, я думаю, ваш интересный доктор! Он в вас влюблен, это верно! А что вы думаете, кабы я пришел вдруг, да все бы платья ваши посмял, да свечи погасил бы, да вино все, которое ваши поклонники так дули за ужином, если бы я все это отнял да мужикам бы роздал или мастеровым, это еще лучше, из них больше проку будет… так те бы меня злым бы не назвали… Что вы на это скажете?

– Какое же вы имеете право… Кто же вам даст! – с досадой сказала Любаша.

– Право! Эх, Любовь Максимовна! Что такое право? Уж на что ваш чувствительный доктор плох, да и тот смекнул это: говорит, что закон есть суррогат добрых нравов.

– Что такое суррогат, вы мне скажите… Как вы любите слова такие употреблять…

– Это я в семинарии, Любовь Максимовна, привык к книжности… Схоластика!.. Вот вам еще… опять не поняли… Вы запишите да у своих джентльменов и спросите…

– Все не по вас! А там все люди хорошие… Например, Милькеев – разве он не ученый, не умный…

– Милькеев еще лучше других… Живой человек, не застыл, не даст заснуть себе… Милькеев еще перед другими молодец; ну, а еще-то кто?

– А Лихачев Александр Николаич? а Николай Николаич, предводитель!

– Нашли кого! Один псарь, другой все о легальном развитии дичь порет… Слыхали и мы… И нашим и вашим: как бы и перед мужичком полиберальничать, и дворянский окладец сохранить. Фарисей! Дома лампадку держит, чтоб мужики ему больше верили…

– А сама Катерина Николавна какая добрая… Мужиков хотела давно на волю отпустить с землей – не пошли…

– Расчухали, видно, что царской милости ждать не вернее ли будет! Впрочем, Катерина Николавна ничего еще, и знаете, есть французская поговорка: в царстве слепых кривые королями бывают… Так, разумеется, Катерина Николавна ваша между другими кривая… Хоть одним глазом, да видит… Это, Любовь Максимовна, французы так умно говорят, а не я…

– Я не люблю французов, – отвечала Любаша. – Вот еще вам Nelly, англичанка, какая милая!

– Напрасно французов не любите; они молодцы, как раз нос утрут тому, кто зазнался; a Nelly этой я хоть и не знаю, да не думаю, чтобы из Англии что-нибудь могло быть доброе… Самый подлый народ… Все равно, как Николай Николаич Лихачев, и туда и сюда… Либеральничают-либеральничают, а сами ни с места… Да впрочем, на что вам все это говорить, вам это скучно слушать… Скажите-ка лучше, что Варвара Ильинишна блистала там или нет?

– Нет, – отвечала Любаша, – я ей говорила, чтобы она дикого платья не надевала; нехорошо было, да и кажется, она рассердилась, что с ней мало танцовали… Я боюсь, не грустит ли она, бедная. Вы бы съездили сегодня…

– На цуфусках? – спросил Богоявленский.

– Нет, надо похлопотать… Только вы уж не дразните ее…

– И мы ведь люди, и мы ведь люди, Любовь Максимовна. Не один ваш докторок человек, Любовь Максимовна. Достаньте лошадку, мы съездим… Отчего же не съездить…

Любаша выхлопотала Богоявленскому лошадь, и он застал Варвару Ильинишну в блузе, на диване; около нее читала по складам дворовая девочка Саша, которую Варя давно уже учила, как могла. Предсказание Руднева сбылось: бок и грудь заболели. Сарданапал куда-то уехал; и они могли одни просидеть целый вечер.

Варя приняла Богоявленского с радостью и, не скрывая своих чувств, благодарила его.

– Не за что! – отвечал семинарист, краснея, – ну, как вчера?

Варя помолчала с минуту и, выславши вон Сашу, сказала: – Верно уж знаете, коли приехали! Правда ваша, что люди гадки… Так гадки, так уж гадки, один Бог знает, как…

– И без Бога мы с вами знаем, Варвара Ильинишна. О прошлом что вспоминать – вперед лучше урок…

– Дома-то как покойно, как хорошо… Особенно как этого осла нет – брата… От радости душа вся изныла, что одна… Лежишь тут одна… Тихо так все, вдруг птички запищат, начнут в карниз ноготками скрестись… и побежит-побежит что-то по сердцу… Эта комната угловая; слышно, как они под крышу лазают…

Богоявленский вздохнул и не отвечал.

– В монастырь пойти разве? – продолжала Варя, – в чистенькую келью; герань на окнах поставить…

– Без веры? – сказал Богоявленский. – Заморят заутренями, постами, бесплодным трудом… Лучше бы вы занялись чем-нибудь здесь… детей бы учили дворовых… Мало ли их у брата… Одних его детей сколько… Родные все ведь…

– Скучно! – сказала Варя.

– Труд – наслаждение, а не скука, – отвечал Богоявленский. – Когда бы я имел здесь возможность трудиться, я бы был доволен… Давайте вместе детей учить…

Мимоходом и сами вы будете развиваться… Мы им кой-что впустим в уши… Брат ваш не раскусит…

– Где ему! – сказала Варя, пристально глядя на него. – Хорошо, я подумаю.

– Что вы на меня смотрите?.. – спросил Богоявленский.

– Смотрю я на вас зачем? – рассеянно отвечала Варя, – смотрю я на вас затем, чтоб…

– Ну, договаривайте… Не надо ни перед чем останавливаться…

– Не надо? Милькеев то же говорит, только иначе… Вчера я с ним мазурку танцевала… Какой он славный!

– Вот видите, вы танцевали мазурку с Милькеевым, так за это одно все другие невзгоды можно простить.

– Неужели он так хорош?

– Милькеев-то! Милькеев – сила, сударыня вы моя; конечно, у него есть кой-какие феодальные закорючки, да все это я ему прощаю; тщеславен он, суетен, и это правда, для форсу многое делает, да по крайней мере кровь кипит… Милькеев! Я вам скажу, я – человек смелый, я – человек способный, а он еще смелее и способнее меня!..

– Так надо в него влюбиться! – с натянутой кокетливостью сказала Варя.

Богоявленский покачал головой.

– Опять вы за свое! Опять вы за свое! Оставили бы лучше эту игривость, бок у вас болит, по-французски не знаете… А я вот вас, несмотря на все это, люблю… – сказал он вдруг, краснея.

– Я давно это вижу и удивляюсь, – отвечала Варя… – Мы с вами бранимся, и кроме того, все лучше меня – первая Любаша.

– Что Любаша! Любаша – простак… Ее дело вот чай разливать вкусный, голубые ленточки надевать, канареек семячком кормить да с этой бабой-доктором таять в углу… Она вот истории жирондистов не могла дочесть, первой главы не дочла; Милькеев ей привез, а она попробовала да и говорит отцу: «Нет, папа, скучно!» А тот спрашивает: «Кто тебе дал?» – «Милькеев». – «Ну брось, может быть, еще какая-нибудь скверная книга!» Она, дура, и бросила! А вы – другое дело, Варвара Ильинишна! Вот вы ничего не знаете: в записке писали нонеча, вместо нынче… и вместо часы — чесы. А Белинского стали же читать; про Татьяну и про Онегина поняли, да еще, что мне понравилось, что вы с Белинским не согласны: нашли, что он Онегина слишком балует, а вы его бранили. И конечно, он ленивый пошлец – больше ничего.

Варя молча курила, закинув голову назад… Богоявленский продолжал: – Потом-с ваше пение мне нравится… Нечто вроде так называемой души вижу в нем; еще-с что? Еще считаю вас способной к решимости и труду… в минуту горя не забыли Сашу; дело – великое утешение! Читать только надо, самой учиться…

Варя вдруг спустила ноги с дивана и села перед ним.

– Ведь вы мне это все зачем говорите… Жениться хотите?.. А? так, что ли? Ну, что, говорите. Жениться вы хотите на мне?

– Положим, что и так… А разве ни за что нельзя?

– Нельзя! – сказала Варя с слишком уже смелым и вызывающим движением головы и глаз.

– Нельзя – так нельзя! Верно потому, что я кутейник?

– Какой вздор… я необразованная, а все-таки не такая, как вы думаете!.. За кого вы меня принимаете? Нельзя по другой причине…

Она встала и прошлась по гостиной.

– Когда бы вы знали, – сказала она, – как бок у меня болит. Надо послать за доктором завтра. Или уж оставить так и умереть… А? как вы думаете? – продолжала она, подходя к нему, и положила ему руку на голову.

– Белые, белые волосы! – сказала она, – а у меня чорные, как смоль. Парочка! Жаль, что нельзя… Ведь нельзя; как вы думаете?..

Угловатые ужимки Вари, ее сознательно-томные позы, катанье глаз, детское надуванье губ и внезапные, негодующие повороты головы не понравились бы другому, но Богоявленскому было не до таких тонкостей: он находил ее умной, способной к труду, отважной, страдающей и нелюбимой людьми, – сколько общего с его судьбой! Сколько родного!

 

Погладив его по голове, Варя опять села против него и сказала: – Если вы хотите знать, почему нельзя, я вам скажу… Голос ее прервался.

– Скажу, – продолжала она, не сводя с него глаз. Богоявленский знал, что она хочет сказать, но молчал нарочно.

– Видите ли, – продолжала она, кокетливо рассматривая и трогая руками пуговицу его жилета, – видите; вы говорите, что Александр Николаич Лихачев – псарь… А если я вам скажу, что он был для меня не псарь, а царь… царь – и я была его рабой… Что вы теперь мне скажете?

– Скажу вам то, что вы мне недавно сказали: за кого это вы меня считаете – за дурака, что ли… Ха-ха-ха! Так от этого нельзя? Никак?

Богоявленский даже встал и продолжал смеяться.

– Чего вы хохочете? Что с вами?..

– Как над вами, Варвара Ильинишна, не хохотать!.. Вы, видно, думаете, что я, как многие, на словах одно, а дошло до развязки, так и свобода и права женщин к чорту! Нет, я не свинья, я не дворянчик гнилой какой-нибудь… А что же, если кроме вас с Лихачевым никто не ликовал, так уж все дело и дрянь вышло? Напрасно! Напрасно! Да посудите сами: это только свинье или дураку прилично так думать.

– Кто ж вас знает… – отвечала Варя в раздумье. – Никто так не думает… кроме вас: ведь это исключение…

– Нельзя сказать, – возразил Алексей Семенович. – Милькеев тоже говорил в Чемоданове, что все это – чисто вопросы эстетические, от которых пользы никому нет, иначе сказать – вздор; а я прибавлю, что это – остаток восточного рабства… выдумка мужчин для собственной гастрономии и эгоизма… Ну-с, и теперь нельзя?

Варвара Ильинишна протянула ему действительно слабую от утомления руку; дала расцаловать себя, не только эту руку, но все лицо и шею; сама не отвечала на его ласки, но и не мешала ему.

– Хорошо, успеем еще, – сказала она наконец. – У меня уж в голову вся кровь ударила… в глазах зелено… теперь уезжайте, а на днях займемся нашей школой… Да не забудьте мне привести, что вы обещали, какую-то книгу вам Милькеев дал?..

– Это французская, которую madame Новосильская на чердак забросила, а Милькеев ее там разыскал. Чего не поймете, запишите, вместе в лексиконе отыщем. Ну, будьте здоровы да непременно за Рудневым пошлите насчет груди вашей; на это дело он годен!

Богоявленский уехал обновленный и такой бодрый, каким он уж давно не бывал… Сделать из Вари лихую гражданку и помощницу себе, увезти ее потом в Петербург, скопить для этого еще денег, еще дольше и упорнее переносить духоту и мерзость чемодановского дома; наконец ее приданое (ей, ей, конечно) на подъем… Фу! Куда развернулись ширь и гладь будущего! Мелочь вещественных страданий ему нипочем, не привыкать; а жена будет пылкая и умная, молоденькая и отважная, ученая и игривая.

– Выучу, выучу ее всему, что знаю… Даже вот что; говорят, в Троицком собирается Руднев читать из естественных наук краткие лекции для взрослых, Баумгартен – историю литературы, а Милькеев – политическую историю. Рудневу уж тут с его дурацкой мистикой раздолья не будет: как ни финти, а законы притяжения не нарушит и горе земную оболочку не вознесет. Тот француз сообщит ей факты, которые можно будет разъяснить ей как следует, а на Милькеева я надеюсь… А ведь надо согласиться, что Новосильская эта – женщина небесполезная; все-таки с своими барскими затеями…

Но эта последняя мысль испугала Алексея Семеновича, и он со вниманием остановился на ней.

– Нет, Богоявленский, семинарист и хам, – сказал он себе, один содрогаясь и краснея, – ты будешь поистине хам и гад, если из-за одной личной удачи забудешь статистику вознаграждения, которая правит природой, – везде угол падения равен углу отражения; и неравенство положений делает колебания счастья и горя слишком неравными; без колебаний этих нельзя, но конечный идеал истории тот самый, который представляет средняя температура погреба: колебание в ней так ничтожно в сравнении с тем, что делается на дворе в январе и в июле, что для практики эту разницу можно считать нулем. И как бы ни было тебе хорошо, с людьми мириться не след! Тебе лучше, а другим в эту самую минуту, может быть, стало хуже от невыносимой игры страстей, которые порождает весь этот социальный хаос, возведенный в закон хитрецами! Стыдись, Богоявленский! едва повезло, уж ты и размок… Вот тебе живой пример этот Милькеев! Барчонок, его там балуют и ласкают, а он все свое ломит… Вперед, вперед!.. Так вот и сдается мне, что кто-нибудь теперь вдруг сильно застрадал!

С такими мыслями вошел он в чемодановский дом и на конце темной залы застал Любашу в слезах…