Kostenlos

Очерки из петербургской жизни

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Вот отрывок из последнего письма моего товарища:

«Я пишу к тебе в той комнате, в которой лежит наша больная, и боюсь, чтобы скрип моего пера не потревожил ее. Из этого ты можешь заключить, в каком положении она находится… Боже мой! если бы ты мог вообразить, как она изменилась, как похудела!

Но несмотря на все страдания болезни, она сохранила вполне свою прежнюю привлекательность, то милое выражение, которое ты, верно, помнишь и которое с первого взгляда привлекало к ней всякого порядочного человека. Если бы ты знал, сколько желчи, негодования и презрения во мне сию минуту к самому себе, к непростительной дряблости моего характера, смешанной с возмутительным легкомыслием!

Ты, верно, догадывался, что я люблю ее. Несмотря на наши дружеские отношения, я никогда тебе не говорил об этом, потому что я сам только об этом догадывался! В этом нет ничего удивительного, потому что я не был до сей минуты человеком вполне, и догадывался только, что я человек… Разве было, в самом деле, что-нибудь человеческое в моей прежней дикой, беспутной жизни?.. Только увидев в первый раз ее, я сознал, что внутри меня есть все то, что отличает человека от животного, и чувство, и мысль, и сердце, не в смысле куска мяса, а способное к благородным движениям и готовое биться для возвышенных ощущений. Я ей обязан всем этим. И знаешь ли, если бы я до этого не был избалованным, пустым и отупевшим барчонком, праздным кутилою без смысла и воли, – если бы я был человеком с самостоятельностию, с разумной силой воли, с энергией… я мог бы быть счастлив, бесконечно счастлив. Я ей не был противен, она питала ко мне даже некоторое расположение, и в сию минуту, когда смерть стоит между ею и мною, теперь я убедился, что она и любит меня, – и только теперь я ощущаю в себе силы человека и готов на все для ее спасения, когда уже для нее нет спасения!

А счастье было в моих руках… Разве с любовию в сердце, вполне сознанной, с энергией, свойственной всякому разумному существу, я не преодолел бы для нее все препятствия, как бы они ни казались непреодолимыми, и не предупредил этот несчастных! брак, который сводит ее теперь в могилу?.. Как ни был дик, груб и упорен ее отец, – он все-таки любил ее… Но я, как презренный трус, увидев препятствие, тотчас свернул в сторону, стал уверять себя и успокоивать тем, что я не способен к семейной жизни, что я не могу составить счастия этой девушки, что наконец, если бы я решился жениться на ней, то это огорчит мою маменьку… Я тебе признаюсь во всем в сию минуту… я не боюсь теперь твоего презрения, потому что я сам презираю себя: упрекая мою мать в предрассудках касты, я сам, обвиняющий, был до того заражен этими предрассудками, что в иные минуты, несмотря на непреодолимое мое влечение к Ольге Петровне, мысль, что она дочь купца, смущала меня. Я краснел от этого, сознавая все безобразие этого смущения, но, однако, с трудом побеждал его в себе…

Когда она вышла замуж и Ртищев – мой друг начал наглым образом ухаживать за нею и хвастать своим волокитством, я – человек, любивший ее, молчал и только внутренне озлоблялся… Я не зажал рта этому наглому господину и не назвал его в глаза подлецом, как я ни порывался на это. Я оправдывал себя тем, что это еще более может повредить ей, наделает скандала… Но, в сущности, я боялся скандала не за нее, а за себя… Пойми же ты всю бесконечность, всю постыдную неизмеримость такого бессилия!..

Куда же и на что же мы годны после этого?.. Что же доброго можем мы сделать?..

И теперь еще, написав это мы, я ведь утешаю себя, что не один я таков, что все наше поколение так ничтожно я слабо.

Несмотря на все мои прошлые беспутства и теперешние внутренние муки, – я здоров: у меня широкая грудь, которая от камня не разобьется, как у знаменитого Раппо; я дышу так полно и свободно, а у нее осталось легких, может быть, только на месяц!..

Спрашивается, для чего природа наградила меня таким здоровьем и к чему мне оно?..» Много времени прошло после этого письма, но с тех пор я не получал от него ни одной строчки и ни от кого не слыхал ни об нем, ни об ней. Мать его давно переселилась в деревню, а к петербургским своим приятелям он не писал больше полугода… Где он и что с ним?

Недавно вечером я шел по ораниенбаумской дороге. Верстах в двух не доходя до Петергофа, на левой стороне к морю, недалеко от большой дороги, стоит особняком в песке двухэтажный безобразный дом с мезонином, окрашенный темно-желтой краской, с тремя торчащими перед ним небольшими соснами. На этом доме полинялая и облупившаяся вывеска, на которой золотыми буквами изображено: «Трактир Traiteur Tracteur». В середине дома крыльцо с шестью ступеньками; влево от крыльца окна, в которых видны грязные и оборванные кисейные занавески; верхний этаж кажется необитаем. Я всегда недоумевал, для чего существует этот «Tracteur».

Проходя в этот раз мимо этого непонятного заведения, я увидел у крыльца его новые запыленные дрожки, запряженные тройкой; извозчик, малый лет под тридцать, красивый собой, в синем тонком армяке и в шляпе набекрень, принадлежавший к тому роду извозчиков, которых обыкновенно называют лихачами и которые от Аничкина до Полицейского моста запрашивают не менее двух целковых, – сидел подбоченясь и несколько развалившись на сиденье для седоков… Один мой литературный друг – человек очень наблюдательный и остроумный, заметил однажды, что к самому наглому и безнравственному классу петербургского народонаселения принадлежат банщики, швейцары, лакеи аристократических домов и извозчики-лихачи. Это очень верно, особливо относительно последних. Извозчик-лихач: что-то кричал, посматривая на господина, одетого франтовски, но в поистершемся платье и в фуражке также набекрень.

На крыльце стоял половой, а неподалеку от господина в фуражке другой господин, с седой, небритой несколько дней бородой, в оборванных пестрых штанах с фестонами, в истертом светло-коричневом сюртуке и в зимней фуражке из желтых мерлушек. Издалека было заметно, что господин в фуражке, который был пьян, уговаривал о чем-то лихачаизвозчика и что извозчик не соглашался.

Лихач был также навеселе.

Я подошел поближе.

Черты пьяного господина, уговаривающего лихача, показались мне как будто знакомыми. Это меня удивило несколько, и я начал в него пристальнее вглядываться.

Оказалось, что это был г. Пивоваров, внук русского миллионера, что меня нисколько не удивило… Несмотря на то, что он совершенно отек и что лицо его, все испещренное жилками, приняло багровый оттенок, я, вглядевшись в него, узнал его тотчас.

– Ну, послушай, Ваня, – говорил внук миллионера, обращаясь к лихачу с убедительными жестами, к которым так любят прибегать все пьяные, – ну, сделай ты мне это одолжение… я тебя прошу, понимаешь ты это… я тебя прошу… мы, братец, переночуем в Петергофе, кутнем вместе, а завтра в город…

– Да на что кутить-то? – возразил лихач, – прыти-то в вас много, да толку-то мало.

Ведь гроша в кармане нет… а еще кутить!

– Ваня… послушай, Ваня… я тебе клянусь, – и внук миллионера поднял руку к небу и потом размахнул ею, – вот все они свидетели…

– Мы свидетели, – перебил господин в фуражке из желтых мерлушек, приподняв фуражку двумя опухшими пальцами и с заискивающей улыбкой посмотрев на внука миллионера, – мы свидетели! – повторил он.

Лихач презрительно улыбнулся.

– Они все свидетели, – продолжал внук миллионера, – ты мне только дай пятнадцать рублей – я завтра отдам тебе, ей-богу отдам… уж ты мной будешь доволен, я тебе говорю, что угощу, Ваня, ей-богу, то есть так угощу – вот ты увидишь.

– Угостишь на мои деньги-то! Хорошо угощение! Да что тут толковать? Нечего тут балясы-то попусту точить. Едем сейчас в Петербург… Что в самом деле?

– Ваня, ну смотри, Ваня! – И внук миллионера погрозил ему пальцем… – я тебе сколько передавал денег… Вспомни ты это одно! Я миллионами, братец, ворочал; у меня деньги есть, я отдам тебе пятнадцать рублей… Честное слово. Что мне пятнадцать рублей – наплевать.

– Они отдадут, непременно отдадут! – прохрипел господин в фуражке из желтых мерлушек.

– Вот слышишь? он мне верит… Эй, половой! подай ему за это стакан водки… Вот тебе четвертак – возьми! – и он бросил монету на песок.

Половой долго рылся, отыскивая ее, наконец нашел и отправился за водкой.

Господин в фуражке из желтых мерлушек взял стакан дрожащей рукой.

– Ну, пей за мое здоровье! – вскрикнул внук миллионера, обращаясь к господину в фуражке из желтых мерлушек, – пей и поклонись мне в ноги. Слышишь?

– Слушаю, благодетель, слушаю! – вскрикнул господин в желтых мерлушках, разом выпил стакан, крякнул с неописанным наслаждением, прокричал: ура! и потом бухнулся в ноги промотавшегося миллионера.

– Кто это? – спросил я у половою…

– Этот, что в ногах-то валяется? Это так, пьянчужка, петергофский мещанин, – отвечал он презрительно.

– Ну, а этот господин зачем остановился тут у вас?

– Пива спрашивали, пить захотелось, – из Рамбова едут, извозчик говорил, что они всю ночь там прокутили…

Я не дождался конца этой грязной сцены и побрел к морю…

Это была моя последняя встреча с внуком миллионера.

Мне сделалось тяжело и грустно. Здесь этот спившийся купчик, в несколько лет промотавший миллионы, перешедший через все степени беспутства и оканчивающий свое поприще у грязной харчевни на большой дороге, и там, далеко за морем, загубленная им умирающая женщина – и мой бедный друг… Какие странные сближения!.. и кого винить во веем этом – судьбу, случай, отдельные лица, общество?..

Я подходил к морю.

Широкая и чудная картина развертывалась передо мною… На бесконечном водяном пространстве не было заметно ни малейшей зыби. Море не дышало. Оно было гладко как стекло, отражая на своей поверхности вечернее зарево ярко-розовыми и бледно-палевыми полосами, которые, удаляясь от заката, бледнели, принимая опаловый цвет… На этой беловатой поверхности резко чернелись две недвижные рыбачьи лодки и в них также два недвижных человеческих силуэта. Далее к востоку море исчезало в синеватой мгле. Ни один листок не шевелился на прибрежных деревьях, ни малейшего звука и движения не слышно было в воздухе. Я подошел к самой окраине моря и долго стоял, смотря на эту картину и боясь пошевельнуться, чтобы не нарушить торжественного спокойствия, в которое погружена была в эту минуту природа… Я начинал дышать легче, вдыхая в себя морскую свежесть вместе с запахом только что скошенной травы; я чувствовал, как постепенно гасли все мои мысли, замирали все вопросы внутри меня и бледнели все образы, вызванные моим воображением… Эта тишина природы с каждой минутой все более и более сообщалась мне и охватывала всего меня… Я уж ничего не мог думать, голова моя была как в тумане, я не мог оторвать глаз от моря и начинал.

 

Камелии Знакомство с камелиями еще легче. Есть много способов знакомиться с ними, и тот, который я расскажу вас сейчас, еще не из легчайших.

Волнение и нетерпение моего иногороднего друга и непреодолимое желание разгадать, кто его маска, возрастали в нем с каждою минутою по мере приближения маскарада, в котором тайна должна была открыться. Он подозревал ее в каждом хорошеньком личике, которое встречал на улицах, и преследовал беспокойным и подозрительным взглядом каждую женщину, одетую со вкусом. Однажды в опере (мы сидели рядом) он долго смотрел в свой бинокль на даму с белокурыми, пушистыми локонами, которую он увидел в первый раз, в платье белого дама с черными кружевами, потому что в ней он по какой-то причине более всего подозревал свою маску.

И вдруг он обратился ко мне:

– Ты хорошо знаком с этою госпожою? – спросил он меня, указывая на ложу.

– Ну, так что ж?..

– Ты можешь меня представить к ней?

– Хоть сию минуту. Отчего же ты прежде мне не сказал об этом? Я бы давно тебя представил.

– Так, мне не хотелось, а теперь я бы желал. Только что занавес, после первого действия, опустился, мы отправились наверх.

Мы вошли в маленькую комнату перед ложей, в которой стояли диван, несколько стульев и над диваном зеркало. Луиза, дама с пушистыми локонами, известная всему Петербургу под этим именем, сидела на диване, обмахиваясь веером и улыбаясь на любезности какого-то офицера, который сидел рядом с нею. Другой, статский, разговаривал стоя с ее наперсницей – с девицей или дамой, столько же дурной, сколько бойкой…

Когда мы вошли, статский взглянул на нас с беспокойством и вопросительно посмотрел на наперсницу.

Луиза протянула мне руку. Я представил ей моего иногороднего друга.

– Очень, очень рада, – произнесла Луиза тем ломаным русским языком, каким обыкновенно говорят немки, несколько растягивая слова, – давно вы приехали в Петербург?.. Здесь весело вам?

При этих звуках мой иногородний друг смешался и даже взглянул на меня с недоумением…

– Заметили вы, какой браслет у Бозио? Мне очень нравится, – продолжала она, обращаясь любезно ко всем нам.

– Вам, кажется, нельзя завидовать чужим браслетам, – сказал военный, – таких браслетов нет ни у кого, как у вас. Например, вот этот…

И он взял руку Луизы с драгоценным браслетом, поднял ее и взглянул на нас.

Мы начали рассматривать браслет и восхищаться им.

– Этот браслет хорош. Он стоит три тысячи… Послушайте, граф, – Луиза обратилась к статскому, разговаривавшему с ее наперсницей, – что вы там делаете? Принесите мне стакан воды.

Тот, которого называла она графом, вышел из ложи и через минуту принес на подносе стакан воды.

– Погодите, граф, немножко подержите… Мне еще жарко… можно простудиться…

– Ах, нет, не беспокойтесь! это вода не холодная, – перебил граф, – я не принес бы вам холодной воды…

– Все равно погодите… А знаете, граф, что я влюблена в него. – Она указывала на офицера, улыбаясь. – Ах, боже мой, как я о нем страдаю!

Граф все держал поднос со стаканом. Он принужденно улыбался.

– Ну, что ж! я вас поздравляю с этим…

– Право, ей-богу… влюблена. Луиза захохотала.

Потом еще минут пять продолжала она разговор в этом роде, а граф все стоял перед нею с подносом. Между тем наперсница говорила с моим иногородним другом пофранцузски очень ловко и бойко. Наконец мы раскланялись.

Луиза снова протянула мне руку.

– Приезжайте ко мне… Пожалуйста… привозите вашего приятеля.

И она приятно улыбнулась моему иногороднему другу. Граф все стоял с подносом. Мы вышли в коридор.

– Боже мой! Что это такое? Я не верю своим ушам! – воскликнул мой иногородний друг, – я не могу прийти в себя, объясните мне…

– Что такое?

– Ведь я воображал, что ваши петербургские камелии имеют хоть какое-нибудь внешнее образование, хоть говорить умеют… а это… да неужели они все в таком роде?

– Нет… Есть такие, которые умеют держать себя лучше и говорят довольно прилично.

– И я мог подозревать, что это моя маска! И с чего мне этакая глупость пришла в голову?.. Ну, а этот граф-то что такое?..

– Граф имеет тысяч полтораста доходу, он влюблен в Луизу, как безумный, страшно ревнует ее и всегда там, где она… Ну, а Луиза все больше и больше завлекает его. Вы не смотрите на нее, что она такая простенькая на вид: она прехитрая!..

– Но как же может завлечь такая женщина? Что в этом личике? с ней слова сказать не о чем. Даже эта госпожа, которая с ней выезжает, – гений ума и образования перед нею!.. И на таких женщин тратят сотни тысяч!.. Ничего не понимаю!..

В маскараде Дворянского собрания я хотел было подвести моего иногороднего друга к Арманс, чтобы примирить его несколько с петербургскими камелиями. Арманс – француженка, и, несмотря на то, что ее образование немного выше образования Луизы, Арманс умеет бросать пыль в глаза своею болтовнёю и поддерживать разговор. Она очень весела, жива и находчива на ответы; она может принимать на себя какие угодно роли – разыгрывать недоступную даму и вдруг превращаться в самую разгульную и отчаянную лоретку. Она отлично поет: Un soir a la barriere… канканирует изумительно и вообще очень забавна; но познакомить с нею моего иногороднего друга я не мог, потому что он уже был занят своею маской.

Я сидел в маленькой угольной комнате и смотрел на известного читателю господина с соболями вместо бровей и с нахальным носом, который держал какую-то маску за руку и кричал ей, поводя своими соболями:

– Поверь мне, бо-маск, что я не пожалею тысячи целковых. Пароль д'онер. Деньги – вещь наживная… Надобно иметь только немножко здесь.

И он тыкал пальцем в свой узенький лоб…

В эту минуту мой иногородний друг очутился передо мной и схватил меня за руку.

– Я тебя ищу везде. Поздравь меня, – сказал он мне, улыбаясь, – я наконец знаю, кто моя маска, и ты ее знаешь…

– Неужели?

Он наклонился к моему уху и шепнул:

– Александра Николаевна… – и к этому прибавил фамилию, о которой я умолчу из скромности.

– Александра Николаевна! – воскликнул я, стараясь выразить как можно более удивления.

– Она, она! Пойдемте к ней; она мне велела привести тебя, она ждет нас.

Когда мы подошли к Александре Николаевне, она взяла меня за руку и сказала:

– Знаете ли, что мы очень сошлись с вашим приятелем?.. Но я только сейчас узнала, что вы знакомы друг с другом. Вы, верно, будете так добры, что возьмете на себя труд привезти его ко мне завтра… Не правда ли? тем более, что вы очень давно у меня не были и я на вас сердита. Если вы хотите заслужить прощение, исполните то, о чем я вас прошу… Итак, a demain, messieurs!..

Она полсала нам руки, кивнула головой и скрылась.

Через десять минут она снова расхаживала по залам, только в другом домино, не узнаваемая моим иногородним другом. Она подошла ко мне.

– Что ж, ты завтра привезешь его ко мне? – спросила она. – А знаешь ли, он премилый и преумный…

– В самом деле?.. Да ты уж не начинаешь ли чувствовать к нему некоторого влечения?

– А почему же нет?.. Он еще такой молодой сердцем, у него еще кровь кипит… Не к вам же чувствовать влечение… все вы противные, бездушные эгоисты, вы уже отжили, в вас нет искры жизни!.. Скажи, ты его хорошо знаешь?

– Довольно. Да говори прямо: тебе хочется знать, богат он или нет?.. Он имеет хорошее состояние. Влюбиться в него полезно, я советую тебе.

– Гадкий! – произнесла Александра Николаевна, ударив меня пальчиком по носу.

На другой день в два часа утра мы явились к ней… В комнате царствовал полусвет… Кружевные занавески на окнах были опущены; сквозь них виднелись цветы. Камин пылал довольно ярко. Александра Николаевна сидела в самом темном углу комнаты. Ее утренний туалет, ее поза, высунувшаяся из-под платья ножка, ручка с блестящими кольцами на одном пальце, беспокойно передвигавшаяся, ее взгляды, каждый поворот головы и проч., – все, что приводило моего иногороднего друга в упоение, было в моих глазах одним расчетом.

И как ловко избегала она яркого дневного света!..

Когда мы уселись против нее, она сказала, обращаясь к моему иногороднему другу:

– Прежде всего я должна просить у вас прощения. Вы, верно, не ожидали этого?..

Не удивляйтесь: именно прощенье – c'est le mot, потому что мы были против вас в заговоре. Ваш приятель – мой старый знакомый (она указала на меня) – упросил меня развлечь вас, сказал мне, что вы приезжие, что у вас в Петербурге нет знакомых. Я живо вообразила ваше положение, как вы должны будете скучать одни: ведь наши дамы интригуют только знакомых кавалеров, – а эти господа (она снова указала на меня) так вялы и скучны, что я, признаюсь, с удовольствием взяла на себя роль развлекать нового, живого человека, не похожего на них… я хотела доставить вам несколько приятных минут… не знаю, успела ли я в этом?..

Она бросила на него проницательный взгляд.

– Что касается до меня я никогда не забуду тех приятных часов, которые вы мне доставили: мне никогда не было так хорошо в маскарадах.

Она снова взглянула на моего иногороднего друга и продолжала:

– Если я в маске могла сколько-нибудь быть вам приятной, занять вас хоть на минуту, развлечь вас… я желала бы, чтобы эти впечатления я сумела поддержать в вас теперь, когда без маски. Вы видели перед собой вымышленную женщину, теперь вы видите настоящую. Мне было бы очень приятно, если бы вы с настоящей были так же откровенны и прямы, как с вымышленной…

Она остановилась на минуту и прибавила, протягивая к нему свою руку:

– Знакомство, которое началось шуткой, может продолжаться серьезно. Не правда ли?..

Он поцеловал ее руку…

Шарлотта Федоровна (Вовсе не детский рассказ) Я шел по Невскому проспекту утром на второй день масленицы. Молодой, только что выпущенный гусар, еще без усов, сын одной моей старинной знакомой, за которым ехали сани парой с крутозавившейся на отлете пристяжной, на которую он беспрестанно оглядывался, остановил меня восклицанием:

– Charme de vois voir!

– Здравствуйте, – отвечал я.

– А что, вы будете, – продолжал гусар, вставляя в глаз стеклышко и смотря на меня, хотя он мог видеть меня легко простым глазом, потому что мы стояли лицом к лицу, – будете завтра на пикнике, который устраивает Шарлота Федоровна?

– Что такое? – спросил я.

Он повторил свои слова.

– Шарлота Федоровна! А-а! Так Шарлота Федоровна дает пикник?

– Да завтра, батюшка, весь город там, все наши!

– Весь ваш полк?

– Нет, quelle idee! я разумею все наши, то есть все порядочные люди… Сережа Вельский, Саша Гребецкой…

– Вот что! Ну прощайте, желаю вам веселиться, – сказал я.

Пройдя несколько шагов, я был опять остановлен, но на этот раз моим старым приятелем.

– Очень рад, что я тебя встретил, – сказал я ему, – мне ты нужен. Я хотел зайти к тебе завтра вечером, чтобы переговорить об одном деле.

– Завтра?.. пожалуй… – отвечал он нерешительно и как будто припоминая что-то. – Ах нет, завтра не могу. Я совсем забыл, завтра я на пикнике у Шарлоты Федоровны…

Опять Шарлота Федоровна!

– Да что это за пикник? – спросил я.

– Я ничего не знаю, мне навязали билет, и я заплатил за него двадцать пять рублей. Заплатив такие деньги, нельзя же бросить билет в печку: к тому же мне любопытно посмотреть, что это такое; говорят, там будут все известные хорошенькие петербургские женщины. Поедем-ка. Это, право, любопытно.

– Не знаю, может быть, – отвечал я, простившись с моим приятелем.

В этот день я обедал у Донона.

Против меня сидели два молодых человека, неизвестных мне. Они разговаривали очень громко, смешивая русскую речь с французскими фразами, пересыпали разговор блестящими аристократическими именами, одеты были франтовски, называли всех лакеев по именам, обращались к самому Донону с дружескою фамильярностью, несмотря на то, что Донон оказывал им совершенное хладнокровие, и посматривали на меня и на других обедавших в этой комнате с таким выражением, как будто хотели сказать: «Что вы за люди? откуда вы?» Нетрудно было догадаться, что эти джентльмены средней руки принадлежали к тому многочисленному классу петербургских праздношатающихся, для которого беспечное стремление к comme il faut есть цель всей жизни, а величайшее счастие и благо – достижение чести пройтиться по Невскому проспекту или посидеть в театре в первом ряду кресел с каким-нибудь князем, графом и вообще великосветским господином. Джентльмены эти кушали блины с икрой и запивали их холодным шампанским.

 

– А я с нетерпением жду завтрашнего дня, – сказал один из них так, чтобы все мы слышали. – Я уверен, что будет чудо как весело. Уж если за это взялась Шарлота Федоровна, я уверен, что все будет устроено отлично. Ah! Elle a du chic, cette femme, cher ami! Прелесть что за женщина! Я вчера был у нее целое утро с Сережей Вельским…

– Арманс приготовила для этого пикника удивительный туалет, – возразил другой.

– Но все-таки, – перебил первый, – Шарлота Федоровна будет la reine du bal… Il n'y a pas de doute…

Пикник и Шарлота Федоровна преследовали меня целый день.

Пикник этот, как я слышал на другой день, действительно удался. Все самые ценные петербургские камелии участвовали в нем… Туалеты их были блистательны, кринолинные юбки поражали своими размерами: дамы эти, несмотря на их изящный вкус, любят немного преувеличивать моду. Вся великосветская молодежь, военная и штатская, присутствовала на этом пикнике со своими двойниками и подражателями.

Для пикника этого нанята была одна из больших меблированных дач Лесного института, ужин готовил Дюссо, конфекты и мороженое были от Сальватора, оркестр конногвардейский. Танцевали до шести часов утра. Царица бала была действительно, по общему сознанию, Шарлота Федоровна. Ее туалет убил все туалеты, и, в самом деле, он отличался неслыханным вкусом и удивительно шел ей к лицу. Все дамы, даже те, которые считались самыми близкими ее приятельницами, кипели, как следовало ожидать, против нее в этот вечер непримиримою враждою и мучительною завистью. Арманс отпускала на ее счет разные колкости. Успех Шарлоты Федоровны злобно одушевлял ее. Она пустила в ход всю свою французскую любезность и живость и в контрадансах так ловко и беззастенчиво канканировала, что многих привела в восторг и возбудила самые энергические рукоплескания. Но такая безграничная веселость Арманс привела в негодование Шарлоту Федоровну. Шарлота Федоровна была оскорблена неприличным поведением этой француженки, потому что Шарлота Федоровна корчила, говорят, великосветскую даму и танцевала с необыкновенным чувством достоинства.

Что такое Шарлота Федоровнам, читателю, даже иногороднему, объяснять, я полагаю, не нужно. К тому же я представлял несколько очерков такого рода дам, и если я снова обращаюсь к этим дамам, то это не оттого, чтоб я питал к ним особенную нежность; не потому, чтоб я слишком увлекался ими и находил особенное удовольствие говорить о них… Но нельзя не обратить внимания на то, что в последнее время эти размножающиеся с каждым днем дамы начинают играть роль довольно заметную, выходят иногда из своей сферы и приобретают вне ее силу и значение. С этими прелестными Луизами, Бертами, Армансами и Шарлотами Федоровнами, которые бросаются в глаза всем роскошью, выходящею из всех границ, соединяются, быть может, вопросы весьма серьезные. Эти госпожи – явление не случайное, и рассказы об них могут быть не одною пустою и праздною болтовнею, потому что из этих рассказов читатель, наблюдающий и размышляющий, может извлечь некоторые данные, не лишенные любопытства, о жизни и о степени нравственного состояния некоторого класса общества.

Шарлота Федоровна в сию минуту львица между всеми этими дамами. На нее обращено великосветское внимание, об ней толкуют во всех кружках петербургского общества, ее знают все… по крайней мере по имени. Она самая модная из всех камелий; об ее роскоши рассказывают баснословные анекдоты даже на Петербургской стороне, и я теперь передам моим провинциальным читателям (для петербургских все это уже неинтересно) некоторые самые любопытные черты из ее жизни.

Шарлота Федоровна появилась в Петербурге лет восемь тому назад. Она вывезена была из какого-то немецкого городка и первое время после своего приезда называлась Иоганной. Под этим именем она была известна всему богатому и веселящемуся Петербургу. Иоганне было тогда девятнадцать лет. Она не могла не обратить на себя особенного внимания знатоков. Они приходили прежде всего в восторг от ее ручки и ножки. Иоганна в этом случае была исключением из немок, потому что немки вообще не отличаются красотою ног и рук. Потом знатоки приходили в восторг – и совершенно справедливый – от ее гибкой и тонкой талии, от изящной формы ее плеч, сквозь прозрачную белизну которых виделись тоненькие голубоватые жилки, от ее удивительно тонкого профиля, от особенно симпатического выражения ее лица, оживленного синими продолговатыми глазками, в которых иногда сверкали какие-то искры, и от густой, падавшей до колен косы пепельного цвета.