Kostenlos

Книга Белого

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

И я не могу ничего остановить – я застыл в миге своего личного безумия. Я полностью отдался этому порыву – и писал стихи всю ночь, пока первые лучи солнца не прорвались сквозь оборону моих штор. Я остановился, когда в ручки не осталось чернил и когда об бумагу я стёр весь грифель карандаша. Стихов, записанных за одну ночь, могло хватить для целого сборника: «Одна длинная ночь поэзии». И эта поэзия была прекрасна – в первую очередь потому, что написал я её – только для одного себя; и никто больше их не прочтёт никогда.

Я сказал бумаге всё, что мог. И обессиленный жизнью – упал в кровать и отдал себя сну…

Когда я проснулся – жизнь напомнила о себе болью – вечным спутником человека от самого рождения, до того момента, когда всё становится безразлично. Я лежал на кровати и тыкал пальцем в потолок, потому что… А, впрочем, неважно, почему. Я чувствую, как вновь погружаюсь в депрессию. Мне снова нужно было спасение. Я встал и направился к реке. Там – меня уже дожидались мои многочисленные призраки. Они встречали меня ударами заточенных отвёрток прямо в сердце. А я – всё так же продолжал улыбаться и пожимать каждому из них руки. Я сидел на пляже. Как последний из спартанцев, держала оборону против бесчисленных врагов – моя улыбка. Я был душевно подавлен. Но всем, кто смотрел на меня, казалось, что этот незнакомец только что выиграл лотерею или женился на девушке своей мечты. Вот только – разве такие люди сидят у реки в одиночестве?

И всё так же смеюсь сквозь слёзы, не видя ничего и ни о чём не сожалея. Одна пожилая женщина, с полностью противоположным выражением лица, сказала мне:

– Мне бы вашу жизнерадостность.

Я спросил её:

– Почему?

– Да как же, – она достала платок, – война… сын… Что мне ещё остаётся, кроме слёз.

Война… Моя страна уже несколько лет ведёт странную войну. Но, живя в ней, я не замечал её – и не хотел замечать. Меня охватила волна сочувствия к этой женщине. Я подошел к ней, обнял и сказал:

– А у меня не осталось слёз – только улыбки.

Я сидел и смотрел, как спокойно и стоично река протекает – мимо меня. Она создаёт памятник своей вечности молчаливой фразой: «И это скоро пройдёт».

Точнее – протечёт.

Так утекло ещё много воды. Песок, вода, камни, галька, полувековые сиденья для отдыха граждан. Всё это – смешивалось и рассыпалось. И всё это – оставляло после себя лишь волну. Если ты смотришь на предмет – то ты видишь материю. Но стоит только отвернуться – как всё превращается в волну – волну образов и воспоминаний о том, что когда-то было. Весь мир – всего лишь волна света из космоса; а чувства – материя.

Можно посмотреть на предмет и сказать: «Да, это он» – и через сорок лет можно будет сказать то же самое. А посмотрев на человека и пронаблюдав за ним сорок лет – можно будет сказать, что знаешь его целиком. А потом, тот, кого ты так хорошо знал – повернётся тебе другим боком и станет загадочным незнакомцем.

Небо сегодня чистое. Я вспоминаю свою молодость. Мало чем она отличалась от старости. Тогда, я пытался быть рядом с людьми. Но ничего из этого не получилось. Я снова посмотрел на реку – на небо – снова на реку; я уже не видел разницы. Я встал и ушел Сел в автобус и без всякой цели бороздил пространство, вместившее в себя дух города. После долгих часов странствий по изученным мною до дыр маршрутам, я пошел в музыкальное кафе, где меня уже ждал мой маэстро.

Перед самым выступлением, когда мы пли бесплатный кофе из фирменных чашек у чёрного входа кафе, он, покуривая сигаретой, сказал мне:

– В отличие от многочисленных жополизов и землеплюев, некоторые, самые лучшие мои друзья, иногда спрашивают меня: «Зачем ты отказался от работы в «Метрополитен-опера»?». Я отвечаю им, что тогда бы я не смог писать музыку – этого они уже не понимают. Несмотря на всю их интеллектуальную одарённость, она считают диким то, что я ставлю композиторство выше удачной карьеры. Они не могут понять, что композиторы, художники и писатели – одной сучки дочки – сродни пещерным людям, что неистово царапают спины своих пещер, потому что они знают, что чем больше они будут работать, то тем дольше они смогут сдерживать челюсти волка, стремящиеся сомкнуться у них на шеях… Я не знаю – понимаешь ли ты меня.

– Как это ни удивительно, – полушепотом говорил я, делая глоток из чашки с кофе, – но я – понимаю.

– Спасибо тебе… Может, ты тоже думаешь, что следовало бы остаться в Нью-Йорке? Как бы трудно там ни было, только там я стал бы богатым и знаменитым…

– Я не знаю, маэстро. Я думаю, что ты стоял перед выбором, после которого уже ничего нельзя было бы изменить. Ты сделал собственное решение: и неправильное, и не неправильное – твоё. И теперь – это всего-лишь прошлое; ты забываешь, что у тебя есть и настоящая жизнь. Сейчас, тебя ждёт ещё один маленький концерт. Хорошо это – или плохо – решать только тебе. У тебя есть жизнь – так проживи её.

– Недолго мне осталось жить – посмотри на меня.

– Но ты ведь ещё не умер – хоть я сам и удивляюсь этому с твоим-то образом жизни.

Он рассмеялся, обнажив свои золотые и жёлтые зубы.

– Спасибо, друг мой, – он поставил чашку с вдавленным в неё окурком на ступеньку, – мне уже пора идти.

И он ушел – чтобы потрясти мир ещё одни концертом Бетховена и Эйнауди. Почему-то я не сомневался, что у него – всё получится – и небо, в который раз, будто обрушиться на землю; а мне, в который раз, предстоит вынести все удары небес.

Зал встретил музыкантов громкими аплодисментами, а затем, все вновь вернулись к своим разговорам и булочкам с кофе. Дирижёр в своих сверкающих белым светом перчатках взмахнул рукой.

И зал наполнился музыкой.

Маэстро сидел за фортепиано и играл свою партию – оркестр подыгрывал ему. Затем, он быстро отрывал свои пальцы от клавиш, брал в руки воображаемую палочку и дирижировал оркестром. Самой потрясающей была третья часть – Allegro. Он бросал свои глаза то на клавиши, то на многочисленные струнно-смычковые и духовые ряды. Он уже не замечал мира вокруг себя. В этот миг – он почувствовал себя самим Бетховеном, превращающим воздух в музыку – и доводя им до экстаза своих слушателей. Когда он перестанет играть – весь мир перестанет дышать.

Когда последняя нота была сыграна, зал разразился бурными аплодисментами. Выдержав небольшую паузу и дав лишним музыкантам покинуть сцену, маэстро взглянул на тех, кто остался: Два скрипача, два виолончелиста, контрабасист и чернокожий барабанщик с дредами – больше и не нужно было.

В кафе разлаось:

– «Экспериэнс» Людовико Эйнауди.

И маэстро заиграл – и играл только он один. Медленно – здесь не было той виртуозности, присущей Бетховену; здесь было спокойствие и многолетний опыт композитора, сияющий в каждой ноте. Один за другим, инструмент за инструментом прибавлялся к партии фортепиано. И вот, они заиграли все вместе, каждый в своём голове сливались в единое целое – в неповторимую музыку, взлетающий в небеса. Несколько минут ещё длилось эта эйфория – затем, все инструменты разом смолкли. И остался только одно фортепиано, как и в самом начале, плавно и мелодично выигрывающее свою партию. И вот – последняя нота – и не может быть, что бы мир после этой красоты остался прежним.

Об этом нельзя говорить – поэтому, я и не смею; это нужно только слышать.

Когда последняя нота была сыграна и руки маэстро плавно спустились с клавиш, какое-то время – секунд пять – зал продолжал молчать. Затем, раздались робкие хлопки, резко переходившие в бурные аплодисменты и крики: «Браво! Невероятно! На бис!».

Мастерством маэстро были поражены даже съёмщики, стоящие в углу с видеокамерами. Старый же композитор: резко встал и с силой захлопнул крышку пианино. Музыканты забеспокоились. Их второй отец и духовный учитель был явно чем-то недоволен. Но он успокоил их, сказав что-то в их сторону – вероятно, похвалу за хорошую игру. Все уже начали расходиться, как я заметил оператора, лично поздравляющего маэстро:

– Вы выложились на полную. Держу пари – вам бы завидовал сам Бетховен.

– А я держу пари, что мой старый друг Людовико бы не простил мне того, что я его музыку мешаю с великим Бетховеном.

– Вы преувеличиваете – у вас отлично получилось.

– Никто не упал в обморок от моей игры – я уже не тот. Кажется, это было моё последнее выступление.

– Что вы, маэстро!..

– Раньше, весь партер приходилось забирать в реанимацию после моих концертов – а уж после исполнений Бетховена и Эйнауди!

Оператор ещё что-то ему говорил, но маэстро уже не слушал. Они пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны. Однако, мне удалось догнать его и сказать:

– Сегодня – вы превзошли самого себя.

– Не преувеличивая, дружище. Если бы ты только видел меня двадцать лет назад – как я собирал полные залы; как билеты на мои концерты были распроданы за месяц до начала… Я старею. Я слишком много устаю.

– Что у вас произошло? Дело ведь не в старости.

Он задумался.

– Да нет, ничего; забудь, что я только что тебе сказал – всё это бред. Может быть, я потом тебе всё подробно объясню. А пока, давай забудем о Бетховене, старике Людовико, операторе и прочих бесах. Пойдём-ка лучше выпьем.

Я согласился, хоть и поклялся. Что больше никогда этого не буду делать. Есть клятвы, которые преступление – держать.

Сразу после заката, когда небо было синим и не было ни светло, ни темно, он сказал:

– Все мы, а в частности – я и ты – находимся на пороге смерти. Но знаешь, меня не сильно это печалит.

Мы оба были уже слегка подвыпившими и из глубин наших сознаний – уже вырывалась наружу философия.

– Я – очень стар; у меня проблемы с сердцем. Но что я делаю?! Вместо того, чтобы пичкать себя ядами, я продолжаю пить спирт, как воду; и не жалея сил – последние крохи своего здоровья – отдаю музыке. А ведь раньше – всего десять лет назад – я был совсем другим. Я всегда восхищался людьми, которые могут оценить и осмыслить весь полученный ими опыт. Однажды, я сделал это сам. Я погрузился в раздумья обо всём, что происходило со мной.

 

После этих слов – цензурная часть его речи – кончается. Дальше, он рассказывал мне о своей жизни, не употребив ни одного небранного слова. Многим неумелым сквернословом – стоило бы поучиться ругаться у старого маэстро; такие, как они – возводят грубость в искусство.

– И знаешь, что? – сказал, наконец, он, – Большую часть жизни – я потратил на жалость к себе. Я жил и рос в свободной стране, но вёл себя, будто находился в оккупации. Я считаю, что оккупация – намного хуже тотальной войны. Война побуждает к сопротивлению, мой друг – а значит и к усилении воли духа. Оккупация же – порабощает сознание. И ради конформизма, человек в занятой вражескими войсками стране – готов на любые жертвы и унижения, даже если они противоречат понятиям личной чести и гуманизма. Мать её!.. Так же и я вёл свою жизнь. На тридцатом году своей жизни, спроси меня кто, чем я горжусь – я не смог бы ответить. Конечно, когда я уже был видным в богемских кругах композитором, дирижёром и музыкантом – кем-то, вроде молодого Эрика Сати – я уже мог сказать, что меня знает добрая половина образованных людей тогдашнего Нью-Йорка, в котором я, чужой, без роду и племени, смог добиться таких высот. Но этого было мало. Я впал в глубокую депрессию. И, мой друг, я скажу тебе правду – каким бы весёлым и жизнерадостным я тебе не казался – внутри я подавлен, и всё ещё – не удовлетворён собой.

Я ответил ему громко, стукнув стаканом с виски об стол:

– Знаешь, дружище, я тебя понимаю!

Он саркастически посмотрел на меня:

– Да ну?!

– Большую часть жизни – я потратил на бессмысленные скитания по пространству в трёх соснах, – заявил я, – у меня есть несколько квартир в столице. Я сдаю их и могу не работать. Многие сказали бы, что мне повезло – я и сам, какое-то время, так думал. Но за падающие с неба пачки зелёных банкнот – я расплатился скукой, апатией ко всему живому и скукой.

– Да это ещё что! Я ненавидел людей, когда они боготворили меня!

– Я кидал в них грязью! Я послал нафиг всех, кто любил меня!

– Я запустил бутылкой из-под шампанского в одного из своих поклонников и сказал, чтобы тот полюбил себя, а не меня; и добавил, что это – никогда у него не получится – потому что он урод несчастный.

– Я ненавидел даже того, кто подарил мне абонемент на бесплатную выпивку!

– Я ненавидел каждого, кто называл меня гением – потому что каждый был человеком.

Мы смеялись с самих себя. Мы упали на городскую скамейку, продолжая заливаться смехом. Я сказал ему, чуть не плача:

– Я сотни раз бестолку ходил вдоль и поперёк по одной и той же улице, не замечая ничего вокруг. Однажды, я пытался убедить себя, что это – просто особая форам подвижной медитации. На самом деле, это была одна из форм прострации. Я – был просто живым трупом, которому, чтобы забыть о том, что он мёртв – приходилось вечно скитаться от одного края города к другому – где никогда ничего не происходит. А если и происходит – то не со мной. Так и прошла большая часть жизни, – я откашлялся от безумного смеха и продолжил, – столько лет промелькнуло, будто это – был, как тот сон – усталый и без сновидений, который, под утро, оставляет только ещё большую усталость, – я взял дрожащими руками почти пустую бутылку с виски и чуть не уронил её, – и в этом напитке – не спасение, мой друг, а лишь краткий миг беспамятства, после которого – все наши проблемы вновь найдут нас и вновь набросятся на нас с новой силой. Ведь мы, дружище, с тобой – не алкоголики – а всего лишь охотники за забвением. И только ради этого – мы и пьём.

Я разделил остатки виски между своим и его стаканами, опустошив бутылку до дна. Маэстро сказал:

– Знаешь, многие осуждали Ремарка за то, что в его романах – все постоянно пьют: не трезвея и не пряча чарки. Но те, кто винили его в этом – не понимали и так никогда не смогу понять одного – почему они это делали? По той же причине, которую озвучил ты – чтобы забыться. Мы забываем, что эту жизнь – живём не мы.

В одном из баров, в который мы заходили, висела картина Пикассо «Девочка на шаре» – последняя картина его голубого периода.

– Знаешь, – вновь сказал он, пьяно и бездумно глядя на картину, – я и не знал, что столь разные – культурно, умственно и социально – люди, могут быть настолько похожи.

Я сказал в пустоту, не обращая внимания на своего спутника:

– Эта девочка – никогда не упадёт с шара. Она стоит на нём крепко – вот бы нам так держаться на своём пути.

Мы повернулись к окну: за ним был старый дом охрово-солнечного цвета. Его балконы были заставлены старыми, поломанными, трёхметровыми лестницами зелёного цвета, корзинами с фиалками и деревянными стульями с выцветшей на них красной краской.

– Если можно описать наши с тобой жизни каким-нибудь одним цветом, – сказал я, – то им был бы – голубой.

– И чего же? – почти не слыша меня, спросил он.

– Это – цвет неба и глубокой меланхолии, склоняющей к бездействию и долгим созерцаниям. Это бездействие имеет такое же различие, что и гурманство имеет с обжорством. Мы оба посвятили свою жизнь этому ничего неделанию и вынужденному отчаянию – одиночеству. Над нами – голубое небо.

Маэстро взглянул мне в глаза:

– «Голубой» – у многих людей ассоциируется с гомосексуалистами.

– А почему? Из-за тотального недопонимания. Вот, много людей, способных понять геев? Вот – поэтому, многим из них пришлось либо сломаться, либо стать мощнейшими деятелями искусства. Опять – почему? По той же причине, почему и пещерные люди царапали стены своих пещер. По той же причине, почему и люди пишут картины, заранее зная, что их творчество будет оценено ниже стоимости холста. По той же причине, почему писатели-неудачники – упрямо продолжают писать. Потому что иначе – холод разорвёт их на части. Иначе – волк сожмёт челюсти на их шеях. В первую очередь – интеллект и искусство – оружия обороны и контратаки. Потому что иначе – мы не живём – умираем. Наш цвет – голубой – как цвет неба над нашими головами; и как цвет истощённых вечной борьбой – умов.

Я не знаю, слышал ли он всё то, что я говорил, поскольку его состояния – очень сложно было назвать здоровым и нормальным. Слова – так и выходили из своего сознания неистовым потоком. И растворялись – исчезали навсегда в этом хмельном воздухе. Но если маэстро услышал хоть треть того, что я ему сказал – значит – всё было не напрасно.

Я потерял сознание. Моя разгромленная алкоголем в пыль башка свалила меня мешком на мокрый, деревянный стол дешёвой закусочной. Дальше – была только пустота – голубого цвета тьма…

В себя я пришел уже в больнице. Вокруг меня – всё было: белым, стерильным и насквозь пропахнувшим мертвечиной. На соседней койке – лежал мужчина, занятый прочтением какой-то рукописи. Он повернул голову в мою сторону, заметив, что я рассматриваю его. Он оторвался от своей рукописи и помахал мне рукой. Я робко помахал в ответ. Он стал улыбаться и показал мне рукопись:

– Гляди, чего пишут.

У меня немного болела голова, а мой сосед, видимо, был абсолютно здоров.

– Нашел это вчера на земле – кто-то бросил её прямо на асфальт. Поднял, думаю, что-то интересное. Положил куда-то и забыл. А теперь – вишь – нашел. Читаю и думаю – что они курят!

– А что это?

– Какая-то несусветная хрень. Чел, который выкинул её, тоже вёл себя странно – осматривался, такой, по сторонам, мол, от кого-то спасался. Псих – да и только.

– Можно прочитать? – даже не знаю, зачем это сказал; меньше всего сейчас мне хотелось читать.

Но мужик протянул мне несколько листов и спросил:

– А деньги есть?

Я пошарил в карманах лежащих рядом штанов. Достал оттуда пару скомканных купюр и отдал мужику. От благодарно взял их и отдал мне ветхого, избитого вида листки с выцветшим текстом. Думал – отложить и прочитать потом; но случайно бросил взгляд на первую фразу и уже не мог остановится:

«…Мидас – был могущественным царём Фригии; жил во дворце из чистого золота со стенами, которые на закате и на рассвете пели всему городу песню: «У царя Мидаса – ослиные уши…». Во Фригию мы прибыли из Пергама – из города, в котором за день нас пытались убить семь раз. Еврейский купец по имени Соломон посоветовал таким магам, как мы, ехать прямиком ко двору властелина соседнего с Пергамом царства Фригии – к какому-то Мидасу – самому могущественному царю от Армении до Вифинии, от Трапезунда до Родоса. Во Фригию мы попали вместе со странствующими купцами, раз в год совершающими путешествия от Эгейского до Чёрного моря. Воины Мидаса, ревностно охраняющие своего царя, вздумали не пустить нас, так как у нас не были рекомендационного письма – и мы могли оказаться одними из многочисленных врагов его величества. Моя спутница, которая училась магии цветов за день, как за год, посмеялась над ними и одного за другим лишила возможности говорить и видеть. Преданные стражники в ужасе разбежались, позабыв о своём царе, коего так рьяно охраняли. Мы вошли в покои к великому царю и тот, в удивлении, закричал: «Что такое? Что случилось?». Я ответил: «Мидас, мы – маги, последние, кто помнит великую мудрость атлантов. Мы здесь, чтобы служить тебе – а взамен, однажды, ты будешь служить нам». Великий царь рассмеялся: «Знаешь ли ты, что одним прикосновением, я что угодно могу превратить в золото – этот дар даровал мне сам Дионис. Стоит мне только коснуться из вас любого – как я получу новую, отличную скульптуру. Не тому пришел угрожать – знаешь ли ты, что за мной стоит сам бог Пан?». Я ответил ему: «Я знаю это. Знаю и то, что когда ты был младенцем, муравьи заползли тебе в рот стали сносить туда пшеничные зёрна. Я слышал так же, что орды киммерийцев грабят границы твоих владений и грозят, вскоре, напасть на Гордион и сравнять его с землёй. У тебя нет воинов, чтобы противостоять им. Люди ненавидят тебя. Знаю я так же, что Гордий, твой отец, плакал бы, увидев, во что превратилось его царство». Тогда, Мидас, вскочил и закричал: «Я убью тебя». Я сказал: «Нет. Ведь тебе нужен воин, способный одолеть самых отважных воителей Азии – киммерийцев». Мидас рассмеялся: «Разве сможешь ты – без роду и племени – одолеть орды варваров?!». И в тот же миг – он проглотил язык, так как я взглянул ему в глаза и рассказал ему свою историю. Тогда, Мидас понял, кто стоит перед ним и сказал: «Мы первыми уничтожим Киммерию. Ты поведёшь войска в поход и мы разгромим их». В ту ночь, мы остались ночевать в лучших покоях золотого дворца царя Мидаса. На рассвете, моя спутница разбудила меня и сказала мне: «Я боюсь за тебя». Я спросил: «Почему?». Она ответила: «Меня не покидало тревожное чувство всю дорогу. А этой ночью – я видела сон, в котором был ты. Это была кошмар. В нём – ты исчез – тебя больше не было нигде. И весь мир после тебя – стал ничем – пустым. Мне так страшно…». Я обнял её и погладил по спине; я прошептал ей на ухо: «Мне тоже страшно. Я тоже чувствую, что смерть, оставившая меня, вскоре придёт за моей бессмертной душой. Я не знаю, как это будет – но даже самая долгая жизнь будет иметь конец. Мне одиноко – мне было одиноко все мучительно долгие года моего заточения на Х. Но знаешь, как я справлялся со своей тоской?» Она спросила: «Как?». Я ответил: «Я верил в чудеса. Я знал, что всё, рано или поздно, закончится. И вот – я снова стал собой и вернул себе силу. Но мне до сих пор нужно вспоминать, как это – всем телом и душой верить в чудеса. Когда вокруг была непроглядная тьма – я представлял светло-голубой цвет – он несёт в себе всю силу непроглядной тоски, но и силу чуда, спасающего от меланхолии. Посмотри на небо». Мы оба подняли глаза вверх – к небу нового дня, после самой тёмной ночи года. Я сказал: «Светло-голубой – это цвет нашего спасения. Мы с тобой не пропадём, пока держимся вместе. Никому не удастся нас одолеть – мы будем сиять вместе; и однажды, мы найдём себя в этом новом мире, так изменившемся за столько лет». Она сказала: «Зачем тебе завоёвывать мир?! Атлантида давно разрушена – а ты остался жив. Хватит следовать за давно погибшими царями и идеями. Раздели со мной своё бессмертие – и мы проживём вместе, в свободе и счастье, то время, что нам суждено». Я сказал: «Я смотрю в небо – и мне хочется сказать то же самое, что сказала и ты. Возможно, так и мы и поступим. Но пусть – покажет время». Настал день. Близилась война. Я снова должен был вести войско в бой. Одно только – теперь, я был во много раз старше. В моей жизни появилось больше цветов – больше чудес. Утро…»

Когда я закончил читать, в палату вошла медсестра и сказала моему соседу:

– Вы можете идти – с вами всё в порядке.

Одевшись, через несколько секунд – от него и следу не осталось. А медсестра сказала мне:

– А вы – ещё немного полежите – мы понаблюдаем за вами, – она развернулась, окончив осмотр и направилась к выходу, перед уходом объявив, – к вам гости.

 

Хоть этого можно было и не говорить, так как в ту же секунду в палату ворвался маэстро, отлично себя чувствующий и смеющийся:

– А, ты, наконец, очнулся?! Знаешь, нам с тобой лучше больше не пить. Почему-то, ни к чему хорошему это тебя не приводит.

– Как долго я спал? – только и спросил я, выпав из магического мира рукописи.

– Ты не спалю. По сути, ты был без сознания. Я очень переживал за тебя. Доктор что-то тебе в колол – он невнятно объяснил, что. Не люблю я докторов – им можно только слепо верить, а ведь и они могут ошибаться. Он спросил ещё меня, нет ли у тебя аллергии на что-нибудь. Я, конечно же, не смог ответить. Поскольку, никаких родственников у тебя не было, пришлось надеяться, что у тебя не будет никаких проблем с препаратами. Повезло, что всё закончилось хорошо.

– Так, как долго я был без сознания? – повторил я свой вопрос.

– Около двенадцати часов. Я сижу здесь уже почти три часа и немного задремал. Мне сообщили, что ты проснулся – и я тут же побежал к тебе… Странно всё это – ведь мы выпили совсем немного. Я, со своим здоровьем, и то – опустошил в два раза больше бутылок, чем ты. И посмотри на меня: немного болит голова, но я бодр, как огурчик и в любой миг готов дирижировать оперу Вагнера, хоть двум симфоническим оркестрам одновременно. Но ты – тебе на бутылки лучше вообще не смотреть – почему ты сразу не предупредил меня, что такой ты чувствительный?

– Ты действительно очень хорошо вчера играл. Это было невероятно.

– Дали бы скрипку – так я и на ней не хуже бы сыграл, – засмеялся он, – а если честно, то оператор, мой хороший знакомый, который столько раз слышал мои выступления, уверенно заявил, что так хорошо я не играл с самого своего нью-йоркского периода. Он спросил: «Что с тобой произошло?». Я ответил, дескать, понятия не имею. Но мне кажется, дружище, что всё это – из-за тебя. С тобой – я чувствую себя увереннее. Мне кажется, что я ещё могу сыграть нечто, что трогало бы до глубин сердец.

Я улыбнулся:

– Я тоже чувствую себя сильнее. Вот, ты ждал пробуждения человека без сознания – я вряд ли сделал бы это для кого-либо – мне бы даже в голову такое не пришло. Меня бы уже через несколько минут одолела бы скука и я начал бы искать выход. Никто раньше никогда не делал такого для меня – я и не просил. И я чувствую себя намного лучше – спасибо, дружище.

– Да, всегда пожалуйста. Знаешь, всё это – напоминает мне основной принцип синергии: 1+1=3. Он звучит так: взаимодействие двух талантов больше, чем их сумма по-отдельности. Это – про нас. Вместе, мы на единицу больше, чем сумма наших усилий, если бы мы были по разные стороны.

– Откуда скромному импресарио знать про синергию? Мне казалось, этот давно знакомый мне термин применим только в социологии или биологии.

Он рассмеялся. Мне сразу стало легче на душе.

– Так ты тоже, видимо, хорошо образованный человек – даже приятно стало. Но ты сильно заблуждаешься, если действительно думаешь, что к музыки не применимы законы физики, химии, биологии, математике или, скажем, социологии. Принцип взаимодействия двух различных тел или структур – одно из основополагающих понятий в теории музыки. Я это говорил своим студентам в консерватории, а теперь – говорю тебе. Возьмём, к примеру, струнный квартет: три скрипки и виолончель. Просто три скрипки – это скрипящее ничто. Соло виолончели – завораживающее, но совсем не то, что оно может дать, объединив свой звук со скрипками. А рэп? Просто бегло говорящий непонятно что афроамериканец – никому не будет интересен, кроме санитаров. А чем хорош просто бит?! Под такое – даже в туалет выходить будет невозможно. Но объединяясь… На мой вкус – всё равно, многое звучит не очень. Но такая музыка – покорила сердца доброй четверти современной молодёжи. Даже если математически сплюсовать результаты отдельной их работы, они всё равно – на единицу будут меньше их взаимной работы. А хор? А ансамбль? Симфонический оркестр? Синергия, то есть, физика сотрудничества, и музыка – практически неотделимы друг от друга. Когда человек погружается в музыку – в любую музыку – он быстро познаёт то, что не смог бы понять за все свои школьные годы. Он познаёт мир, природу, события и людей – во много раз качественнее и плодотворнее скучных школьных занятий. Когда люди поймут, насколько важна и полезна музыкальная культура – познание мира и красоты – станут куда качественнее и интереснее.

– А как насчёт литературы?

– Литература – это всё та же музыка, но записанная другими нотами. Как и музыка – это – лишь литература, записанная другими буквами; я называю эти «буквы» – чувствами.

Я сказал:

– Знаешь, я вот слушаю тебя и будто вижу мир по-другому. И я забываю о том, что болен – даже, когда напоминаю себе об этом. С тобой, мне просто не вериться, что мне когда-то – мне было плохо.

– Я очень рад, что тебе стало лучше.

– Да, спасибо вам, маэстро… дружище.

Я сделал ему жест подойти поближе.

Я уперся локтями в матрас и поднял свою спину почти перпендикулярно поверхности. Он выполнил мою немую просьбу, хоть и с некоторым недоумением. Я положил одну руку ему на плечо. Я прижал свою лоб к его лбу и мельком поцеловал его в губы. Он грубо отдёрнулся от меня и закричал:

– Ты что творишь?! – мне показалось, что его седые брови, вдруг загорелись пламенем от гнева, – ты за кого меня принимаешь?! Да кто ты такой, чёрт тебя пидора дери!

– Прости, я… я не знаю, что на меня нашло.

– Зато я знаю, старый ты пидор! А ещё мне показался нормальным мужиком. Ну, признавайся, сколько мальчиков ты уже имел? А сколько имело тебя? Да как твой желудок ещё не тошнит на каждом вздохе?! Пидор! Кажется, меня сейчас вырвет.

Это слова с его уст – как вечный приговор быть проклятым.

– Ни сколько! Ни одного, слышишь?! Да в столице: у меня каждую ночь была новая шлюха! Всем им нужно только одно – мои деньги! А у меня их навалом. И я даю им их; а они – дают мне себя. И я могу поиметь каждую дырку в этом сучьем городе – стоит мне только захотеть. Я могу поиметь и каждого парня здесь; не потом, что хочу, а потому, что могу. И ты действительно думаешь, что всё это, я променял бы на какого-то старого пердуна, который только то и может, что изыскано махать своей палочкой, да вспоминать свои старые времена – сочинять никому ненужные песенки и нести налево, направо – всякую несусветную чушь! У меня встречный вопрос к тебе: сколько девушек было у тебя? У тебя была жена? Вероятно, нет. Ни одна женщина бы не вытерпела бы такого горделивого самодура-пердуна, как ты. А если бы и нашлась какая-нибудь шлюха, клюнувшая на один из твоих гонораров…

Он сильно ударил кулаком об больничную тумбочку – на ней выступила трещина. Моя голова отскочила назад – к подушке.

– Не смей так говорить о моей жене, засранец! – закричал он на весь этаж и на весь мир.

Что я делаю? Что я говорю? Но я уже не могу остановиться:

– А-а! Так у тебя есть жена! Так почему у тебя на пальце нет кольца? Почему ты ни разу не рассказывал о ней? Где эта несчастная шалава?

Только сейчас я понял, что зашел непозволительно далеко – намного дальше, чем может позволить себе человек и не заслужить ножа в сердце. Я не контролировал себя – не контролировал то, что говорю. Никогда в жизни – я не позволил бы себе ни в трезвом, ни в пьяном состоянии сказать нечто, настолько мерзкое. Но разве это оправдание?! Даже тысячу лет пробыв ангелом и делая добрые дела, не жалея себя – можно быть сброшенным с небес в ад за одно случайно брошенное слово.

Разум мне вернуло резкая перемена в чертах лица маэстро – его грозного взгляда. Внезапно, все морщины на его лице согнулись пополам, сделав его ещё на двадцать лет старше. Грозный и нерушимый воин – вдруг горько заплакал от боли. Я пришел в ужас от такой резкой перемены. Я смотрел на него, не в силах ничего сказать – не в силах даже моргнуть. Слёзы шли по егообросшим щетиной щекам. Из правого глаза, висевшего надо мной, слеза-зеркало упала мне на висок – и потекла по нему вниз.