Kostenlos

Затишье

Text
0
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Затишье
Audio
Затишье
Hörbuch
Wird gelesen Виктория Камаева
1,42
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Audio
Затишье
Hörbuch
Wird gelesen Алексей Багдасаров
2,74
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

III

На другое утро Владимир Сергеич проснулся довольно поздно и тотчас после общего чая и завтрака в столовой поехал к себе домой оканчивать свои хозяйственные распоряжения, как ни удерживал его старик Ипатов. Марья Павловна также присутствовала за чаем; однако Владимир Сергеич не счел за нужное расспрашивать ее об ее вчерашней поздней прогулке; он принадлежал к числу людей, которым тяжело предаваться два дня сряду каким бы то ни было необычным мыслям и предположениям. Пришлось бы толковать о стихах, а так называемое «поэтическое» настроение весьма скоро его утомляло. Целый день до обеда он провел в поле, покушал с большим аппетитом, соснул и, проснувшись, взялся было за счеты земского; но, не окончивши первой страницы, велел заложить тарантас и отправился в Ипатовку. Видно, и положительные люди носят в груди не каменное сердце, и скучать не любят они так же, как и остальные, простые смертные.

Въезжая на плотину, услыхал он голоса и звуки музыки. У Ипатовых в доме хором пели русские песни. Он застал всё общество, оставленное им поутру, на террасе; все, и Надежда Алексеевна между прочими, сидели в кружке около мужчины лет тридцати двух, смуглого, черноволосого и черноглазого, в бархатной куртке, с небрежно повязанным красным платком на шее и гитарою в руках. Это был Петр Алексеевич Веретьев, брат Надежды Алексеевны. Увидавши Владимира Сергеича, старик Ипатов с радостным восклицанием пошел ему навстречу, подвел его к Веретьеву и представил их друг другу. Обменявшись с новым знакомым обычными приветствиями, Астахов почтительно поклонился его сестре.

– А мы, Владимир Сергеич, по-деревенски, песни поем, – начал Ипатов и, указывая на Веретьева, прибавил: – Петр Алексеич у нас запевала – и какой! вы извольте послушать.

– Это очень приятно, – возразил Владимир Сергеич.

– Не угодно ли присоединиться к хору? – спросила его Надежда Алексеевна.

– Душевно бы рад, да голосу нету.

– Это не беда! Посмотрите, и Егор Капитоныч поет, и я пою. Тут только нужно подтягивать. Садитесь-ка; а ты, брат, начинай.

– Какую бы теперь нам песню спеть? – проговорил Веретьев, перебирая струны гитары и, остановившись вдруг, глянул на Марью Павловну, сидевшую возле него. – Теперь, кажется, очередь за вами, – сказал он ей.

– Нет, пойте вы, – возразила Марья Павловна.

– Вот есть песня «Вниз по матушке по Волге», – промолвил с важностью Владимир Сергеич.

– Нет, эту мы к концу приберегаем, – отвечал Веретьев и, ударив по струнам, протяжно затянул: «Солнце на закате».{10}

Он пел славно, бойко и весело. Его мужественное лицо, и без того выразительное, еще более оживлялось, когда он пел; изредка подергивал он плечами, внезапно прижимал струны ладонью, поднимал руку, встряхивал кудрями и соколом взглядывал кругом. Он в Москве не раз видал знаменитого Илью{11} и подражал ему. Хор дружно ему подтягивал. Звучной струей отделялся голос Марьи Павловны ото всех других голосов; он словно вел их за собою; но одна она петь не хотела, запевалой до конца остался Веретьев.

Много других еще пели песен…

Между тем вместе с вечером надвигалась гроза. Уже с полудня парило и в отдалении всё погрохатывало; но вот широкая туча, давно лежавшая свинцовой пеленой на самой черте небосклона, стала расти и показываться из-за вершин деревьев, явственнее начал вздрагивать душный воздух, всё сильнее и сильнее потрясаемый приближавшимся громом; ветер поднялся, прошумел порывисто в листьях, замолк, опять зашумел продолжительно, загудел; угрюмый сумрак побежал над землею, быстро сгоняя последний отблеск зари; сплошные облака, как бы сорвавшись, поплыли вдруг, понеслись по небу; дождик закапал, молния вспыхнула красным огнем, и гром грянул тяжко и сердито.

– Уйдемте, – промолвил старик Ипатов. – А то промочит, пожалуй.

Все встали.

– Сейчас, – воскликнул Веретьев, – еще последнюю песню. Слушайте.

 
Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои…{12}
 

запел он громким голосом, проворно забив всей рукой по струнам гитары. «Сени новые, кленовые», – подхватил хор, как бы невольно увлеченный. Дождик почти в то же мгновенье хлынул ручьями; но Веретьев допел «Мои сени» до конца. Изредка заглушаемая ударами грома, удалая песенка казалась еще удалее под шумную дробь и журчанье дождя. Наконец раздался последний взрыв хора – и всё общество с хохотом вбежало в гостиную. Особенно громко смеялись девочки, дочери Ипатова, стряхивая с своих платьев дождевые брызги. Ипатов, однако же, для предосторожности, закрыл окно и запер дверь, и Егор Капитоныч его похвалил, заметив, что Матрена Марковна также всегда, во время грозы, всё приказывает запереть для того, что электричество способнее действует в пустом промежутке. Бодряков посмотрел ему в лицо, посторонился и уронил стул. Подобные маленькие несчастья случались с ним беспрестанно.

Гроза прошла очень скоро. Двери и окна снова раскрылись, и комнаты наполнились влажным благовонием. Принесли чай. После чаю старички уселись опять за карты. Иван Ильич к ним, по обыкновению, присоединился. Владимир Сергеич подошел было к Марье Павловне, сидевшей под окном с Веретьевым; но Надежда Алексеевна подозвала его к себе и тотчас вступила с ним в жаркий разговор о Петербурге и петербургской жизни. Она нападала на нее; Владимир Сергеич начал защищать ее. Надежда Алексеевна, казалось, старалась удержать его близ себя.

– О чем вы это спорите? – спросил Веретьев, вставая и приближаясь к ним.

Он лениво переваливался на ходу: во всех его движениях замечалась не то небрежность, не то усталость.

– Всё о Петербурге, – ответила Надежда Алексеевна. – Владимир Сергеич не нахвалится им.

– Город хороший, – заметил Веретьев, – а по-моему, везде хорошо. Ей-богу. Были бы две-три женщины, да, извините за откровенность, вино, и человеку, право, ничего не остается желать.

– Это меня удивляет, – возразил Владимир Сергеич, – неужели же вы действительно того мнения, что для образованного человека не существует…

– Может быть… точно… я с вами согласен, – перебил его Веретьев, за которым, при всей вежливости, водилась привычка не дослушивать возражения, – но это не по моей части, я не философ.

– Да и я не философ, – ответил Владимир Сергеич, – и нисколько не желаю быть им; но тут речь идет совсем о другом.

Веретьев рассеянно глянул на свою сестру, а она, слегка усмехнувшись, нагнулась к нему и вполголоса прошептала:

– Петруша, душка, представь нам Егора Капитоныча, сделай одолженье.

Лицо Веретьева мгновенно изменилось и, бог ведает каким чудом, стало необыкновенно похоже на лицо Егора Капитоныча, хотя между чертами того и другого решительно не было ничего общего, и сам Веретьев едва только сморщил нос и опустил углы губ.

– Конечно, – начал он шептать голосом, совершенно напоминавшим голос Егора Капитоныча, – Матрена Марковна дама строгая насчет манер; но супруга зато примерная. Правда, что бы я ни сказал…

– Бирюлевским барышням всё известно, – подхватила Надежда Алексеевна, едва удерживая хохот.

– Всё на другой же день известно, – ответил Веретьев с такой уморительной ужимкой, с таким смущенным, косвенным взглядом, что даже Владимир Сергеич рассмеялся.

– У вас, я вижу, большой талант к подражанию, – заметил он.

Веретьев провел рукой по лицу, черты его приняли обычное выражение, а Надежда Алексеевна воскликнула:

– О, да! он всех умеет передразнить, кого только захочет… Он на это мастер.

– И меня бы, например, сумели представить? – спросил Владимир Сергеич.

– Еще бы! – возразила Надежда Алексеевна, – разумеется.

– Ах, сделайте одолжение, представьте меня, – промолвил Астахов, обращаясь к Веретьеву. – Я прошу вас, без церемоний.

– А вы ей и поверили? – ответил Веретьев, чуть-чуть прищурив один глаз и придав своему голосу звук астаховского голоса, но так осторожно и легко, что одна Надежда Алексеевна это заметила и прикусила губы, – вы, пожалуйста, ей не верьте, она вам еще не то наскажет про меня.

– И какой он актер, если б вы знали, – продолжала Надежда Алексеевна, – всевозможные роли играет. Так чудесно! Он наш режиссер, и суфлер, и всё что хотите. Жаль, что вы скоро едете.

– Сестра, твое пристрастие тебя ослепляет, – произнес важным голосом, но всё с тем же оттенком, Веретьев. – Что подумает о тебе господин Астахов? Он сочтет тебя за провинциалку.

– Помилуйте… – начал было Владимир Сергеич.

– Петруша, знаешь что, – подхватила Надежда Алексеевна, – представь, пожалуйста, как пьяный человек никак не может достать платок из кармана, или нет, лучше представь, как мальчик муху на окне ловит и она у него жужжит под пальцами.

 

– Ты совершенное дитя, – отвечал Веретьев.

Однако он встал и, подойдя к окну, возле которого сидела Марья Павловна, начал водить рукой по стеклу и представлять, как мальчик ловит муху. Верность, с которой он подражал ее жалобному писку, была точно изумительна. Казалось, действительная, живая муха билась у него под пальцами. Надежда Алексеевна засмеялась, и понемногу все засмеялись в комнате. У одной лишь Марьи Павловны лицо не изменилось, губы даже не дрогнули Она сидела с опущенными глазами, наконец подняла их и, серьезно взглянув на Веретьева, промолвила сквозь зубы:

– Вот охота делать из себя шута.

Веретьев тотчас отвернулся от окна и, постояв немного посреди комнаты, вышел на террасу, а оттуда в сад, уже совершенно потемневший.

– Забавник этот Петр Алексеич! – воскликнул Егор Капитоныч, ударив с размаху козырной семеркой по чужому тузу. – Право, забавник!

Надежда Алексеевна встала и, торопливо подойдя к Марье Павловне, спросила ее вполголоса:

– Что ты сказала брату?

– Ничего, – ответила та.

– Как ничего, не может быть.

И погодя немного Надежда Алексеевна промолвила: «Пойдем!» – взяла Марью Павловну за руку и принудила ее встать и отправиться вместе с нею в сад.

Владимир Сергеич поглядел обеим девицам вслед не без недоумения. Впрочем, отсутствие их продолжалось недолго; через четверть часа они возвратились, и Петр Алексеич вошел вместе с ними.

– Какая прекрасная ночь! – воскликнула, входя, Надежда Алексеевна. – Как хорошо в саду!

– Ах, да, кстати, – промолвил Владимир Сергеич, – позвольте узнать, Марья Павловна, вас ли это я видел вчера в саду ночью?

Марья Павловна быстро взглянула ему в глаза.

– Еще вы, сколько я мог расслышать, декламировали «Анчар» Пушкина.

Веретьев слегка нахмурился и также принялся смотреть на Астахова.

– Это точно была я, – сказала Марья Павловна, – но только я ничего не декламировала: я никогда не декламирую.

– Может быть, мне показалось, – начал Владимир Сергеич, – однако…

– Вам показалось, – холодно промолвила Марья Павловна.

– Что это за «Анчар»? – спросила Надежда Алексеевна.

– А вы не знаете? – возразил Астахов. – Пушкина стихи «На почве чахлой и скупой»,{13} будто вы не помните?

– Не помню что-то… Этот анчар – ядовитое дерево?

– Да.

– Как датуры…{14} Помнишь, Маша, как хороши были датуры у нас на балконе, при луне, с своими длинными белыми цветами. Помнишь, какой из них лился запах, сладкий, вкрадчивый и коварный.

– Коварный запах! – воскликнул Владимир Сергеич.

– Да, коварный. Чему вы удивляетесь? Он, говорят, опасен, а привлекает. Отчего злое может привлекать? Злое не должно бы быть красивым!

– Ого! какие умозрения! – заметил Петр Алексеич, – куда мы удалились от стихов!

– Я эти стихи прочел вчера Марье Павловне, – подхватил Владимир Сергеич, – и они ей чрезвычайно понравились.

– Ах, прочтите их, пожалуйста, – сказала Надежда Алексеевна.

– Извольте-с.

И Астахов прочел «Анчар».

– Слишком напыщенно, – произнес как бы нехотя Веретьев, как только Владимир Сергеич кончил.

– Стихотворение слишком напыщенно?

– Нет, не стихотворение… Извините меня, мне кажется, вы не довольно просто читаете. Дело говорит само за себя; впрочем, я могу ошибаться.

– Нет, ты не ошибаешься, – сказала Надежда Алексеевна с расстановкой.

– О, да ведь это известно! я в твоих глазах гений, даровитейший человек, который всё знает, всё бы мог сделать, да только лень, к несчастью, его одолевает: не правда ли?

Надежда Алексеевна только головой качнула.

– Я с вами не спорю, вы это лучше должны знать, – заметил Владимир Сергеич и немного надулся. – Это не по моей части.

– Я ошибся, извините, – поспешно произнес Веретьев.

Между тем игра кончилась.

– Ах, кстати, – заговорил Ипатов, вставая, – Владимир Сергеич, мне поручил один здешний помещик, сосед, прекраснейший и почтеннейший человек, Акилин, Гаврила Степаныч, просить вас, не сделаете ли вы ему честь, не пожалуете ли к нему на бал, то есть я это так, для красоты слога, говорю: бал, а просто на вечеринку с танцами, без церемоний? Он бы сам к вам непременно явился, да побоялся обеспокоить.

– Я очень благодарен господину помещику, – возразил Владимир Сергеич, – но мне непременно нужно ехать домой…

– Да ведь что вы думаете, когда бал-то? Ведь завтра бал. Гаврила Степаныч завтра именинник. Один день куда ни шел, а уж как вы его обрадуете! И всего отсюда десять верст. Если позволите, мы же вас и довезем.

– Я, право, не знаю, – начал Владимир Сергеич. – А вы едете?

– Всем семейством! И Надежда Алексеевна, и Петр Алексеич, все едут!

– Вы можете, если хотите, теперь же меня пригласить на пятую кадриль, – заметила Надежда Алексеевна. – Первые четыре уже разобраны.

– Вы очень любезны, а на мазурку вы уже приглашены?

– Я? Дайте вспомнить… нет, кажется, не приглашена.

– В таком случае, если вы будете так добры, я бы желал иметь честь…

– Стало быть, вы едете? Прекрасно. Извольте.

– Браво! – воскликнул Ипатов. – Ну, Владимир Сергеич, одолжили. Гаврила Степаныч просто в восторг придет. Не правда ли, Иван Ильич?

Иван Ильич хотел было, по неизменной привычке своей, промолчать, однако почел за лучшее произнести одобрительный звук.

– Что тебе была за охота, – говорил час спустя Петр Алексеич своей сестре, сидя с ней в легонькой таратайке, которой правил сам, – что тебе была за охота навязаться этому кисляю на мазурку?

– У меня на то свои планы, – возразила Надежда Алексеевна.

– Какие – позволь узнать?

– Это моя тайна.

– Ого!

И он слегка ударил бичом лошадь, которая начала было прясть ушами, фыркать и упираться. Ее пугала тень от большого ракитового куста, падавшая на дорогу, тускло озаренную месяцем.

– А ты танцуешь с Машей? – спросила Надежда Алексеевна в свою очередь брата.

– Да, – сказал он равнодушно.

– Да! да! – повторила Надежда Алексеевна с укоризной. – Вы, мужчины, – прибавила она помолчав, – решительно не стоите того, чтобы вас любили порядочные женщины.

– Ты думаешь? Ну, а этот петербургский кисляй, этот стоит?

– Скорее, чем ты.

– Вот как!

И Петр Алексеич проговорил со вздохом:

 
Что за комиссия, создатель,
Быть… братом выросшей сестры!{15}
 

Надежда Алексеевна засмеялась.

– Много я тебе хлопот доставляю, нечего сказать. Мне так вот комиссия с тобою.

– Неужели? – я этого никак не подозревал.

– Я не насчет Маши говорю.

– На какой же счет?

Лицо Надежды Алексеевны слегка опечалилось.

– Ты сам знаешь, – проговорила она тихо.

– А, понимаю! Что делать-с, Надежда Алексеевна, люблю-с выпить с добрым приятелем, грешный человек, люблю-с.

– Полно, брат, пожалуйста, не говори так… Этим не шутят.

– Трам-трам-там-пум, – забормотал Петр Алексеич сквозь зубы.

– Это твоя погибель, а ты шутишь…

– «Хлопец сее жито, жинка каже мак», – громко запел Петр Алексеич, ударил вожжами лошадь, и она помчалась шибкой рысью.

IV

Приехавши домой, Веретьев не раздевался, и часа два спустя, заря только что начинала заниматься в небе, его уже не было в доме.

На полдороге между его имением и Ипатовкой, над самой кручью широкого оврага, находился небольшой березовый «заказ». Молодые деревья росли очень тесно, ничей топор еще не коснулся до их стройных стволов; негустая, но почти сплошная тень ложилась от мелких листьев на мягкую и тонкую траву, всю испещренную золотыми головками куриной слепоты, белыми точками лесных колокольчиков и малиновыми крестиками гвоздики. Недавно вставшее солнце затопляло всю рощу сильным, хотя и не ярким светом; везде блестели росинки, кой-где внезапно загорались и рдели крупные капли; всё дышало свежестью, жизнью и той невинной торжественностью первых мгновений утра, когда всё уже так светло и так еще безмолвно. Только и слышались, что рассыпчатые голоса жаворонков над отдаленными полями, да в самой роще две-три птички, не торопясь, выводили свои коротенькие коленца и словно прислушивались потом, как это у них вышло. От мокрой земли пахло здоровым крепким запахом, чистый, легкий воздух переливался прохладными струями. Утром, славным летним утром веяло от всего, всё глядело и улыбалось утром, точно румяное, только что вымытое личико проснувшегося ребенка.

Невдалеке от оврага, посреди лужайки сидел на раскинутом плаще Веретьев. Марья Павловна стояла подле него, прислонясь к березе и заложив назад руки.

Они оба молчали. Марья Павловна неподвижно глядела вдаль; белый шарф скатился с ее головы на плечи, набегавший ветер шевелил и приподнимал концы ее наскоро причесанных волос. Веретьев сидел наклонившись и похлопывал веткой по траве.

– Что ж, – начал он наконец, – вы на меня сердитесь?

Марья Павловна не отвечала. Веретьев взглянул на нее.

– Маша, вы сердитесь? – повторил он.

Марья Павловна окинула его быстрым взором, слегка отвернулась и промолвила:

– Да.

– За что? – спросил Веретьев и отбросил ветку.

Марья Павловна опять не отвечала.

– Впрочем, вы точно имеете право сердиться на меня, – начал Веретьев после небольшого молчанья. – Вы должны считать меня за человека не только легкомысленного, но даже…

– Вы меня не понимаете, – перебила Марья Павловна. – Я совсем не за себя сержусь на вас.

– За кого же?

– За вас самих.

Веретьев поднял голову и усмехнулся.

– А! понимаю! – заговорил он. – Опять! опять васначинает тревожить мысль: отчего я ничего из себя не сделаю? Знаете что, Маша, вы удивительное существо, ей-богу. Вы так много заботитесь о других и так мало о себе самой. В вас эгоизма совсем нет, право. Другой такой девушки, как вы, на свете нет. Одно горе: я решительно не стою вашей привязанности; это я говорю не шутя.

– Тем хуже для вас. Чувствуете и ничего не делаете.

Веретьев опять усмехнулся.

– Маша, выньте из-за спины, дайте мне вашу руку, – проговорил он с ласковой вкрадчивостью в голосе.

Марья Павловна только плечом пожала.

– Дайте мне вашу красивую, честную руку, мне хочется облобызать ее почтительно и нежно. Так ветреный ученик лобызает руку своего снисходительного наставника.

И Веретьев потянулся к Марье Павловне.

– Полноте! – промолвила она. – Вы всё смеетесь да шутите, и прошутите так всю вашу жизнь.

– Гм! прошутить жизнь! Новое выражение! Ведь вы, Марья Павловна, я надеюсь, употребили глагол шутить – в смысле действительном?

Марья Павловна нахмурила брови.

– Полноте, Веретьев, – повторила она.

– Прошутить жизнь, – продолжал Веретьев и приподнялся, – а вы хуже моего распорядитесь, вы просурьезничаете всю вашу жизнь. Знаете, Маша, вы мне напоминаете одну сцену из пушкинского Дон-Жуана.{16} Вы не читали пушкинского Дон-Жуана?

 

– Нет.

– Да, я ведь и забыл, вы стихов не читаете. Там к одной Лауре приходят гости, она их всех прогоняет и остается с одним, Карлосом. Они оба выходят на балкон, ночь удивительная. Лаура любуется, а Карлос вдруг начинает ей доказывать, что она со временем состарится. «Что ж, отвечает Лаура, теперь, может быть, в Париже холод и дождь, а здесь у нас „ночь лимоном и лавром пахнет“». Что загадывать о будущем? Оглянитесь, Маша, разве и здесь не прекрасно? Посмотрите, как всё радуется жизни, как всё молодо. И мы сами разве не молоды?

Веретьев приблизился к Марье Павловне, она не отодвинулась от него, но не повернула к нему головы.

– Улыбнитесь, Маша, – продолжал он, – только доброй вашей улыбкой, а не вашей обыкновенной усмешкой. Я люблю вашу добрую улыбку. Поднимите ваши гордые, строгие глаза. Что же вы? Вы отворачиваетесь? Протяните мне хоть руку.

– Ax, Веретьев, – начала Маша, – вы знаете, я не умею говорить. Вы мне рассказали об этой Лауре. Но ведь она женщина… Женщине простительно не думать о будущем.

– Когда вы говорите, Маша, – возразил Веретьев, – вы беспрестанно краснеете от самолюбия и стыдливости, кровь так и приливает алым потоком в ваши щеки, я ужасно это люблю в вас.

Марья Павловна взглянула прямо в глаза Веретьеву.

– Прощайте, – промолвила она и накинула шарф себе на голову.

Веретьев удержал ее.

– Полноте, полноте, подождите! – воскликнул он. – Ну, что вы хотите? Приказывайте! Хотите вы, чтобы я поступил на службу, сделался агрономом? Хотите, чтобы я издал романсы с аккомпанементом гитары, напечатал бы собрание стихотворений, рисунков, занялся бы живописью, ваяньем, плясаньем на канате? Всё, всё я сделаю, всё, что прикажете, лишь бы вы были мною довольны! Ну, право же, Маша, поверьте мне.

Марья Павловна опять взглянула на него.

– Всё это вы только на словах, не на деле. Вы уверяете, что слушаетесь меня.

– Конечно, слушаюсь.

– Слушаетесь, а вот я сколько раз вас просила…

– О чем?

Марья Павловна запнулась.

– Не пить вина, – промолвила она наконец.

Веретьев засмеялся.

– Эх, Маша, Маша! И вы туда же! Сестра моя тоже об этом убивается. Да, во-первых, я вовсе не пьяница; а во-вторых, знаете ли вы, для чего я пью? Посмотрите-ка вон на эту ласточку… Видите, как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит! Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите? Так вот я для чего пью, Маша, чтобы испытать те самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя куда хочешь, несись куда вздумается…

– Да к чему же это? – перебила Маша.

– Как к чему? – из чего же тогда жить?

– А разве без вина этого нельзя?

– Нельзя, все мы попорчены, измяты. Вот страсть… та такое же производит действие. Оттого-то я вас люблю.

– Как вино… покорно благодарю.

– Нет, Маша; я вас люблю не как вино. Постойте, я вам это докажу когда-нибудь, вот когда мы женимся и поедем с вами за границу. Знаете ли, я уже заранее думаю, как я приведу вас перед Милосскую Венеру. Вот кстати будет сказать:

 
Стоит ли с важностью очей
Перед Милосскою Кипридой —
Их две, и мрамор перед ней
Страдает, кажется, обидой…{17}
 

Что это я сегодня всё говорю стихами? Это утро, должно быть, на меня действует. Что за воздух! точно вино пьешь.

– Опять вино, – заметила Марья Павловна.

– Что ж такое! Этакое утро да вы со мной, и не чувствовать себя опьяненным! «С важностью очей…» Да, – продолжал Веретьев, глядя пристально на Марью Павловну, – это так… А ведь я помню, я видал, редко, но видал эти темные великолепные глаза, я видал их нежными! И как они прекрасны тогда! Ну, не отворачивайтесь, Маша, ну по крайней мере засмейтесь… покажите мне глаза ваши хотя веселыми, если уже они не хотят удостоить меня нежным взглядом.

– Перестаньте, Веретьев, – проговорила Марья Павловна. – Пустите меня, мне пора домой.

– А ведь я вас рассмешу, – подхватил Веретьев, – ей-богу, рассмешу. Э, кстати, посмотрите, вон заяц бежит…

– Где? – спросила Марья Павловна.

– Вон за оврагом, по овсяному полю. Его, должно быть, кто-нибудь вспугнул; они по утрам не бегают. Хотите, я его остановлю сейчас?

И Веретьев громко свистнул. Заяц тотчас присел, повел ушами, поджал передние лапки, выпрямился, пожевал, пожевал, понюхал воздух и опять пожевал. Веретьев проворно сел на корточки, наподобие зайца, и стал водить носом, нюхать и жевать, как он. Заяц провел раза два лапками по мордочке, встряхнулся – они, должно быть, были мокры от росы, – уставил уши и покатил дальше. Веретьев потер себя руками по щекам и также встряхнулся… Марья Павловна не выдержала и засмеялась.

– Браво! – воскликнул Веретьев и вскочил, – браво! Вот то-то и есть, вы не кокетка. Знаете ли, что если бы у какой-нибудь светской барышни были такие зубы, как у вас, она бы вечно смеялась! Но за то я и люблю вас, Маша, что вы не светская барышня, не смеетесь без нужды, не носите перчаток на ваших руках, которые и целовать оттого так весело, что они загорели и силу в них чувствуешь… Я люблю вас за то, что вы не умничаете, что вы горды, молчаливы, книг не читаете, стихов не любите…

– А хотите, я вам прочту стихи? – перебила его Марья Павловна, с каким-то особенным выражением в лице.

– Стихи? – спросил с изумлением Веретьев.

– Да, стихи, те самые, которые вчера читал этот петербургский господин.

– Опять «Анчар»?.. Так вы точно его декламировали в саду ночью? Он к вам идет… Но разве он так вам понравился?

– Да, понравился.

– Прочтите.

Марья Павловна застыдилась…

– Читайте, читайте, – повторил Веретьев.

Марья Павловна начала читать. Веретьев стал перед ней, скрестил руки на груди и принялся слушать. При первом стихе Марья Павловна медленно подняла глаза к небу, ей не хотелось встречаться взорами с Веретьевым. Она читала своим ровным, мягким голосом, напоминавшим звуки виолончели; но когда она дошла до стихов:

 
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки… —
 

ее голос задрожал, недвижные, надменные брови приподнялись наивно, как у девочки, и глаза с невольной преданностью остановились на Веретьеве…

Он вдруг бросился к ее ногам и обнял ее колени.

– Я твой раб, – воскликнул он, – я у ног твоих, ты мой владыка, моя богиня, моя волоокая Гера,{18} моя Медея…{19}

Марья Павловна хотела оттолкнуть его; но руки ее замерли на густых его кудрях, и она, с улыбкой замешательства, уронила голову на грудь…

10«Солнце на закате» – народная песня на слова поэта-песенника С. Митрофанова (см.: Песни русские известного охотника М., изданные им же, в удовольствие любителей оных. СПб., 1799, с. 36).
11…знаменитого Илью… – Илья Осипович Соколов – руководитель цыганского хора, пользовавшегося большой популярностью в 20–40-е годы XIX века (см.: Пыляев М. И. Старый Петербург. СПб., 1887, с. 400–401).
12«Ах вы, сени, мои сени» – русская народная песня, ранние варианты которой встречаются в песенниках 1790 и 1791 годов.
13«На почве чахлой и скупой»… – Неточная цитата из стихотворения «Анчар» (1828); у Пушкина: В пустыне чахлой и скупой,На почве, зноем раскаленной…
14Датура (Datura), или дурман – ядовитое растение.
15Что за комиссия ~ выросшей сестры! – Перефразировка восклицания Фамусова в комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума» (действие 1, явл. 10): Что за комиссия, создатель, Быть взрослой дочери отцом!
16…из пушкинского Дон-Жуана. – Трагедия А. С. Пушкина «Каменный гость» (1830), напечатанная посмертно, в 1839 г., – новинка в то время, когда происходит действие повести.
17Стоит ли ~ кажется, обидой… – Из стихотворения Пушкина «Кто знает край, где небо блещет» (1828); вторая строка процитирована неточно. Нужно: «Пред флорентийскою Кипридой»; напечатано посмертно в 1838 г. в «Современнике».
18…волоокая Гера… – Греческая богиня, супруга Зевса (соответствует римской Юноне). Для нее характерны большие на выкате «воловьи» глаза. Волоокой Гера названа и в «Илиаде» Гомера (см. перевод Н. И. Гнедича).
19Медея – мифологический образ сильной и страстной женщины, в борьбе за свою любовь не останавливающейся перед преступлением.