Экспертиза. Роман

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Нет, нет! – сказал я, – я стараюсь предельно внимательно к себе относиться!

– Не сомневаюсь, – искренне согласилась она. – Все правильно. Нет никакой проблемы. Просто, известно, как это бывает у некоторых. – Она выжидающе помолчала, словно мы общались через переводчика. – Иногда нас выдают собственные фантазии. Их не надо бояться, они всего лишь пробы на вкус. – Она снова помолчала, как будто я должен был что-то ответить. – Поделитесь? – Беззаботный прямой вопрос. Наверно, ее не расстроит, если я откажусь отвечать. Но я люблю рассказывать о себе. Не могу удержаться. Всегда кажется, что это произведет впечатление.

– В детстве, – начал я, – мне приходилось часто оставаться одному, и было очень скучно. То есть, тогда я не знал, что это скука, поэтому развлекал себя сам. Я придумал себе друзей, и мы вместе играли. Их было, кажется, четверо. Поначалу, может, и больше… просто, этих я лучше запомнил. Один самый близкий, один… нелепый, еще один – безликий, этот, скорее, для массовки, и четвертый – самый вредный. На нем я чаще всего вымещал ярость.

– Что вас злило?

– Да, что угодно, – отмахнулся я. – Обычно, если что-то не получалось, я впадал в тихое бешенство и…

– Мама не допускала мысли, что вы можете столкнуться со сложностями в жизни? – перебила она.

– Наверно, – развел руками я. – Какая связь?

– Я, просто, спросила. Как вы… наказывали их?

– Убивал, – четко ответил я. Она не подала вида. Или для нее это не новость?

– Каким образом?

– По-разному… – неуверенно сказал я. – Ножницами в шею или молотком по голове… в зависимости от того, что именно не получалось, и что было в руках. Иногда бил ногами. Сначала я убивал исключительно самого вредного. Он и придумался, чтобы вымещать злобу. Всякий раз, когда созревала ситуация, он подворачивался под руку, как будто оживший с прошлого раза или не до конца добитый. От расправы над ним, мне становилось легче, я продолжал делать то, что не выходило, и всегда доделывал. – Воспоминания захватили меня. – Я мог что-то резать или вколачивать гвоздик… или, просто, что-то потерять. Больше всего им не везло, если вместо гвоздика я бил по пальцам.

– А потом? – спросила она, чувствуя, что я еще не закончил.

– Потом убивать самого вредного надоело. Это стало слишком привычным и уже не давало того облегчения. Я перешел к следующему. Причем вредный все равно пасся где-то рядом, просто, меньше мешался. Так я дошел до лучшего друга. К тому времени те трое уже редко были рядом, мне хватало одного. Я все время с ним разговаривал. Мы везде были вдвоем. Но, несмотря на это, если что-то шло не так, расправлялся с ним. – Я замолчал. Даже сейчас мне было его жаль.

– А живые друзья у вас были?

– Живые… – повторил я.

– Да, настоящие, – сказала она.

– Н-нет, – ответил я неопределенно. – Какие друзья в шесть-семь лет? И потом, никто не объяснял, как надо дружить. Я и слова такого не знал, – пожал плечами я. И это была правда. Впрочем, как и все остальное.

– Куда в последствие делись те друзья, воображаемые? Вам удалось убить их окончательно?

– Думаю, нет, – ответил я. – Они просто ушли. Я их совсем уже не помню… – Детство, как будто едва заметно дунуло в лицо из того времени. Стало как-то легко, но с примесью сожаления.

– Они простили вас? – медленно, почти утвердительно спросила она.

– Думаю, да… – неуверенно согласился я, почувствовав необъяснимую тревогу, словно от нового движения воздуха. – Разве можно не простить мальчика? – От странного ощущения немного защипало глаза. Ее лицо ничего не выражало.

– Не стоит придавать этому слишком большого значения, – буднично произнесла она, откидываясь на спинку кресла. – Все живы, – она улыбнулась, – повзрослели. Интересно, что вы все запомнили. Вот, суть истории. Ваше отношение к себе. – Ее искренний взгляд просветил меня насквозь. Думал, она скажет – я опасен. – Я уже как-то начала спрашивать, – добавила она, делая жест, что немного меняет тему, – чем вы хотели бы заниматься. Что может зацепить и удержать ваш интерес надолго? Не в смысле работы, а вообще? Если поместить вас в водоворот событий – последует развитие, появятся интерес и вопросы, как возможность показать превосходство. Но, когда, допустим, ничего этого нет? Нет вопросов и нет никакого интереса к вам? Как быть тогда? – Глядя на нее, я вспомнил слова одного старого друга: «Сколько ни занимайся, потом, все равно, еще захочется!» – сказал он о сексе, выделив его в самый желаемый сегмент своего внимания.

– Когда весь мир спит, – ответил я, – боюсь, только секс может разбудить меня и призвать к действию. – Мы помолчали, будто слушая этот уснувший мир. – Не каждый день! – поспешил я добавить вдогонку сказанному, опять вспомнив нависшего над столом человека с бородкой и его диагноз.

– Секс не всегда оставляет чувство морального удовлетворения, – небрежно проговорила она. – Вот, если бы всякий раз мы могли рассчитывать на что-то особенное… Что, если отбросить все возможные ограничения? Представьте, все мыслимые женщины перед вами, остается только начать. Что это будет, по-вашему? – Она замерла в ожидании ответа. Вытягивая ноги, я отодвинулся с креслом чуть в сторону и, подняв глаза к потолку, произнес:

– Если отбросить ограничения… – это должна быть самая привлекательная самка с точки зрения всего мира, для которой я стану самым привлекательным самцом, и мир примет это и поймет свою несостоятельность. Мы будем совокупляться у всех на глазах, и ей будет хорошо как ни с кем и никогда. Ни до, ни после. Это все поймут и запомнят навсегда.

– Очень по-мужски, – подтвердила она. – Показать стае свое превосходство, выбрать лучшую самку и публично овладеть ею. Давайте попробуем определить размер вашей стаи. Первоначально, это весь мир. Однако. Скорее всего, из него можно кого-то исключить? Попробуйте найти в этом мире тех, чье мнение или его отсутствие не сильно подпортит вам кайф от происходящего. – Признаться, такой вопрос погрузил меня в глубокие раздумья. Я бегло пролистал невнятные страницы своей жизни.

– Араб, предлагающий покататься на верблюдах, – сказал я, наконец. – Его можно исключить из списка зрителей…

– А, кстати, – перебила она, – что после публичного акта превосходства? Ведь, эту власть надо каким-то образом удерживать? Как вы это сделаете? Силой или иначе?

– Вы просили предельную ситуацию. В пределе я должен быть непререкаемым авторитетом.

– Каким образом?

– Видимо, безусловным.

– Что наступит после того, как вы добьетесь этого?

– Боюсь, это не важно. Главное, сам процесс. Сообщество независимых самок должно восхищаться мною, испытывать постоянный интерес. Но не быть зависимым от меня. Зависимость – главная угроза.

– В чем тогда власть, если нет зависимости?

– Не власть… Власть это не то… не то, что нужно… Власть нужна, когда что-то не получается. Это как бы иллюзия успеха, попытка принудить к своим интересам. Думаю, дело совсем не в этом. Власть – удел тех, кто сам ничего не может.

– То есть власть вас не привлекает?

– Вы же сами говорили, нет! Меня привлекает интерес ко мне. Интерес сильнее любого принуждения. Но интерес не слепой, как если бы я был публичным человеком, а осмысленный.

– Вы что-то делаете, чтобы привлекать самок?

– По-моему, нет.

– Может быть, все же… как вы очаровываете?

– Вот так.

– Как?

– Я с самого начала абсолютно искренен с вами. Это ли не причина очароваться мною? Или вы любите вранье? – Я пожал плечами. – Вот, видите, обстоятельства сильнее нас. Мой конек – производить впечатление правдой. А для этого нужно хорошо в ней разбираться. Думаю, в этом мое превосходство. Я слежу за правдой и поэтому получаю только необходимое. На прочее мне просто не хватает лжи. Вы, без сомнения, интересны как женщина, но знакомство пойдет насмарку, если завершится общим оргазмом.

– Мы не сможем говорить дальше?

– Это немного странно, да?

– В чем же дело?

– Обстоятельства нашей встречи. Вы задаете вопросы, я отвечаю. Вы знаете обо мне гораздо больше, чем я о вас. Я становлюсь для вас ближе, вы для меня – нет. Мы в неравных условиях.

– Задайте вопрос.

– Не хочется вопросов.

– Почему? Я вас не интересую как личность?

– Интересуете.

– Вас напрягает близость?

– Не близость, а скорость, с которой она обесценивается. Вы еще не надоели мне в наших нынешних отношениях. Зачем портить удовольствие?

– То есть, первый шаг к сближению делает тот, кому больше надоело?

– Кто больше узнал и хочет еще. Но если перепрыгнуть ступеньки… – я оглядел ее подчеркнуто изучающе: – вы что-то говорили про моральное неудовлетворение…

– И так с кем угодно? – спросила она, не слушая.

– К черту остальных! – воскликнул я. Мы помолчали. Повисло напряжение. – Сколько вам лет?

– Тридцать семь – ответила она без сожаления и кокетства. – Это имеет значение?

– Нет. Просто, хотел услышать, как вы скажете это, – безразлично сказал я, глядя на кисти ее рук. – Как вам живется с такой внешностью?

– С какого-то момента легко, – смягчилась она. – У меня были хорошие друзья. – Я промолчал. Что и говорить, она прекрасна. – Давайте вернемся к предыдущему вопросу. Что с тем арабом, почему его можно вычеркнуть? Почему ваша аудитория может обойтись без него? – Я стал с трудом вспоминать, к чему относился этот араб. Ему можно было не смотреть на мой секс?

– Я никогда не пас верблюдов, не спал в пустыне, – начал перечислять я, попутно размышляя о шагах близости. Они были корявы. – …Не преодолевал его сложности. Что объединяет нас? Только минута встречи. Я не знаю, как он живет, он – как я. Я не делал его ошибок, он – моих. Если таковые имеются, – добавил я, подумав еще. – Ему будет совсем не интересно. Как если бы я смотрел на секс между его верблюдами. Любопытно, не более.

– Получается из мира можно вычесть всех тех, кто не делал ваших ошибок? Кто же останется?

 

– Честно говоря, может это слишком громоздкий план? – спросил я. – Мне он уже не очень нравится.

– Мы как раз пытаемся его локализовать. Кого оставим? Вот в чем вопрос.

– Да, да. – Мысли остановились. Идея перестала вдохновлять. Я даже почувствовал усталость, словно реализовал какую-то очередную глупость. Чего меня понесло? Я снова посмотрел на ее руки. Определенно ей удалось порушить мои вселенские планы. – Может, это вообще не совсем то, что хотелось? – добавил я.

– Предложите другое, – машинально сказала она. – Хотя, нет! Достаточно. Ответьте, лучше, представляете ли вы ситуацию, когда ваша аудитория локализовалась до всего лишь одного человека? И этот человек – та самая, как вы говорите, лучшая самка, но вам почему-то уже неважно ничье присутствие, кроме ее? – Она впилась в меня взглядом. На мгновение подумалось о Кристине.

– В здравом уме я представляю себе такую ситуацию, – покорно отчеканил я. – Но, на то я и мужчина, чтобы мой ум иногда туманили звериные инстинкты.

– Куда же без них! – согласилась она. – Видимо, у тех, кто борется за лучшую самку, нет любви?

– А что удивительного?

– Получается, – продолжила она, – что главным показателем любви служит ваше полное равнодушие к зрителям.

– Да, наверное, – согласился я. Она сдвинула брови, готовясь к решающему вопросу:

– То есть, любовь уничтожает инстинкт вожака стаи? Так, что же для вас любовь? – Я опустил голову, потому что уже знал, она спросит именно это. И начал думать, зная, что не найду ответа ни сейчас, ни сегодня, ни завтра.

– Не знаю, – наконец, сдался я. – Не знаю. Любовь… – Я снова представил себе Кристину. – Она должна быть разной… В ней должно быть какое-то… восхищение. Причем, не важно, чем. Может быть, какой-то мелочью, доступной только мне одному. И оно должно быть разделимо и признано нами… Не знаю. Восхищение… нечто, бьющее строго в эмоцию, в тонкую струну. Неизживаемое нечто, связывающее людей без малейшей возможности избежать этого, – я поднял глаза, чтобы понять, убедил ли ее хоть в чем-то. Она смотрела куда-то мимо меня. Мне стало спокойно. Наверно, я правильно выразился. Молча, мы просидели с минуту. Потом она повторила эхом:

– Без малейшей возможности избежать этого… то есть… неизбежность эмоции при любой случайности.

– Да, – подтвердил я, довольный, что она так кратко перефразировала мою с трудом оформленную мысль. – Мы снова помолчали.

– Когда вы окончательно разберетесь с сексом, любовью и всем прочим, что может возникнуть между людьми, – наконец, продолжила она своим обычным нейтрально-добродушным тоном, – обнаружится ли какое-то особое занятие, чему вы посвятите себя окончательно? – Судя по вопросу, мне стало очевидно, что такие времена наступят нескоро. Я вздохнул, понимая, что не имел никаких шансов создать о себе иное впечатление.

– Думаю, для меня это связано с какими-то новыми знаниями, – неуверенно начал я. Слишком уж об отдаленной перспективе шла речь. – Знаниями, позволяющими становиться другим… анализ чего-то… эксперимент… но все это должно иметь какую-то высшую, непостижимую цель. Не знаю, какую. Наверно, это и не важно. Главное – развитие. – Я застыл, чтобы не потерять окончание мысли. – И знаете?! – Она дозрела в голове на удивление легко: – Я бы хотел, чтобы в итоге кто-то значимый для меня, тот, от кого я принял бы любую оценку, сказал: «…Это без сомнения, работа очень высокого уровня». – Где-то в памяти мелькнула фигура Шланга. Я закончил, а она пребывала все в той же задумчивости. Я, наконец, сказал что-то умное? Или наоборот?

– Сколько мужчин мечтает о великой вселенской миссии, – вдруг, совсем неформально произнесла она. – Женщины, конечно, устроены совсем иначе. Как плохие якоря, – ее лицо расплылось в улыбке разочарования. – Они либо отрываются, тонут, зарываясь в песок, либо топят все судно. Мы как ваши представители в реальном мире. Как погрузить мужчину в этот реальный мир?

– Может быть, и не нужно? – осторожно спросил я.

– Когда вы в последний раз плакали? – спросила она в ответ. Связь между мужчинами, реальным миром и слезами мне показалась сомнительной.

– На самом деле я очень сентиментален и плачу всякий раз, когда вижу чей-то успех, – ответил я, стараясь особо не драматизировать.

– Всякий раз? – удивилась она.

– Настоящий успех – редкое явление, – оправдался я.

– А что это вообще такое, успех?

– Успех… – протянул я, – когда ты на своем месте. Когда тебя признают именно там. Не нужно что-то придумывать, пытаться кого-то очаровать, играть чью-то роль. Ты, просто, что-то делаешь, и ни у кого вокруг нет сомнений, что ты создан для этого. Когда восхищаются и тем, как ты делаешь это, и тем, что ты умудрился найти себя полностью, ведь, большинству это недоступно. Наверное, это наивысшее счастье в жизни, – добавил я.

– У вас есть такой пример? – спросила она, без особой надежды.

– Настоящее искусство, – сказал я, – повод для чистых слез. Концерт Сезарии – вот, уж, кто на своем месте и общепризнан. Она, просто, поет. И все. Больше ничего не нужно. Существует только ее голос. Последний раз я чувствовал слезы там.

– Ты действительно можешь заплакать на концерте Сезарии? – спросила она, чуть ли не с восторгом.

– Вообще-то, на концертах я слежу за всеми музыкантами, – уклонился я. – Особенно за басистами. Они – моя слабость. Такие незаметные, порой, весьма статичные люди, которых многие и не замечают вовсе. Но, убери басиста – ничего не будет. Не будет колебаний воздуха, вдохновения, желания ожидать большего и почему-то приходить снова. Не будет дрожать грудная клетка и рябить в глазах. Басисты – моя бесконечная любовь. Вечно на заднем плане, неизвестные в широких кругах, часто сосредоточенные на себе и инструменте, но абсолютно незаменимые. Простые ребята, которые могут заставить вибрировать зал и незаметно украсить вечер любого артиста. Даже Сезарии.

– У меня есть одна история про басиста, – сказала она, как будто раздумывая, рассказать или нет. – Одновременно сложная и простая. Раз, ты коснулся этого. – Я с удовольствием смотрел на ее лицо. Не думал, что ей близка эта тема. – Умерла одна певица. Не сказать, что сильно известная, но хорошая. Известная больше в прошлом, а потом как-то постепенно подзабытая. Действительно, хорошая… Она еще и старой-то не была, так… в возрасте. Но, умерла. Устроили концерт памяти. Кто туда пришел выступать? Были, конечно, люди, которые и сейчас на пике творчества. Но… также и те, кто был популярен тогда, вместе с ней. В ее время. Такие… как сказать… Сразу бросалось в глаза отличие… в том, как они держатся, как оделись… слегка поношенные, что ли… Ни смешные, ни нелепые… не знаю, как объяснить… Но очень трогательные! И, вот, выступает один старый артист, он, уж, сто лет не выступал. И пиджак у него еще такой был, светло-коричневый, видно, что единственный остался для таких случаев. Вот, он запел. Старую свою песню, естественно. А голос у него молодой, но чувствуется уже, что связки слабые, а песня известная, все знают, что там, ближе к концовке, надо наверх идти, и это должно быть мощно, сильно, короче вся суть песни в этих последних тактах. Когда он только начал, у всех словно тревога возникла – как же он споет-то? Чувствуется по первым нотам – голос слегка дрожит, давно не выступал, волнуется. Еще и повод такой. Музыканты все напряглись. Это всегда чувствуется. Но он почти сразу собрался, плечи расправил, голос дрожать перестал и пошел все чище и чище, мощнее и мощнее. Как… старый тростник на ветру… Видно, каким он был в молодости. И, вот, когда он дошел до этого места… зал, просто, замер, уже никто не сомневается, что возьмет он эти ноты… А он голосом уходит наверх, и, так, еще микрофон в сторону отвел, как это раньше делали… таким привычным жестом… уверенным. Из своего времени. И я вижу, в момент этого жеста, когда его голос уже у каждого внутри, басист сзади начинает плакать. Причем, ему никак это не скрыть, руки заняты – он должен доиграть, он не может остановиться! И, вот, он губы сжал зубами и доигрывает, а все – на лице: слезы льются рекой, подбородок трясется. И я смотрю на него, и сама начинаю реветь, потому что и без того уже растрогалась, еще этот пиджак… И понимаю, что он, там, понимает то же, что понимаю и я, и также видит этот старческий жест с микрофоном, и видит этот… пиджак, одетый второй раз в жизни, и понимает, что есть еще голос и огромное чувство собственного достоинства, не позволяющее спеть на октаву ниже. Доиграл, конечно. И артист допел, как надо. Они и знакомы-то не были. Он как со сцены ушел, бас свой в сторонку тут же поставил, а сам по стенке вниз, на корточки, лицо руками обхватил и трясся так еще минут пятнадцать, пока в себя не пришел. Никто его не трогал… Понятно, у него был свой повод… Но, тем не менее… Видишь – история и о том, и о другом. И о слезах, и о басистах.

– Хорошая история, – сказал я. – Ты как-то связана с музыкой?

– Да, – ответила она. – Была связана. Это я подарила ему пиджак. Он был моим очень большим другом.

– Он умер? – почему-то спросил я.

– Да, – ответила она. – Давно.

– Дети?

– Сыну пятнадцать. – Вообще-то, я не люблю душещипательные истории. После них никогда не знаешь, о чем говорить. Вроде о чем-то другом – еще рано, а о том же – уже не хочется.

– А я, вот, совсем не знаю, как быть с детьми, – сказал я, наконец. – Мне кажется, я больше увлечен собой.

– Это совершенно нормально для мужчины, – ответила она, – ты, просто, иногда должен быть рядом. И все.

– Да, – согласился я. – Отец совершенно не интересовался мной. Поэтому, я знаю как не должно быть. Но, как должно? Меня пугает, когда дочь вырастет, я буду ей совсем не интересен.

– Почему?

– Не знаю… Я полностью доверяю Кристине, но сам… Лиза разделила нас. – Глупейший разговор… – Ты хорошо живешь?

– Я очень хорошо живу, – сказала она решительно. – Никогда не была счастлива именно так и не думала, что это возможно. Совсем не то, о чем мечтала. Все так просто. И я могу выбирать любого мужчину. – Она вскинула брови: – Признаюсь, идея публичного совокупления с мужчиной, обожаемым всем миром, не приходила мне в голову.

– А что приходило? – спросил я, наблюдая, как приподнимается ее подбородок.

– Мужчина в кресле, – проговорила она отрешенно, после некоторого раздумья. – Я захожу в комнату. Он сидит ко мне спиной, лицом к окну. В какой-то нелепой шерстяной кофте. Что-то там читает. Он не слышит, что я вошла. Я стою сзади, смотрю на него, жду, когда обернется. А он там занят чем-то своим, ничего не замечает, в себя ушел полностью. Дышит так ровно. Копошится смешно… – она торопливо проморгала кажущийся блеск в глазах. – Я тихо подхожу сзади, дотрагиваюсь до его волос. В этот момент он понимает, что я пришла, и все его копошение тут же теряет смысл, я понимаю, что он ждал меня и чем-то занимался, чтобы, просто, скрасить время. Я беру его голову ладонями и прижимаю к себе. Стою, не шелохнусь. И он сидит, не шелохнется. И никаких слов. Вот, мой ответ тебе. Женский ответ на мужское покорение мира.

– Мое – более исполнимо? – спросил я, хотя, все показалось на редкость банальным. Возникло даже ощущение, что где-то слышал подобное.

– Нет. – Она покачала головой. – Твое можно исполнить, но к тому времени оно не будет нужно. Надеюсь. Твое – слишком велико, чтобы быть случайностью. Мужчина – сам случайность, поэтому его тянет к неизбежности. Моя мечта – абсолютная удача. Стечение обстоятельств. Ее нельзя достичь усилиями или, в чем-то постоянно совершенствуясь. Это случайность. А женщина – неизбежность, тянущаяся к случайности. – «Как ловко она говорит моими словами! – подумал я. – Кто-то ее учил этому. Учил задавать бесконечные вопросы, входить в доверие, обольщать, получать информацию. В ее руках можно быть игрушкой, а можно оружием. Сколько же народу прошло через эти руки в Большую экспертизу?» – Словно в подтверждение моих мыслей, она спросила: – Что ты не терпишь в себе? – «Ничто не свернет тебя с пути» – подумалось мне.

– Страх, – твердо ответил я. Даже не надо думать. Я уже давно ответил на этот вопрос.

– В каком смысле?

– Бояться глупо. Страх убивает мысль. Не разрешаю. Чего бояться, если все равно умрешь. Я б сказал, это безнравственно. То есть, это вранье, а врать себе – это, все равно, что наплевать на свою жизнь. Врать кому-то… могу позволить. Бывают разные обстоятельства. Но себе – никогда. Собственно для этого и нужны мозги. В моем понимании.

– Безнравственно… – повторила она. – Как это?

– Ну, как же! – Я вспомнил свой факультатив. – Раньше это было очень в ходу. Нравственное воспитание, общественные ценности…

– Мне казалось, это что-то религиозное, – сказала она. – Ты занимался историей?

– Я посещал программу «мировое развитие в период проблемной энергетики». Очень интересно.

– Без паззлов, что ли?

 

– Да. Мы много спорили, изменились люди или нет.

– Изменились?

– В целом, нет, но, то время отличали некоторые характерные понятия.

– Например?

– Собственность, брак…

– Что ты об этом думаешь?

– Брак – сложная норма. Способ общественного взаимоприкрепления мужчины и женщины. С одной стороны скреплялась их собственность, с другой – декларировался запрет иметь отношения с кем-то еще.

– Надолго?

– Предполагалось на всю жизнь. Разумеется, на деле чаще получалось иначе.

– И люди жили и действительно ни с кем не общались?

– Не знаю. Может быть, и общались, но без секса.

– Как такое возможно? Они не смотрели друг другу в глаза? Где заканчивалось допустимое общение, и начинался секс?

– Помню, мы посвятили этому целое занятие.

– И к чему пришли?

– Решили, что недопустимый секс начинался с прикосновений, в которые вкладывался конкретный смысл.

– А если я хотела, просто, взять за руку или обнять от радости? А если физически совокупиться? То есть, получается, оправдать безликий секс в браке нельзя, а скрыть потребность в другом человеке можно?

– Не знаю. Каждый, наверно, сам решал, – сдался я. – Считалось, дети должны воспитываться в браке. Люди жили вместе! И спали в одной кровати.

– Каждый день? – спросила она, по-видимому, пытаясь представить себя замужем.

– Каждый день, – подтвердил я.

– И дети не превращались в идиотов? – Вот, вопрос! Я пожал плечами. В конце концов, мы – дети тех детей.

– Общество борьбы за влияние, – сообщил я свой любимый тезис. – Поэтому, его отличала повышенная заформализованность. Прикрывшись правилами, можно избежать любой ответственности.

– А если родители не симбиотики? – продолжала она, не слушая.

– Судя по количеству браков, само собой, не симбиотики, – подтвердил я. – В большинстве. Не было такого понятия. И потом, никто ж не заставлял.

– Как же они выращивали нормальных детей? – не унималась она. – У них были интернаты?

– Размножались они хорошо, – сказал я то, что знал. – Про интернаты – не думаю. Дети росли преимущественно с родителями. Супругами, – добавил я. – Кстати, дети имели и социальные причины. Нет детей – вроде, ты недочеловек. Социальная мода.

– Но, если супруги – не симбиотики, то что?

– Ну, размножались же, – успокоил я. – В отличие от нас. Это мы вымираем, а они прекрасно себя чувствовали. Кто их знает? Может, они были сексуальными симбиотиками или еще какими-то. Частичными. Наверняка были. – Мне не нравится эта тема! – Общество больше стеснялось секса, а не очевидных инструментов влияния.

– Как это? – спросила она, наконец, позабыв о симбиотиках.

– Секс допускался как бы до определенного момента. Существовал даже особый раздел – порнография – такая своеобразная отдушина для тех, кто не смог раскрыться.

– Это что, запредельный секс? Я всегда думала, порнография – халтурное искусство.

– Как сказать… все эти стеснения, рамки – они привели к возникновению схематичного жанра, где можно что-то подсмотреть.

– Чего они стеснялись?

– Письки! – заключил я. – Все дело в письках. Они – камень преткновения. Брать за руку, обнимать от радости, – передразнил я, – вращать горящими глазами. Все можно оправдать, пока в ход не пошли письки. Появилась писька – браку конец. Супруги не могли интересоваться письками окружающих.

– А, вот в чем дело! – сказала она. – А если мужчина мне симпатичен и приятно его общество?

– Считалось, замужем только супруг симпатичен и приятен своим обществом. Это тоже называлось нравственным.

– Господи! – воскликнула она, снова откидываясь на спинку кресла, – какое счастье, что мы живем в безнравственном мире!

– Я тоже считаю, нам повезло, – ответил я. – Ты говорила о ругани, так вот, показательно, что вся ругань того времени вертелась вокруг писек.

– Не удивительно, – сказала она.

– Там, на самом деле, тонкая связь, – добавил я. – Ругань отражает инструмент насилия. Помнишь, школьное? – «Покажите механизмы, как реклитить слядьем принзы»?

– Да, да, – усмехнулась она.

– Письки не причем. Современная ругань не носит сексуального характера, потому что горизонт насилия отодвинулся дальше. А раньше иллюстрировала собой исключительно секс. Теперь в обществе признана проблема бесконтактного насилия: его инструменты – не письки, а то, что сказано и услышано. Вместо писек у нас язык и уши. Кто не прочь поддаться рекличке – бывнють.

– Хочешь заиметь бывнють, покажи ей легкий путь… – согласилась она.

– Примитивную женщину вытеснил примитивный потребитель, – продолжал я.

– А порнографию вытеснила рекличка?

– Она была и раньше. Иначе как накопить собственность?

– Ах, да, – вздохнула она. – Собственность…

– Основной ценностью обладали объекты, а не географические сервисы. – Я сцепил руки за головой. Люблю порассуждать на знакомые темы. – Через оборот денег так называемый собственник обеспечивал себе сервис сам. Но самое непостижимое, что люди, имеющие много денег, способные позволить себе любой сервис в любом месте, продолжали заниматься накоплением. Получается, собственность имела некий социальный вес. Чем больше собственности, тем выше место в обществе.

– А в чем выражался этот «вес»?

– Какой-то негласный кодекс. Сложно сказать. Мне кажется, это примитивная форма поиска признания. Люди группируются по признаку собственности и тем самым выделяют себя в желаемый сегмент. А в каждом сегменте действует принцип взаимопризнания. Не очень хорошо представляю, как это работало. Люди копили собственность, оправдываясь тем, что передадут ее по наследству. Дети наследовали собственность. Можешь поверить? Такой сладкий «подарочек» на всю жизнь. На самом деле, я считаю, им было плевать на детей. Они просто не могли остановиться. Такой, вот, вирус того времени, – закончил я.

– Да, действительно интересно, – сказала она. – Наверно, это было очень оседлое общество?

– Без сомнения, – согласился я. – С очень коротким горизонтом.

– Как же у них все не развалилось?

– Черт их знает. Как-то выжили. Кстати, то время, было наполнено ожиданиями конца света – массовое искусство любило обыгрывать варианты. Например, деформация климата из-за человеческой деятельности. Все равно, как сейчас – деформация орбиты из-за переизбытка паззлов. Социальные страхи. Это к разговору о безнравственности общества. А раньше еще существовал культ могил! Люди так боялись смерти, что приходили на них повиниться перед мертвыми, что еще живы. Вымолить прощения за то, что родились позже.

– Не понимаю.

– Кладбище – территория, где закапывали в землю трупы родственников, а потом приходили туда вспоминать их.

– Почему именно там?

– Бессмысленный культ. Вина, смешавшаяся со страхом не получить при жизни положенной любви. Как будто родственники чем-то лучше других.

– Где можно разместить такое количество умерших?

– Не знаю. Наверно, на каких-то специальных территориях. Потом они зарастали, появлялись новые. Мертвые вытесняли друг друга в беспамятство, как живые – в безнадежность: места всем хватит. Новые памятники вместо старых. Ничего не значащие цифры дат. Как будто в них и есть смысл прожитого. Памятники собственному убожеству. Я думаю, они служили неким социальным оправданием.

– Жуть, – сказала она. – Поклонение мертвым – очень жизнеутверждающе. А просто памяти было недостаточно?

– Видимо, нет. Ее нельзя предъявить общественности, а тогда многое делалось на публику. Воткнул крест в могилу – глядишь, усреднился со всеми в своем страхе перед смертью. Сходил на кладбище – вымолил к себе лучшее отношение. Только не понятно, у кого. Глупая вина и такой же глупый страх… Страх окончания жизни или конца света.

– Конец света… – повторила она. – Как ты себе это представляешь? – Честно говоря, мне совсем не хотелось думать об этом.

– В детстве, – традиционно начал я, пытаясь сосредоточиться на чем-то хорошем, – мы с мамой каждое лето ездили в Сен-Хунгер. Весь смысл моей детской жизни укладывался в эти поездки. Мы жили в крошечном сарае с одним окошком над моей кроватью. Туда помещался маленький кусочек неба. Иногда, довольно редко, в него светила Луна. В основном, звезды.