Рассказы о детстве

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Наши родители такой блажью не страдали. В любом возрасте мы ходили своими ногами, коляски были бесповоротно сломаны с младенчества. Для уставших ножек даже в нежном возрасте был только один вариант ответа – отдохнуть и идти снова.

Дедушка и бабушка, мамины родители, жили с нами в огромной, по тем временам, трехкомнатной квартире. Они переехали от нас, когда нам было около трех лет. Дедушка благородно оставил маме эту роскошь плюс его трофейное немецкое пианино орехового дерева. Приходил к нам в гости на нем играть.

Он захаживал в гости по дороге с причала и одаривал рыбкой. На причале у него была лодочка на веслах с мотором, а также бокс, где хранились снасти для лодки. Он был заядлый рыбаком – ни дня без своей лодки. С ней всегда было много возни, и даже в несезон он часто проводил на причале многие часы.

После того как бабушка с дедушкой переехали в малюсенькую хрущевку на новом районе, лодка отдалилась еще на сорок минут поездки общественным транспортом. Дедушка вставал в 3:00 ночи, до того как просыпался транспорт, и мерил шагами расстояние до причала. Сначала по городу, а после нашего дома – через ночную Дубовку.

Для прикорма рыб он варил ароматную кашу из колес жмыха. Это останки подсолнечных семечек после выжимки масла, он покупал их на базаре. Его рюкзак всегда пах рыбой и семечками.

Не знаю, был ли дедушка свидетелем открытия парка «Дубовая роща» 1 мая 1959 года, но вполне мог быть. Дубы на берегу Днепра появились намного раньше, чем был разбит парк.

Услужливый гугл поведал мне, что дубы росли на территории настоящего города еще с восемнадцатого века. В 1813 году по заказу небедного дворянского общества Александровска (старое название Запорожья) был разбит официальный парк и досажены деревья.

Дубам около трехсот лет. Многие болеют и умирают, сменяются посаженными позднее деревьями. Могучие деревья были свидетелями многих перемен – смен власти, названий и состава населения.

Самому известному дубу – около четырехсот лет, он назывался дуб Махно. На него, по легенде, предводитель анархистов батька Нестор Махно забирался для обозрения во время боев гражданской войны 1918–20 годов. На дерево также якобы затаскивали пулемет с помощью рукодельной лестницы из всяких металлических предметов, воткнутых в ствол.

Дерево спилили из-за болезни где-то в семидесятых годах. В отличие от дуба, судьба пощадила легендарного анархиста. Он избежал расправы и бежал с семьей в Румынию, Польшу и потом во Францию. Махно спокойно умер в Париже от чахотки в двадцать пятом году. Сейчас бы считался национальным героем. Его соратникам повезло меньше.

Я не застала дуб Махно на моей памяти, но хорошо помню его пень. На нем можно было считать кольца. Правда, не помню, чтобы я насчитала четыреста, но что-то да считала.

Территория парка находится в низовье Днепра и исчерчена подземными реками, которые вливаются в Днепр или Мокрую Московку. Дедушка рассказывал, как раньше Днепр разливался весной и затоплял всю поверхность парка. Можно было передвигаться между деревьями на лодках. Не очень понятно тогда, почему именно на этом участке росли дубы – несмотря на наводнения и подземные грунтовые воды? И каким образом они прожили все эти 300 лет?

Помню, как за дубами ухаживали и пломбировали им дупла на манер зубов. Пытались убирать загнивающие части деревьев, чтобы продлить им жизнь. Это какой-то природный феномен, когда невозможные вещи сначала случаются, а потом продолжают жизнь в симбиозе – как подземные воды и долголетние дубы.

В Запорожской области вообще степная зона и нет натуральных лесов. Есть сосновые посадки, сделанные после войны вдоль Днепра в зонах отдыха. Одной из целей создания парка «Дубовка» было сохранение этих многолетних великанов в укрепленной экосистеме с другими насаженными деревьями. Дубовка оканчивалась берегом Днепра, где был причал для катеров, отправляющихся на базы отдыха вниз по течению реки. Дальше были причалы для частников, где и держал лодку мой дедушка.

Мы часто на выходных ездили на природу на этих катерах. Прогулки могли длиться целый день. По крайней мере, один раз в летнюю пору ездили с бабушкой и дедушкой на базу отдыха Машиностроительного института, где преподавал дедушка.

Это были одни из самых счастливых моментов моей жизни. Даже сам путь на причал уже был волшебным, так как шел через волшебный лес с древними деревьями.

Мы с мамой и сестрой, иногда с подругами, ходили в Дубовку гулять в любую погоду и в любое время года. Собирали осенью бесконечное количество желудевых шляпок и самих желудей. Делали из них кукольные сервизы – столовые и чайные. Шляпки бывают разных размеров, высокие и широкие, – как чашки, блюдца и стаканы.

Посредине парка устроено большое и длинное искусственное озеро и пару мостиков через него. На озере парочки катались на лодочках. Жили здесь лебеди, белые и черные, и множество уток.

Диковинкой Дубовки был классический фонтан с итальянскими дельфинами, застывший во времени. Они мне казались какими-то нелепыми, но стильными рыбами. Этот фонтан вообще делал парк напоминанием о красивой жизни. Рядом с таким фонтаном легко было представить прогуливающихся изящных дам с зонтиками, в белых платьях – или себя в образе такой дамы.

В самом далеком углу, возле грязной речки Мокрая Московка, в народе Вонючки, был летний кинотеатр, в котором уже давно не показывали кино. Артефакты былой жизни в виде узорных стульчиков и столиков в иллюзорном кафе, забитого окошечка киоска «Касса», брошенных бутылок и другого мусора в зале кинотеатра возбуждали любопытство. Истории дорисовывались в голове сами собой. Я представляла себе нарядные парочки, летние вечера, шушукание, что-то типа «Тарзана» на экране и жужжание кинематографического мотора. Очень романтично! И обязательно потом брести домой, обнимаясь в темноте, под шелест звезд. Транспорта не было, и все ходили пешком.

Наш сосед Иван Николаевич, чрезвычайно спортивный дедушка, бегал по утрам до летнего кинотеатра и делал там растяжку. Я могла представить его в ярком свете утра забрасывающим ноги на столик для растяжки. Конечно, увидеть его в шесть утра наяву я не могла, так как для этого надо было бы встать и бежать вместе с ним.

Сейчас посмотрела на гугл-карте расстояние до парка. В детстве часов не наблюдала и не могла представить себе его в измеримой величине. Детскими ножками дольше, но до Дубовки было всего-то пятнадцать минут пешком – чуть больше километра! Чуть ближе, чем до школы, и чуть дальше, чем до музыкальной школы. Но в моих воспоминаниях детства координаты по размеру и расстояниям сбиты.

Размер огромных дубов, напротив, казался очень правильным. Липы вдоль проспекта, возле которого мы жили, были довольно маленькие, иногда их безжалостно подрезали для того, чтобы ветки не мешали троллейбусным проводам. Мне было жаль деревьев. Люди несправедливо и жестоко обращались со стойкими липами. Они изумительно пахли, невзирая на грубое к себе обращение, когда цвели, и загазованный липкий воздух пропитывался медовым ароматом.

Дубы были почетными пенсионерами, и к ним отношение – совершенно иное. Заболевшие получали пломбы в дупло. Правда, излишней заботой и их не баловали. Деревья преимущественно были предоставлены сами себе. На чистой жидкой травке они живописно располагались на уважительном расстоянии один к другому.

Помню, как мне говорили, что они умирают. А они мне говорили о жизни! От них веяло уверенностью, и сложно было себе представить, что вода подмывает их корни в тот момент, когда они выглядят такими спокойно могущественными.

Их шершавость не отпугивала. Мы лазили по деревьям, свешивали ноги и руки, обнимая их. Весной собирали одуванчики в траве и плели веночки.

В парк ходили и в будни, и в праздники. Поход туда был в программе торжественных случаев для выгула друзей и приезжих.

Однажды к моей подруге Оленьке приехали их польские кузины, и мы, нарядные и возбужденные, водили их на прогулку в Дубовку.

Для нас с сестрой VIP-гостем был рыжий Саша из Харькова. Он был двоюродным братом двоюродного брата. Одним словом – кузен. Он был старше на три года – кавалер! Мы, нарядные, чинно выгуливали его по аллеям парка и показывали свои любимые места. Стеснялись, но на природе стесняться легче, чем дома.

Однажды он привез с собой фотоаппарат, и доказательством того визита стали любительские черно-белые фотки, на которых я, двенадцатилетняя, нервно хохочу.

Кажется, я могла дойти в Дубовку с закрытыми глазами. Повернув налево из подворотни, мимо детской поликлиники, поглядывая на ее окна, надо идти вниз по улице Тургенева, через трамвайные пути, вдоль дома Анны Павловны и еще дальше вниз – к Кольцевой дороге.

За ней начинался сначала газон, а потом уже деревца и дорожки. От фонтана начиналась большая аллея, пройдя которую до конца, минуя мостик, можно дойти до парка аттракционов.

Высоченное Чертово колесо возвышалось высоко над кронами и соперничало с судостроительными кранами, головы которых заполняли небо слева за границей парка.

Моими самыми любимыми качелями были лодочки. Они предполагали двух участников, что идеально нам подходило. У меня всегда была пара – сестра. Я обожала высоту и любила раскачиваться до тех пор, пока не начинало потряхивать саму лодочку, когда она зависала в почти горизонтальном положении. Сестра, в противоположность мне, терпеть не могла высоту, пищала, возмущалась, грозилась сойти и не хотела раскачивать лодку. Мы договаривались на берегу, но один и тот же сценарий разыгрывался регулярно. Надо было уступать, а иногда уступать не хотелось, и за это прилетало. Но за полет и поругаться стоит. Хотя в целом кататься на лодочках мы обе любили, несмотря на противоречия.

Два раза в сезон парк преображался и становился коммерческим. Ранней весной и поздней осенью, когда листва опадала и зелень не радовала глаз, в парк приезжал чехословацкий Луна-парк. Несколько дней грузовики и фуры заполняли все возможные дорожки в парке. За этим начиналась распаковка и сооружение невиданных конфигураций ярко раскрашенных аттракционов, которые на вечер мигали светящимися лампочками.

 

В парке витал призывный фальшиво-клубничный запах конфет и жвачек, которые можно было выиграть в автоматах и тире. Заморские запахи Луна-парка были ударом ниже пояса для советских детей. Мы не были искушены яркими обертками или чем-то привлекательным, сделанным не у нас и для детей. А тут фейерверк из искушений буквально вытеснял все другие мысли и впечатления.

Прогулки в Дубовку на время приезда Луна-парка прекращались —там были толпы и страшно соблазнительно. Деревья, конечно, не теряли свою прелесть, но из-за материальных завлекалок было не до них.

Нам редко перепадало счастье положить в рот эти вожделенные конфетки – лишних денег на развлечения не водилось. Соседские дети приходили с трофеями из Луна-парка – мягкими игрушками и жвачками – и хвастались ими во дворе.

Есть фотография, кажется, мне на ней четыре года, с пластмассовым кольцом из Луна-парка на руке – кто-то мне его подарил. Выгляжу гордо, как коронованная особа на парадном портрете.

Пару раз в жизни мы все-таки ходили кататься на эти аттракционы. Внутри кружащейся и светящейся кабинки было уже не так красиво и завлекательно, как выглядело снаружи. И от одного раза только разыгрался аппетит.

Самое лучшее в жвачках – это то, что их обертки продолжали сохранять запах после того, как содержимое давно почивало в мусоре. У многих детей были коллекции фантиков от жвачек и конфет, и ими даже обменивались.

Независимо от приездов и отъездов, Луна-парк незримо всегда присутствовал в нашей жизни. Однако когда он уезжал, в парке взгляд цеплялся за избыточное количество мусора на аллеях, поломанные кусты, исчерченные шинами газоны и пронзительно одинокую прозрачность леса без листьев. И это было облегчением – парк опять становился моим, домашним, для общения с природой.

Ходили мы в Дубовку и на зарисовки с изостудией. Мы с сестрой записались в художественную студию во Дворце Пионеров до того, как пошли в школу, сами. Забрели в открытую дверь, и нам понравилось. При заполнении формы мы, посовещавшись, решили записать себя татарами, так как слышали от родителей, что фамилия татарская. Все остальные анкетные данные мы знали четко, и этого было достаточно.

Кружок изобразительного искусства – бесплатный и доступен всем. Вел его добрейший руководитель и художник Сергей Васильевич. Он принял нас, шестилеток, в художественную семью без возражений. Нас никто не заставлял ни рисовать, ни сдавать работы. Творческая свобода предполагала и дисциплинарную. Часто, пройдясь по студии и налюбовавшись работой других, я отправлялась играть детскую площадку, если погода была хороша.

Мы ходили группой на пленер, в том числе и в обожаемую Дубовку. Совмещение приятного с приятным – с художниками было очень интересно!

В студии были глухонемые дети, с которыми Сергей Васильевич общался языком немых, что было экспрессивно и удивительно.

Большей частью во время зарисовок я отдыхала, собирала цветочки и наблюдала за птицами, но в хорошей компании. Льстило сознавать, что я являюсь членом коллектива из старших и одаренных детей. Наверное, из этого места у меня началась любовь к искусству, которая очень помогает во взрослой жизни. Искусство с детства было естественным, непринужденным наслаждением. Иногда я рисовала и приходила домой с набросками, которые потом разрисовывала красками.

Взрослея, я рисовала больше, а развлекалась меньше, хотя продолжала отвлекаться на природу, когда, например, заметила водяную крысу, которая бежала в свою норку. Пришлось следить за ней, и на этом рисование закончилось.

Самым радостным временем года в Дубовке была весна, когда всё расцветало и зелень была нежная и свежая. Потом приходила нестерпимая жара лета, трава желтела и высыхала. Осень опять была ярка и хороша, но дни становились всё короче и время на прогулки – всё меньше.

Мы старались ходить на прогулку с хлебом, чтобы кормить птиц. Лебеди придавали изысканность нашему городскому парку. Меня они всегда очень занимали. Не последнюю роль в этом играла любимая музыка из балета Чайковского. При виде лебедей в голове звучали прекраснейшие мелодии и лебеди грациозно скользили по глади воды. На зиму лебеди улетали. Однажды мы с сестрой поучаствовали в судьбе лебединой пары, которая одна осталась на пруду. У одного лебедя было повреждено крыло, и они не улетели со стаей. Лебеди в паре друг друга на бросают. Зимой озеро покрыто коркой льда, и птицам может быть сложно прокормиться.

Уже в наступающих сумерках мы разыскивали работников парка, чтобы сообщить им о больной птице и позаботиться о ней. Даже посещали мысли тащить птицу домой. В двенадцать лет в голову приходят разные смелые мысли. К счастью, до этого не дошло.

Прочитала в интернете, что реконструкцию Дубовки закончили в феврале 22-го года перед началом военных событий.

Я очень надеялась привезти сюда своих детей и показать им мою родину, прогулять их в этом парке детства. Похоже, эта мечта не воплотится в жизнь.

Детские воспоминания остались в моем сердце, и мне от них тепло. Мир, где я маленькая, исчез навсегда. Но даже война бессильна перед памятью, которой я делюсь с вами.

Мой украинский язык

Украинский язык окружал меня, как воздух, – с детства. Даже сложно было отличить, на каком языке входящая информация – русском или украинском. Он очень мелодичен и хорошо ложится на слух, особенно в песнях. Так мне всегда казалось. А вот мои дети развенчали эту иллюзию. Им ничего не понятно. Этот язык был моим окружением, а не их, для них он – непонятный и иностранный.

На украинском разговаривало радио, которое просыпалось в шесть утра с новостями. Часто в будние дни и в дневные часы по телевизору ничего не показывали, а по радио шли программы. Читали классические литературные произведения, которые любила слушать моя бабушка Катя.

Она была пионером украинского языка в семье, в которой украиноговорящих не было. Но смешной тест на украинские звуки, слово «па-ля-ны-ця», никто не мог выговорить. Бабушка со временем потеряла свой уральский говор и научилась понимать и общаться по-украински. Ее муж, мой дедушка Степа, украинец по паспорту, не мог и двух слов сказать на украинском языке, хоть родился и вырос в Украине, в селе Приазовье.

Его родители говорили по-русски. Возможно, они были ассимилированными болгарами, так как его имя в метрике было написано как Стефан, а не Степан – так его называли всю жизнь. В Украине были поселения переселенных болгар.

Он остался круглым сиротой в девять лет, когда умерли оба родителя, и провел пару лет в детском доме, из которого его вызволил сердобольный старший брат Дмитрий, когда женился.

В семье Дмитрия тоже говорили на русском. В школе и в вузах преподавание было тоже на русском языке.

Семья родителей моего отца тоже переехала в Запорожье из России и по-украински не говорила.

Для меня маленькой невдомек были эти семейные подробности. Создавалось впечатление мертвого языка, типа древнегреческого, так как никто живой на нем не говорил, а вещало лишь неодушевленное радио, и то в шесть утра.

На базаре, куда сельские жители привозили на продажу натуральные продукты, в отличие от радиоспектаклей, язык был совсем другим. Его называют «суржик». Это перемешанные украинские и русские слова, и он режет слух. В нашем регионе это распространенный диалект и подходит под определение украинского.

Напоминаю, это сведения тридцатилетней давности. Не знаю, как сейчас разговаривают. Образование в школе ведется на украинском языке с 1996 года, и из телевизора вещают тоже на довольно качественном украинском языке. Но в детстве мне хотелось спрятаться от этих звуков, коробила интонация.

Учеба в общеобразовательной школе начиналась с семи лет, и первые три года у нас не было украинского языка. Он начался с четвертого класса, один час в неделю. Английский был с первого класса, так как школа английская.

И тут возникли трудности. Я была мало наслышана, и язык шел с трудом, не так естественно, как русский, даже от писания украинских букв зависал мозг. Ситуация походила на мою любовь к скрипке и неприятие фортепиано, на котором нужно было играть в две руки.

Мозг перегружался и тормозил. То, что одни и те же ноты обозначают разные в басовом и скрипичном ключе, было выше моих сил. Кое-как, ползком, подписывая клавиши, я ковыряла фортепиано и точно так же кое-как ковыряла украинский язык.

Лет в одиннадцать у меня начало резко падать зрение. Была большая зрительная нагрузка, и тело начали взрывать гормоны. Мы ведь ходили в специализированную английскую школу, где было много часов английского, а также в музыкальную школу, которая включала в себя предметы: специальность, то есть скрипку, два раза в неделю, один раз в неделю фортепиано, сольфеджио, музыкальную литературу и хор или оркестр, не считая рисования и других параллельных занятий. Танцы к тому моменту уже отпали.

Моя мама предложила облегчить нагрузку с помощью отказа от украинского языка. Это был единственный предмет, от которого можно было отказываться, например, семьям военных или, как в моем случае, по медицинским причинам.

Дети военных переезжали с места на место, и им не было смысла изучать языки тех стран, в которых они жили. А вот в моем случае вопрос был неоднозначный. Мне подсознательно не нравился этот вариант. Что-то мне говорило, что, живя на Украине, нужно знать украинский язык. Но дело было сделано: мама сходила в школу и написала заявление.

Во время уроков украинского я бесцельно шаталась по школьному двору или сидела на лавочке. Далеко за сорок пять минут не уйдешь – по коридорам и школьному двору только. Может, один пустой сорокапятиминутный урок и не делал погоды, а может, мои глаза отдыхали.

На самом деле я много читала – в этом и была нагрузка на зрение. Приходя со школы, я валилась с книжкой на нагретую солнцем родительскую кровать в тихой спальне и читала часа два-три-четыре до вечера, когда начинался ужин, уроки и другие занятия. Как я уже говорила, у нас была солидная библиотека. Мама и тетя в вольные шестидесятые накупили множество подписок классиков. Эти часы были одними из счастливейших в моей жизни, и я, конечно, не жалею об этой нагрузке. Думаю, мне пошло на пользу.

Средняя школа закончилась восьмым классом без эксцессов, и украинский язык не понадобился.

Последние два года школы зрение падало каждый год, но потихоньку восстанавливалось, благодаря разноплановым оздоровительным процедурам. Раз в году, зимой, меня отправляли в больницу на профилактику. Как результат, зрение перестало падать резко, хотя пришлось носить очки. Вот так зрение у меня стабилизировалось, а навыки, особенно письма на украинском языке, утратились.

Это не воспринималось как потеря, потому так как первый раз я поступала в медицинский институт в Москве, и там, очевидно, не нужен был украинский язык при поступлении. Второй, успешный раз я поступала уже на стоматфакультет в Крыму, где тоже украинским языком не пользовались.

Начало девяностых было тяжелым временем, и языковым вопросом не заморачивались.

После нескольких лет украинский язык вдруг понадобился – я тогда познакомилась с подругой Витой из Львова, для которой родным был украинский. Мы бурно общались, веселились и путешествовали. Наше разноязычие тоже не воспринималось как беда, мы подстраивались друг под друга. Она умела говорить по-русски, но мне хотелось общаться с ней на ее родном языке, украинском. Чувствовала себя, как собака: понимать понимала, а сказать многое не могла.

Язык понадобился еще больше, когда я в 1994 году переводилась из Крыма в Киевский медицинский институт. Там надо было заявление писать по-украински, с чем я справилась грехом пополам.

Кафедра украинского языка в Киеве была до предела любезной. Мне нужен был «зачет» по языку, и получить было несложно. Установка была такова, что человек, выросший на Украине, автоматически должен был владеть языком.

Я переводилась на третий курс, для всех украинский язык был пройден на первом. Зачет мне подарили, можно сказать, за красивые глаза. Я пришла на кафедру с подругой Юльчей из Бучи для поддержки, и она болтала с секретаршей, а я вежливо улыбалась.

Подвох был с философией. Ее преподавали на украинском. В программе симферопольского меда философии не было, и мне необходимо было дополнительно сдать сто часов. И всё самостоятельно.

Преподавательница с кафедры философии предложила мне встречаться частным образом и пересказывать ей учебник философии. Киевские студенты философию изучали целый год, а мне дали на «догнать» пару месяцев.

Это было увлекательное приключение – экспресс-курс по украинскому языку и философии в одном. На выходных, прекрасными золотыми осенними днями я ныряла в толстенные тома учебника, их было два, и пыталась распознать концепции, облеченные в незнакомые слова. И раз в две недели доносила то, что удержалось у меня в голове, до кафедры на роскошном бульваре Тараса Шевченко. В качестве поблажки пересказывала я прочитанное на русском – снова тренировала мозг переводом уже освоенных концепций в более удобные для меня слова.

 

Было весело, предмет был увлекательный, и с преподавательницей мы подружились. В конце осени я получила свое «отлично» и, расцеловавшись, попрощалась с преподавательницей философии.

Теперь хоть убей, не вспомню ничего из учебника, но на тот момент я достаточно хорошо ориентировалась в философии.

Последний заход на украинский язык тоже пришел, откуда не ждали. Я познакомилась с американцем с украинскими корнями. Когда мы стали встречаться, мой английский еще не был на том уровне, чтобы разговаривать, а он хорошо говорил на украинском.

Так украинский стал для меня языком любви. Пришлось подтягивать. Читала Шевченко, слова из учебника философии были подспорьем, и подруга Вита развивала «западенскими» оборотами.

За два года украинский вышел на норму и английский тоже поднялся на приличный уровень.

Много воды утекло с тех пор. Последний раз я говорила на украинском в консульстве при продлении паспорта. Украина не допускала двойного гражданства, и мое украинское гражданство проиграло. Просроченный украинский паспорт, как реликвия, лежит в документах.

Сейчас в Украине ситуация с языком изменилась прямо противоположно моему детству. Всё образование идет на украинском языке, и русский язык даже не входит в программу. Все граждане Украины на данный момент могут разговаривать на украинском языке.

Во время войны язык даже стал определителем «свой-чужой».

Мои одноклассники постят в соцсетях по-украински. Издавать книгу на русском – гиблое дело. В лучшем случае можно нарваться на конфронтацию. Не издадут. Русский язык стал почти не политкорректным и символизирует политическую агрессию.

Достижения и ценность классической русской литературы померкли наряду с настоящими, невыносимо жестокими военными действиями.

Мир раскололся и перераспределился по языковому признаку. Я стою на перепутье. Хочется, как в Винни Пухе, и того, и другого, и без хлеба. Русский язык – мой родной и любимый, хоть я и выросла в Украине.

Будущее, возможно, заставит восстановить мой украинский язык еще не раз, а пока я пишу и говорю на русском лучше, чем на двух других языках, и делюсь этими мыслями с вами.

Чара

Чара, или по-якутски Чаара – это название речки в Забайкальском крае, притока реки Олекмы. Для меня это не географическое название, а имя теплой и веселой собаки моей тети. Этот четвероногий член семьи для меня олицетворял всё, что могут дать домашние питомцы и друзья людям. Чара не была моей собакой, но она в моей жизни Собака с большой буквы.

Как всем детям, лет в восемь мне очень хотелось собаку. Я не пропускала ни одной собаки на улице и гладила их хотя бы взглядом.  Завидовала счастливым владельцам зубастых и ушастых нелюдей.

На тот момент моя тетя Нина жила в Сибири, в Забайкалье. Они с мужем поехали строить БАМ – Байкало-Амурскую магистраль, впоследствии провалившийся грандиозный советский проект, который должен был соединить Европу и Азию железной дорогой. Дорогу-то построили, провальной была экономическая часть проекта. Строители лучшей жизни жили во временных жилищах – вагончиках – в Нижнеангарске.

Поселок представлял собой очищенный от леса участок тайги с дорогами из грязи, тротуарами из досок, которые мало помогали, и вагончиков. По поселку бегали стаи собак – для природы обозначающие людское превосходство над дикими зверями. С собаками ходили в лес и везде, они были провожатыми и охраной.

У моих тети и дяди было две лесные собаки – Витим и Тыя, тоже названные в честь байкальских рек. Тыя была невероятно умна и лидерствовала в дворовой стае, ставя на место даже Витима.

Тетя присылала длинные из Нижнеангарска письма о невероятной жизни за 6500 километров от нас, которые бабушка читала вслух. В одном из них сообщалось, что они взяли себе еще одного щенка русского спаниеля – Чару. Кажется, ее взяли уже с именем. А может, это была идея моего дяди, который назвал именами рек и других собак.

Охотники практически подарили щенка. По убеждению собачьих заводчиков, чтобы собачка хорошо жила и была здорова, за нее надо было заплатить. За Чару заплатили символический рубль.

Рубль свое дело сделал, и собачка действительно была здоровая и жила долго. Чара была одной из первых щенков помета, поэтому довольно крупной. Окрас черно-белый с перевесом в черный, но на лапах было много белого, и они были будто в крапинку – черные точки на белом фоне. Длинные ушки были украшены кокетливыми колечками кудряшек. На почти черной морде – белая метка посреди лба и немного белых пятен и крапинок. Умные глаза не сводили взгляда с обожаемых людей. На лапах – перепонки для бега по болотам и мохнатая шерсть между пальчиками. Завершал это создание всегда виляющий вместе с задом обрубок хвоста. По породе хвост отрубают, и всю жизнь потом пришлось вилять попой.

Охотиться Чару никто не научил, лапы с перепонками не пригодились.

Воспитывали Чару дворовые собаки, так сказать, «бэбиситили», пока «родители» были на работе. Собаки стаей бегали по поселку, но при виде своих хозяев приходили в чувства и становились домашними животными.

Первые месяцы маленькая Чара жила с людьми в вагончике, а не на улице. Это делало ее намного ближе к людям, чем к собакам.

Собачье воспитание в стае окончилось, когда семья переехала в Северобайкальск. Витим и Тыя остались в Нижнеангарске. Мой двоюродный брат Костя взялся за воспитание Чары.

Северобайкальск уже был настоящий город с блочными пятиэтажками. Семья поселилась в таком доме, на пятом этаже – с видом на Байкал. В кольце двора домов остался кусочек тайги, который был внутренним садиком и парком.

Шел 1979 год, и Чаре было всего несколько месяцев, а Косте 13 лет. Она попала в позицию младшей сестры. Костя учил ее безопасно переходить дорогу: сначала смотреть налево, потом направо; переходить дорогу по зебре. Чара исполняла команды вдохновенно, вылетом ушей отмечала повороты головы. Другие команды были более собачие: сидеть, стоять, танцевать на задних лапах и давать лапку.

Костин папа игрался собакой, как больной ребенок. Учил её разговаривать. Ее козырными номерами были «мама» и «ай-ай-ай».

Чара переносила эту тиранию воспитания с энтузиазмом и ангельским терпением.

Собачьей еды на тот момент не существовало, и Чара ела всё, что ели люди в семье. А люди ели борщ, суп и картошку. Супом споласкивали консервную банку от тушенки и поливали картошку маслом из рыбных консервов. Как безмолвное животное могло жаловаться, если другого не знало? Ее еда по минимуму пахла мясом или рыбой.

В семье еще жила кошка Манька, которая учила маленькую Чару плохому.

Тетя много лет спустя рассказывала мне такую историю. Видела через зеркало хулиганский инцидент, который происходил в кухне на обеденном столе.

На столе стояла большая трехлитровая банка с маринованными помидорами. Любопытная Манька запрыгивала на стол и бесстрашно запускала лапу в огромную банку с консервированными помидорами. Когти прокалывали шкуру помидора и прицеплялись к лапе, которая вытаскивала пронзенный помидор из банки. Но лапе помидор не удерживался и срывался в свободный полет, покинув собратьев в банке. Сначала близко падал на стол, скатывался с него, плюхался мокрой бомбочкой на пол и расквашивался. В последнем видоизменении поддавался тщательному анализу собачьего носа, после чего интерес кошки и собаки к этому помидору пропадал, и приключения начиналось снова. Мою тетю так развлекло это представление, что не хотелось их прерывать.