Kostenlos

Очерки о старой Москве

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Очерки о старой Москве
Audio
Очерки о старой Москве
Hörbuch
Wird gelesen Верико
1,05
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Audio
Очерки о старой Москве
Hörbuch
Wird gelesen Ольга Мищенко
1,36
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Доктор, многодумно и терпеливо выслушав, назначил лавровишневые капли.

Подвели дедушку. Он потрепал доктора по плечу левой рукой и промычал что-то непонятное.

– Как тебя, Савелий Захарыч, ярманки-то уходили, – отнесся к нему ласково доктор.

Дедушка хотел улыбнуться, но не вышло.

– Он. батюшка, Иван Алексеевич, все слышит, все понимает, только господь у него слова все отнял, – вмешалась хозяйка, – и отчего это с ним?

– Пил, матушка, много… ну, да и…

– Насчет нашей сестры большой был проказник, – ввернула Анна Герасимовна.

– Бывало, говорит мне: «Ежели, Антоша, разлить теперь по бутылкам все, что я на своем веку выпил, – погребок открыть можно и торговать три года».

Дедушка покачал головой в знак согласия.

Приказано в еде не отказывать.

– Самому здоровенному плотнику не съесть столько, сколько наш дедушка обработает, – отозвалась кухарка, предъявляя обрезанный до кости палец.

Прописана примочка.

Силой притащили Семушку, у которого голова была развита непропорционально туловищу. Доктор побарабанил по ней пальцами, оттуда раздались звуки, как из спелого арбуза. Семушка заплакал.

Лечения никакого не назначено.

Хозяин спросил, на чем полезнее водку настаивать: на цап-цапарели или на милифоли?

И то и другое одобрено.

Прописавши рецепты и давши просто советы, доктор вышел и сел в сани. В воротах остановил его дворник: у него чесалось сердце и на левом плече вскочил веред. Приказано выпариться в бане, а на веред положить сапожного вару.

Через неделю весь дом был здоров.

Ни внутренней, ни внешней политикой захолустье не занималось и под словом «политика» разумело учтивое обращение. «Политичный человек», «политикан», «сейчас видно, что политик». Жили все изо дня в день, день да ночь – сутки прочь, и не чаяли, что на Москву беда идет.

Дни после сильных дождей стояли жаркие. Из Яузы, Самотеки и других московских источников смердело. По переулкам захолустья ходить было невозможно – грязь невылазная.

Душно.

Воскресный день. Еще до благовеста церковного на Серединке, у трактира «Северный океан», стояли лоскутниковские певчие – сборная братия. Один бас безграмотный ходит с хором для октавы. Тенора одеты франтами, альты и дисканты гладко выстрижены. Басы поправлялись в трактире.

– Без приготовки не выдержишь, – говорит один бас, закусывая мятным пряником.

– Поворкуем, ничего, – ободрял его другой. – Я вчера у Спаса в Наливках апостол читал за ранней да вечером на свадьбе, а ничего.

Ударили в колокол. Улица начинает оживляться. Разряженные обыватели идут к обедне.

Вот богатейший купец Рожнов идет с своей семьей: три дочери и два сына. От дочерей пахнет гвоздичной помадой. Сыновья глупые, белокурые. Пробовали их отдавать «в ученье», но оказалось невозможным. Старший стал пугать мать членовредительством, а у младшего оказались припадки родимчика. По объяснение бабушки, это произошло оттого, что его в младенчестве опоили маком.

Плетется весьма почтенный, с добрыми черными глазами, одетый в рубище, проторговавшийся купец Дягилев, несколько лет томившийся в «яме». Он почтительно поклонился купцу Рожнову, тот отвернулся от его поклона: «за низкость себе поставил кланяться горькому человеку, внимания нестоющему».

Старик проводил его своими добрыми глазами и с горькой улыбкой, покачав головой, промолвил:

– Не воздымайся! Сам, может, хуже будешь.

Озорник фабричный, в новом картузе, поддакнул своему хозяину: проходя мимо бедного человека, он отвесил ему низкий поклон, промолвил:

– Миллионщику!

– Ах ты, пустой человек! Таких, как ты-то, я, может, три тысячи кормил.

– Первостатейному! – окончил фабричный, завернув за угол.

Распахнулись ворота; жирный жеребец вывез жирную купчиху Романиху. Первый человек она в захолустье по капиталу и по общественному положению – кума частного пристава.

Из цирюльни Ефима Филиппова несет паленым: приказчики завиваются.

– Продай, Петрович, соловья, – обращается к Дягилеву чиновник.

– Никак невозможно-с!

– Я бы деньги хорошие дал.

– Нельзя-с этого. Это такой соловей, что, кажется, умереть мне легче, чем его лишиться. Вчера он, батюшка, как пошел это вечером орудовать, думаю – не в царстве ли я небесном. Вот какой соловей! А перепелов не видали?

– Нет!

– Тоже, я вам доложу, перепела! Вчера один какой-то: «Продай перепела». – «Тут, говорю, два: вот перепел, и вот перепел». – «Вот этого», говорит. «Этому, говорю, цены нет». – «Почему?» – «Потому, говорю, у этого раскат… и у этого раскат».

Старик воодушевился и начал подражать перепелу.

– Вот вы, говорю, и знайте, какой это есть перепел. Птицу, батюшка, – ее любить надо, надо понимать ее. Скворец у меня говорил все одно, как человек, и любил меня, как родного отца… Будил меня утром. Бывало, сядет на подушку: «Вставай, Петрович, вставай, Петрович!»

Старик все более и более воодушевлялся, черные глаза его разгорелись.

– Дочь у меня в родах мучилась, письмо написала: тятенька, помоги. Всю ночь я, батюшка, Василий Его-рыч, проплакал. Утром встал, взял его, голубчика, закрыл клетку платком, да и понес в Охотный ряд. Несу, а у самого слезы так в три ручья и текут, а он оттуда, из клетки-то: «Куда ты меня несешь, куда ты меня несешь?» – да таково жалобно…

Старик был убежден, что все это так было.

– Сел я на тумбочку, да и реву, как малый ребенок. Идет какой-то барин. «Об чем ты, старичок, плачешь?» – «Купите, говорю, сударь, скворца. Всю жизнь бы с ним не расстался, да беда пришла». – «Что, говорит, стоит?» – «Что дадите, говорю, дочь помирает». Дал две синеньких. «Неси, говорит, его с богом домой». Вот, батюшка…

Раздался трезвон. Собеседники скорыми шагами направились к церкви.

Обедня кончена. Все тем же порядком возвращаются домой. Улица опустела.

Обед и сон. Но какой сон! Сон с храпом, со свистом, со скрежетом зубовным. Все спит! Спят хозяева, спят дети, спят коты, спят куры. На улице жарко, тихо я мертво, ни малейшего признака жизни, даже птицы попрятались, даже в саду ветви дерев не колышутся.

Беда идет…

II

После вечерен по Большой Мещанской улице по направлению к Сухаревой башне бежал, едва переводя дух, парень, бессмысленно ища чего-то глазами.

– Где тут, сударь, аптека? – торопливо спросил он, наткнувшись на какого-то прохожего.

– А ты осторожней! Выпучил бельма, да и летишь сломя голову.

– Нам аптеку требовается, хозяин у нас нездоров, – отвечал парень, устремляясь вперед.

– Служба, где тут аптека? – обратился он к стоящему на часах будочнику.

Будочник зевнул во весь рот так сильно, что левая рука его непроизвольно приподняла алебарду[3] на аршин от земли, а стоявшая рядом извозчичья лошадь вздрогнула.

– Проходи, проходи, – промычал он.

– Давай пятачок, найдем, – предложил извозчик.

Парень, махнув рукой, помчался дальше.

– Пожалуйте кровочистительиых капель на двадцать копеек, – сказал он, переступив порог аптеки.

Аптекарь флегматически, не спеша взял склянку, долго тер ее полотенцем, налил туда какой-то жидкости, заткнул пробочкой, завернул бумажкой, запечатал сургучиком и отпустил.

Парень побежал обратно. У ворот дома купца Рожнова он встретился с Ефимом Филипповым.

– Шабаш, брат, не поспел.

– А что?

– Хозяин твой порешился.

Парень остолбенел. Дворник стоял бледный как смерть. Подошел священник с дьяконом и дьячками. Все приняли благословение.

– Что плохо лечил, Филиппыч? – начал священник, обращаясь к Ефиму Филиппову.

– Что делать, батюшка, – отвечал цирюльник, – в четырех местах кидал– инструмент не действует.

В одном месте, кажется, жилу пополам рассек. Это уж не от нас. Да, не от нас. Всем нам один путь, – окончил он, входя в калитку.

Утро. Не поведу читателя туда, где теперь раздается надгробное рыдание, где слышится раздирающий душу стон, где из глубины растроганного сердца льются горячие слезы; будем стоять у ворот дома и смотреть, что происходит на улице.

Вот в калитку юркнули два худеньких человечка в сибирочках[4], а за ними еще двое… еще… Это гробовщики. Вышли все назад, столпились в кучу, постояли, поговорили, опять ушли в калитку… опять вышли. Трое отделились, взяли отступного и ушли.

В нескольких шагах от ворот на тумбах расположились какие-то неопределенные личности. Один во фризовой шинели, другой в длинном истрепанном халате, третий в истасканном донельзя вицмундире, четвертый… Это нищие.

Фризовая шинель обращается к дворнику:

– А что, почтенный, подавать нынче будут?

– Что вы за народ такой? – отвечал сердито дворник. – Только что панафиду начали, а уж вам подавать.

– Самое бы теперь настоящее время подавать.

– Есть которые благочестивые, – поддакнула нищая женщина, – сейчас подают.

– Может, и завтра-то подавать не будут. Вы не мешайтесь тут, отходите… Не до вас теперь.

– Слушай команду, проходи, – скомандовал вицмундир.

– Ты бы сам-то проходил, – заметила фризовая шинель, – стыдился бы! Пуговицы светлые имеешь, а побираешься. Мы ночевать здесь будем, а не уйдем.

 

Около пяти часов вечера вся улица запружена была нищей братией.

– Эко рвани-то, рвани-то что понаперло, пушкой не прошибешь, – замечает дворник.

– Кормимся, почтенный, кормимся, – отвечает фризовая шинель. – Ты думаешь, лестно ходить по Москве-то…

– Без них и кабаки бы не стояли, – ввернул сидевший на козлах кучер.

– Тебе, жирному черту, хорошо там сидеть-то!..

– Мне чудесно! Лучше требовать нельзя.

– Ну, так и сиди, тебя не трогают.

– Еще бы ты тронул! Я те так трону… Тпру! Балуй! – отнесся он к беспокоившейся лошади.

Вицмундир был уже пьян и ссорился со своею братнею. Он рассказывал, как фризовая шинель по гостиному двору на мертвое тело сбирал и для этого носил с собой деревянный ящик, в котором лежала селедка. Селедка и изображала мертвое тело.

– А помнишь, как ты в Ножовой линии у разносчика блин стащил…

– Помню! А ты помнишь ли, как тебя на цепи, как собаку, по всей Москве провели.

– А ты вот что помнишь ли, как тебя за фальшивую присягу в остроге гноили: животворящий ты крест целовал…

– Полноте вам, – заметил благочестивый старичок нищий. – Божьим именем приняли просить… Стыда-то в вас нет.

От сильного напора нищих потребовалась вооруженная сила, которая и не замедлила явиться в лице двух будочников. Сначала они увещевали разойтись, потом пригрозили холодным оружием – тесаками, или, по московскому выражению, селедками – не подействовало; тогда воины врезались в толпу и начали крушить направо и налево и, не кончивши кампании, отошли.

– Хоть бей, хошь нет – ничего с нами не сделаешь. Такие купцы не каждый день помирают, – заметил один из нищих, – теперь не токмо вы – сам частный ничего не сделает. Вишь народ как разъярился – он все три дня здесь стоять будет…

Но вот открылось окно, высунулась оттуда в черном платке голова старухи.

– Подходите которые, – обратилась она к толпе. Нищие хлынули к окну. Давка, визг… крики.

– Поминайте в ваших молитвах раба Василия, – сказала она, залившись слезами.

– Дарья Карнеевна, вам неспособно, позвольте, я буду, – предупредил ее молодой приказчик, – подходите помаленьку, не все чтобы вдруг, всем будет. За упокой души Василия, – проговорил он, опуская в руку нищего медный пятак.

Долго шла раздача, толпа мало-помалу редела.

– Ты сколько раз подходил?

– Раза четыре. В последний раз не дал, приметил.

Соседний кабак торговал на славу. Целовальник с чувством принимал нищих-гостей.

– Божьи люди, мои голубчики! Кушайте на доброе здоровье. С утра стояли, устали чай, да и бока-то вам понамяли, – приговаривал он, отмеривая крючком пенник.

Вицмундир беседовал с какими-то кабацкими завсегдатаями.

– Неужели тебе не стыдно побираться?

– Стыдно! Очень стыдно! Мне вот как стыдно: разрежь ты мою грудь да и посмотри, что у меня там теперь. Горе!

3Алебарда – старинное оружие, секира на длинном древке.
4Сибирка – короткий кафтан со сборками и стоячим воротником.