Кто-нибудь видел мою девчонку? 100 писем к Сереже

Text
148
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

18

23 апреля 2013

Я вчера не дописала про Карлу. А сегодня, заглянув в мини-бар токийского Park Hyatt (я здесь lost in translation, но Билла Мюррея пока не видно), вспомнила, как она угощала нас орешками из “Березки”. Я дрожала от этих диковинных соленых орешков и шутливо обещала тебе исполнить за них любое сексуальное желание, чем ты, впрочем, так и не воспользовался, хотя орешки мне исправно доставлял. Мое обещание, однако, с удовольствием вспоминал и махал жестяными банками перед моим носом: “Ну и когда?”

В голодную зиму 1990–1991 годов Карла посылала нам консервы и упоительно вкусные супы из шампиньонов и шпината в пакетиках. Летом девяносто первого года я получила от нее приглашение в Париж. Так что благодаря ей я впервые оказалась во Франции.

Когда я пришла в большой собственный дом Карлы в Бельвиле, двери мне открыла хрупкая блондинка.

– И давно вы тут живете? – спросила я, не имея ни малейшего понятия о том, кто она такая.

– Toujour, – ответила Мари-Лор, подруга Карлы, мило улыбнувшись. В 1991 году для меня, зашоренной советской девицы, стало шоком, что Карла – лесбиянка.

В ее доме я встретила еще одну лесбийскую пару – двух коротко стриженных мужеподобных американок, кажется, их звали Арлин и Шарлин. В первый же парижский вечер ты позвонил Карле на домашний номер, и я, захлебываясь, рассказывала тебе, что тут – такое! И всё повторяла:

– Лесбиянки!

Вдруг до меня дошло, что слово “лесбиянки” на всех языках звучит одинаково и что они, эти лесбиянки, меня прекрасно слышат и понимают. А ты строго наказал:

– Береги свою девичью честь, Иванчик.

И добавил довлатовское:

– Надька, взбл…нешь – убью!

Мать Карлы, статная богатая итальянка, водила нас в японский ресторан, где я впервые в жизни попробовала суши. Меня тогда чуть не стошнило, доесть их я не смогла. Второй раз мы попробовали суши вместе с тобой и Брашинским в Нью-Йорке – с тем же рвотным эффектом. А сейчас я дрожу от любой сырой рыбы и в промышленных количествах ем всевозможные карпаччо и тартары.

Недавно я наткнулась на статью про Карлу и Мари-Лор в L’Humanité. Оказывается, у них три девочки – Жюльетта, Луана и Зелина. Мари-Лор их выносила и родила, Карла удочерила. Они стали чуть ли не первой французской гей-парой, которая это проделала легально. До сих пор живут вместе, в том же двадцатом округе, борются за права геев. Стоит их найти? Наверное, это совсем не трудно. Я, кажется, даже помню, где именно расположен их чудесный дом на тихой зеленой улице. Помню метро с прелестным названием – Mairie des Lilas. Вдруг у Карлы (ты называл ее Карлуша) чудом сохранились негативы двадцатилетней давности? Она столько снимала нас вместе – а у меня так мало наших общих фотографий. Знает ли она, что тебя больше нет?

19

27 апреля 2013

Почему нам так понравилась “Черная роза – эмблема печали…”? Мы посмотрели ее летом 1990 года в кинотеатре “Колизей” на Невском. Сейчас этот фильм едва ли не официально считают неудачей. А тогда мы много смеялись и с удовольствием повторяли словечки и фразочки оттуда. Ты восхищался Збруевым и его брутальной репликой “Только не надо мне вертеть вола!”. С тех пор мы вертели этого вола на все лады.

– Не надо мне вертеть вола! – то и дело кричали мы друг другу. Вол жил с нами до моего бегства в Москву. Ты написал трогательную картину “Верчение вола”, я повесила ее у себя в комнате и улыбалась всякий раз, когда на нее смотрела. Забавный человечек вертел на веревке какого-то шагаловского вола. Я в ответ слепила его фигурку из глины, а вместо веревки использовала проволоку. Мне всегда нравилось лепить и у меня получалось; иногда думаю, что могла бы стать скульптором (ты сейчас обязательно вспомнил бы Изабель Аджани в роли одержимой Камиллы Клодель). Эта маленькая скульптурка тебе ужасно нравилась, ты считал ее нашим талисманом. Когда я уходила от тебя, то почему-то взяла ее с собой в Москву. Почти ничего больше не взяла, даже одежду оставила.

Талисман скоро вернулся в Питер, к тебе на могилу. Приехала я одна, с грудью, переполненной молоком, – в Москве остался мой месячный сын Иван. Положила нашего маленького вола за серый могильный камень, присыпала землей, чтобы никто его не увидел. Мне казалось, что я тебя слышу, что ты уговариваешь меня перестать наконец плакать. И что я отвечаю тебе:

– Только не надо мне вертеть вола!

20

29 апреля 2013

Когда мы с тобой начали жить вместе? В сентябре, в октябре? Помню, что была осень. Закончилось жаркое лето, схлынуло безумие. Я ушла от Марковича, ты – от Кати. Удивительно: всё получилось просто и естественно, без драм и скандалов, как будто по-другому и быть не могло. Родителей мы просто поставили перед фактом. Моя подруга Ира Татарова (сейчас она католический теософ и живет в Польше, а тогда была в тебя влюблена, ты это знал?) сдала нам однокомнатную крохотную квартиру в блочной хрущевской пятиэтажке на Черной речке, на последнем этаже без лифта.

Это был переходный период – между безумием и спокойствием. Мы сказали друг другу: “Я люблю тебя”, – и нам больше нечего было бояться. Не надо было оглушать себя алкоголем, чтобы друг до друга дотронуться. Мы одновременно прочитали “Палисандрию” Саши Соколова и вытащили оттуда детское словечко “потягуси”, которым с тех пор называли занятия любовью. Жизнь стала успокаиваться, дышать всё ровнее, больше не требовала допингов. И да – мы перестали пить.

Иванчик, сейчас я сижу в своей огромной парижской квартире с окнами до пола и готова всё на свете отдать, чтобы хоть на один день перенестись с тобой в шестиметровую обшарпанную кухню. Каждая следующая моя квартира была больше и богаче предыдущей. И в каждой – обратно пропорционально – я была всё менее и менее счастлива.

А в той убогой хрущевке мы и вправду были счастливы.

21

3 мая 2013

Иван, привет! Ты терпеть не мог говорить про алкоголь. А теперь я могу говорить сколько угодно – и ты меня больше не остановишь. Это был такой слон в комнате, постоянный страх и постоянная угроза. Я написала, что страхи прошли, но это неправда, конечно. Страх так и не прошел – ни у меня, ни у тебя. И ты в конце концов сорвался.

Чуть меньше года назад я стала ходить к психоаналитику: эти еженедельные визиты длились несколько месяцев – до моего отъезда в Париж. Я знаю, знаю, что ты мог бы про это сказать. Но мне это помогло, правда. Например, с булимией я почти справилась. Впрочем, для тебя это пустые слова: когда мы жили с тобой, булимии у меня не было, она всегда нападает в отсутствие любви. Так вот, мой психоаналитик, с которой я много обсуждала тебя (прости, прости), сказала, что твоя жизнь в завязке не могла закончиться иначе, как срывом. Тот, кто на самом деле бросил пить, может время от времени спокойно выпивать. А вот тот, кто запретил себе даже притрагиваться к рюмке, – тот непременно сорвется, и вариантов тут нет.

Ты знал, что я боялась твоего пьянства, о котором ходили легенды. Алкоголь менял твою личность, ты становился жестоким, резким, почти агрессивным. Как будто в тебя вселялся кто-то другой. Не случайно в твоем мире было выделено специальное место для Джекила и Хайда. Когда ты срывался, жизнь оборачивалась кошмаром. Однажды я сказала тебе, трезвому, что пьяный ты – это вовсе не ты, а какой-то оборотень, Волк, Чужой. Ты ответил:

– Мамочка всегда говорила мне то же самое. И теми же словами.

Иногда я думаю, что приступы такой агрессии могли быть вызваны не алкоголем, а тяжелыми наркотиками, о присутствии которых в твоей жизни я не подозревала. Ни один фильм о наркотиках после твоей смерти я не досмотрела, мне физически становилось дурно. До сих пор не видела Trainspotting, не дотянула до финала “Реквиема по мечте”. Недавно решила наконец посмотреть “Марцефаль”, снятый по твоему сценарию, попросила Сергея Кальварского прислать мне фильм. Начала – и опять не осилила. Сюрреалистическая комедия с клиповой эстетикой девяностых и неоновыми цветами показалась мне фильмом ужасов. Меня больно задело, как профессионально и с медицинским знанием дела ты описал приходы и ломки. Наверное, таким же экспертным взглядом ты когда-то оценивал “Иглу”, с которой слезал Цой в фильме Нугманова. Мы сидели в зале рядом, но я ничего не заметила, не почувствовала. Не потому, что была такой наивной. Я не хотела знать.

Только несколько месяцев назад я заставила себя прочесть что-то про марцефаль. Теперь хотя бы знаю, что марцефаль меняет человека, провоцирует грубость и резкость.

В твоей статье про Тарантино возникает “подколотый урка”, муза кино является в мир нюхнуть за компанию с режиссером, который на кокаиновом приходе путает курок с кнопкой ускоренной перемотки. И все эти навороты образов – в коротеньком тексте. Автор явно неплохо изучил предмет. Недавно собралась с духом и спросила Брашинского: “Был ли героин, когда была я?” Он ответил: “С иглы полностью слезть нельзя. Но он тебя не обманывал. Если он и срывался, то раз в год, не чаще. Может быть, раз в два года. И только когда тебя не было в городе. Он очень тебя берег. И себя – для тебя”.

Угрозу я видела только в алкоголе. Первые годы вместе казались мне почти безопасными. Ты не пил, не говорил об этом, и я совсем не чувствовала, что ты скучаешь по своим пьяным эскападам. Однако мифология русского пьянства тебя по-прежнему волновала. Ты нашел для нее отличную формулу – “сберегший традицию совести в сгустке похмельного стыда” (это про Веничку, которого ты обожал). Я не пускала на порог и люто ненавидела твоих друзей – наркоманов и алкоголиков вроде закадычного приятеля Вилли. Но он в конце концов победил: именно Вилли был с тобой в момент твоей смерти. Ты, кстати, упомянул его в “Марцефале”. Там герой Михаила Ефремова рассказывает, откуда взялось питерское словечко “бошетунмай”, и приписывает его твоему обожаемому Вилли.

 

Став твоей женой, я тоже почти не пила. Да и зачем? Жизнь с тобой была наполнена внутренней энергией такой силы, что взбадривать себя мне было ни к чему. Мне вообще ничего особенного было не нужно. У меня почти ничего не было – но у меня было всё. Ты любил повторять: “Жизнь – это то, что проживается”. Я кивала, но не понимала, уверенная в том, что просто жить такой полной жизнью и просто любить такой пульсирующей любовью – недостаточно, нужно еще чего-то добиться, еще что-то ухватить.

Мой Сережа до встречи со мной почти не пил. Удивительно, да? Дожил до тридцати трех лет – и ни разу не был в хлам пьяным, не блевал над унитазом, не творил глупостей, не мучился похмельным стыдом.

– Словом, парень не жил, – сказал бы ты.

Он не только не пьет, он и не курит. Не любит даже кофе, а из допингов пробовал только голландские грибы (отдельно расскажу эту историю). Ну то есть что-то он пил – пиво там, просекко, рюмку-другую водки иногда, бокал вина на вечеринках. Но в целом ему это не нужно и не интересно. В первую ночь у меня дома мы выпили, наверное, бутылки три – сначала шампанского, потом белого вина, потом, кажется, еще и розового. Сережа пил вино отчаянно, как будто вино было волшебным зельем, которое позволит ему преодолеть страх и до меня дотронуться. А я пила, чтобы исчезла пропасть между нами и чтобы оказаться там, где можно всё. Можно всё. Можно всё.

Потом мы с ним всё время пили. Для того чтобы оставаться вместе, нужно было ввести себя в состояние транса. Он полюбил шампанское, быстро научился отличать хорошее от плохого, а очень хорошее от просто хорошего. Он вообще оказался отличным учеником, впитывал всё как губка и при этом имел о многом собственное мнение, изменить которое мне иногда хотелось, но редко удавалось. К бордо я его так и не приучила, он предпочитал более легкое и более тонкое бургундское. С тобой мы никакого бордо не пили.

Вино вообще пили мало, да и какое вино тогда было? “Медвежья кровь”? “Южная ночь”? “Алиготе”? “Монастырская изба”? Что-то сладкое и крепленое. Родительская кислятина из дачной черноплодной рябины. Приличное красное вино появилось в магазинах за год до моего отъезда в Москву. Это было болгарское каберне, недорогое и приятное. Именно его мы и пили с Лешей в самом начале нашего романа, пока он уверенно не перевел меня на французское.

Ты сейчас спросил бы про Сережу:

– А тебе есть о чем с ним пить?

Ну да, это же Веничкина фраза: “Мне с тобой не о чем пить”.

Не будем снобами, ладно? Во-первых, я никогда не видела его по-настоящему пьяным. Пьянела я, а он оставался собой. Во-вторых, да, мне есть о чем с ним пить. Я ведь писала тебе, что открываю новый мир – чужой, непонятный, устроенный по другим законам. Вот только не знаю, возможен ли этот роман без хмельного головокружения?

Но я знаю одно – пока Сережин мир мне интересен, я его люблю.

22

Ночь с 3 на 4 мая 2013

Вспоминала сегодня наше первое появление вместе в профессиональной тусовке. Киноведческий семинар в репинском доме творчества кинематографистов. Я и раньше бывала в Репине на зимних каникулах, любила это место, встретила там когда-то много людей, с которыми продолжала общаться: Диму Месхиева, Киру Сурикову, Наташу Токареву. Но сейчас я ехала туда не просто в качестве твоей девушки, но и как аспирантка, молодой критик. Тебе предстояло выступить с анализом “Чапаева”, а мне – “Цирка”. Я обожала “Цирк” Александрова, и мы вместе проделали совершенно хулиганский его разбор. Позже по мотивам своего репинского выступления я написала статью в “Искусство кино”.

Моя речь вышла такой дерзкой, что кто-то из пожилых киноведов подавал возмущенные реплики, особенно когда советскую пушку из “Полета в стратосферу” я сравнивала с членом. Ты сидел в зале, страшно нервничал и ерзал, готовый в любой момент броситься мне на помощь. Но уже тогда я умела справляться с любой аудиторией – чтение лекций давалось легко и доставляло мне удовольствие. Я удачно парировала строгие выкрики. К тому же за меня опять вступился Яков Борисович Иоскевич, сказав с места, что это блестящее выступление и тонкий структуралистский анализ фильма. Когда я закончила и спустилась к тебе в зал, ты взял меня за руку и бросал на всех гордые взгляды: “Как вам моя девчонка?”

Именно там я впервые увидела Любу Аркус. Конечно, я о ней много слышала – и от тебя, и от других. Люба только что сделала первый номер “Сеанса”, который все жарко обсуждали. Поразительно: вокруг “Сеанса” собрались те, кто много значил и еще будет значить в моей жизни – Ира и Леша Тархановы, Таня Москвина, Миша Трофименков, Лена и Андрей Плаховы, позже – Паша Гершензон и Элла Липпа. А ты, погруженный по уши в наш роман, оказался вне этого круга. Сначала не пришел на первую редколлегию, потом не сдал в срок статью. Да и к журналу отнесся скептически: дизайн казался тебе претенциозным, компания – разношерстной, Люба – слишком страстной. Только много позже я поняла, что слишком страстным главный редактор быть не может и что Любина страстность создала, спасла и удержала журнал. (“К чему вся одаренность без страсти и воли?” – спрашивала Цветаева.)

Люба была глубоко обижена тем, что ты игнорируешь “Сеанс”, но, как все пассионарии, готова была немедленно простить, принять, обнять и полюбить пуще прежнего. Ты, конечно, был самым талантливым кинокритиком в Питере – да и в Москве, если не считать Тимофеевского, который тогда много писал о кино. Но ты не был автором ее “Сеанса”. Как такое могло случиться? На меня Люба смотрела настороженным ревнивым взглядом человека, у которого отняли что-то, что по праву должно принадлежать только ему. “На кого ты меня променял?” Кажется, именно в Репине вы договорились, что в “Сеанс” ты все-таки будешь вовлечен, войдешь в редколлегию и всё такое.

Люба была хорошенькая, плотная, но не казалась полной, с большими зелеными глазами за очками, которые она снимала в моменты, когда хотела произвести впечатление на мужчин. Одета была в джинсы и яркую зеленую кофту, темные волосы заплетала в две детские косички – помню, эти косички меня удивили. В Любе горел огонь. Меня, болезненно застенчивую, для которой разговор с любым малознакомым человеком был пыткой, поразило, как легко она общается с известными людьми – без всякой дистанции, как равная с равными. Во-первых, по праву своей редкостной витальности. Во-вторых, исходя из уверенности, что делает лучший в мире журнал о кино. В зале Люба сидела рядом с Алексеем Германом, который казался мне небожителем, и болтала с ним так небрежно, будто была самым важным человеком в его жизни. Ты тоже так умел, но тебе это давалось внутренним усилием, свою легкость ты талантливо имитировал. Люба умела и любить, и ненавидеть – и, если ты попадал в поток ее любви, скрываться или сопротивляться было бесполезно. И так же бурно она могла перейти от любви к ненависти. Я запомнила, с каким простодушным детским счастьем она смотрела “Графа Монте-Кристо” с Жаном Маре, которого показывали в репинском кинозале. Мы с тобой тоже туда пошли, но до конца не досидели.

Между работой и жизнью Люба ставила знак равенства. “Сеанс” для нее был не просто журналом, а семьей, миссией, сектой, образом жизни, включавшим пьяные посиделки до утра, пение советских песен, разговоры о главном в густом сигаретном дыму. Ты не умел растворяться в групповом экстазе, опасался любого кликушества, держал прохладную дистанцию между дружбой и профессией. Наверное, во времена студии “На подоконнике” ты прошел этот юношеский этап группового единения, но там ты был творцом и движущей силой коллективного духа. А здесь – кем-то другим. Конечно, ты, привыкший всегда и везде быть в центре внимания, не мог этого выдержать и предпочитал вовсе оставаться в стороне. К этому моменту ты уже совсем не пил, что не способствовало экстатическому слиянию. Так что, даже будучи вовлеченным в дела “Сеанса”, ты оставался чужим, скользил по поверхности, умело изображая то восторженную наивность, то профессорскую сухость, то бесшабашную веселость – словом, то, что в данный момент нужно было Любе. Тебя слегка раздражало, что Люба хотела наполнить журнал до краев обнаженными эмоциями, тебе казалось, что эссеистика “Сеанса” балансирует на грани дурного вкуса. Но Люба, конечно, была права. Время требовало именно такого журнала – по-женски страстного, не похожего ни на академическое “Искусство кино”, ни на глянцевый “Экран”. Эмоции через край вместо сухого анализа. Пафос, усмиренный черно-белым авангардным дизайном (за дизайн отвечала Ира Тарханова, жена моего будущего мужа Леши, вот так у нас всё переплелось). Большой формат, матовая бумага, неизбитая лексика, эссе вместо рецензий, манифесты вместо передовиц. Люба любила сравнивать “Сеанс” с Cahiers Du Cinema. Сходство если и было, то только в том, что оба журнала выразили свое взбунтовавшееся время.

Не помню, кто первый назвал Любу “маманей” – прозвище, которое за ней закрепилось. Наверное, это все-таки был ты.

– Маманя – бандерша, – говорил ты.

И в этом было столько же восхищения, сколько и легкой брезгливости. Ты шутливо называл ее “Рыба моя!”, маманя млела и хохотала, как филин. Когда мы стали общаться чаще, хитрая Люба быстро поняла, что наложить на тебя лапы легче всего, подобравшись ко мне, и стала называть меня “маманя маленькая” – в знак нашего душевного родства и в противовес себе, “мамане большой”. Тебя это страшно раздражало:

– Какая ты, на фиг, маманя, Иванчик?

23

5 мая 2013

Привет, Иван! В нашей паре ты был большим Иваном, а я – маленьким, несмотря на то, что я была выше тебя. Но тебе нравилось, когда я называла тебя большим Иваном. И ты, конечно, был для меня таким огромным! И – светлым, легким, ласковым. Куда ушли надменность и поза, которые раньше так пугали меня? Начало нашей совместной жизни совпало с наступлением голодных осени и зимы 1990–1991 годов. Мы как-то со стороны наблюдали, как из магазинов стремительно исчезают продукты. Последними остались болгарские консервы под названием “Славянская трапеза” – из них на пустых полках выстраивали огромные пирамиды. Мы прикончили немало этих трапез. Открывая очередную банку, ты вздыхал: “Съешь меня, и я вернусь”. Потом исчезли и они. Нам выдавали карточки, но за продуктами надо было стоять в длиннющих очередях, чего никто из нас делать не мог. Карточки, чтобы не пропадали, забирали родители, покупали на них макароны, муку, маргарин, сахар – и почти всё отдавали нам.

Ты по тем временам неплохо зарабатывал, метался по каким-то видеосалонам, которые открывались повсюду. Своих видеомагнитофонов почти ни у кого не было, у нас в том числе. В салонах показывали всё что угодно – от “Калигулы” до “Амаркорда”, от “Греческой смоковницы” до “Великолепной семерки”. Народ, изголодавшийся по западным картинам, валом валил на всё. За салонами пристально следили власти, опасаясь порнографии и всякого тлетворного влияния. Прокатчики нашли выход – перед фильмом вставляли видеозапись вступительного слова киноведа, объясняющего художественный смысл данного произведения. Ты это делал виртуозно, почти без подготовки, артистично создавая ощущение серьезной академической подоплеки – что, собственно, и требовалось. Платили отлично – кажется, 50 рублей за каждую запись. Моя повышенная аспирантская стипендия была 120 рублей.

На эти деньги ты покупал на рынке сало, картошку и лук – наша любимая еда в ту зиму. Это было удивительно вкусно, особенно если в сале попадались мясные прожилки. Из муки и маргарина, добытых по талонам нашими мамами, я научилась печь слоеные пироги – то с капустой, то с картошкой. И еще мы варили макароны и делали к ним примитивный соус – жаренный на растительном масле репчатый лук. Лука было много, и получалось совсем неплохо.

К зиме в кооперативных ларьках появились какие-то фрукты. Я жить не могла без фруктов, и ты тратил кучу денег на огромные яблоки “Голден”. Они продавались не везде, и ты рыскал по ларькам в поисках “желтых с точечками”. Красные яблоки сорта “Джонатан” найти было легче, но разве можно сравнить! Ты победно приносил желтые яблоки домой и умилялся моей радости.

Эту голодную зиму все вспоминают как жуткую, а мы никакого голода не заметили. Были счастливы, никогда не ссорились, много смеялись.

Каждый день мы жадно исследовали души друг друга, а каждую ночь не менее жадно исследовали тела.

Sie haben die kostenlose Leseprobe beendet. Möchten Sie mehr lesen?