Kostenlos

Весна

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Рассказы Спирита и жизнь ночи, открытая им, захватили Анино воображение, но сам он так часто казался ей недостижимо чужим. И Аня радовалась, что на этих прогулках у неё есть тёплый, нежный и преданный друг.

Уже вовсе не вызывало протеста, когда Спирит, найдя глухие улицы слишком светлыми и многолюдными, круто сворачивал к Битце. Как волновался, как счастливо скулил Джек. А раньше её нарастающее напряжение не позволяло Спириту дойти туда. Теперь она старалась делать чаще шаги, даже тянула за собой Спирита, ведь Джек крутясь возле их ног, всем видом просил – скорее, скорее, ну, что же вы медлите. А едва непроглядный массив леса открывался, он уже не мог терпеть, лапы сами несли его, он бросал Аню и Спирита. Белый ком на Аниных глазах становился снежинкой и таял во тьме. Но Джек неизменно возвращался и, чтобы подогнать их, отчаянно лаял. Да, лаял, то тихо, то требовательно звонко, Аня впервые слышала его лай. В эти минуты волк окончательно погибал в нём, он становился собакой.

Темная громада парка тянула, тянула, затягивала и проглатывала их. Тут уж действительно никого не было в этот час. Зато лежал настоящий, почти не таявший снег, разящий своей чистотой в сравнении с сырым месивом улиц. Они шли прямо по нему, или, если Аня уставала, по расчищенным дорожкам. Кроны деревьев причудливо сливались между собой, наплывали друг на друга, сцеплялись множеством обнаженных ветвей. Образуя над белым покровом тёмную – едва разбавленную фиолетовым или сиреневым неба – завесь, опущенную на лабиринт колонн из чернеющих стволов. Вдруг нарушаемую белизной гладких до самых верхушек берёз или пышной зеленью сосен.

Аня, Джек и Спирит забредали так далеко, что город стихал окончательно, у него не было сил сюда добраться. Аня с изумлением слушала первозданную тишину, очищенную от гудения и дрожи. Под ветром лес звучал подобно морю.

Тут не было так мрачно, как она предполагала, Аня открывала, что звёзды и Луна тоже светят, мерцая на хрупкой слюде наста.

Которую Джек безжалостно разламывал, куролеся вокруг. Он мчался, с ним тянулся белый шлейф, он прыгал, с ним вздымались пенистые волны. Он валился и барахтался в снегу, это были уже вьюга и буран. Аня смеялась беззаботно, как в детстве, глядя на него. Как ребенок шла вперёд, вцепясь в кисть Спирита.

Ночной лес был для Ани сказкой, феерией. Она порой не могла поверить, что видит всё это своими глазами. Что прожила свою жизнь рядом с этим лесом, не подозревая о его ночной красоте. Но она побоялась бы прежде оказаться здесь в такое время. Как мог ночной лес внушать людям страх?

Но Аня напрасно считала себя отныне свободной от подобного страха.

Однажды они уже возвращались, уже прошли границу снега и Аня спотыкалась и скользила по мерзлой земле. К вечеру нападала какая-то – не в каплях, не в снежинках – густая влага, но ударивший следом морозец сковал всё. Причудливые буруны глины, разбросанной кое-как по гравию и треснувшему асфальту, застыли будто-бы навечно, намертво смерзшаяся вода трещала и слюдой блестела под ногами.

Мороз всё креп. Ветер делал его тем более несносным, чем ближе Аня и Спирит придвигались к границе парка. Джек со сдавленным возмущением шествовал позади, он не любил уходить отсюда. Холод был нипочём его шкуре.

Аня же здорово замерзла. На сегодня всё было кончено, за стволами синел проспект. Если бы скорей очутиться в тепле дома. Ветер и тот гнал их прочь! С каждым новым порывом, плотно охватывая Аню, прижимал к спине тонюсенькие зябкие иголочки. И он обратился вихрем, едва Аня оказалась без защиты деревьев.

Холодным был мрак шоссе, за ним вздымались холодные махины небоскрёбов. Кое-где светились окна, но трудно было поверить, что там кто-то мог жить.

Каждый новый порыв был мощней, нужно было иметь силы, чтобы удержаться на ногах, а силы покидали Аню, отшагавшую много часов в ночи. Волны ветра шли ритмично, Аня заранее ёжилась, предугадывая появление следующей.

Вот новый порыв неясным шелестом зарождался где-то позади, среди голых ветвей. Коченели уже и стопы, зябь пробрала спину, Аня боязливо пыталась укутаться в пальтишко. Если б хоть идти, двигаться, но они застыли на краю дороги, пропуская машины, неведомо откуда возникшие. В звуке ветра, перекрывавшем жужжание моторов, было что-то не то, чем ближе, тем чётче Аня ощущала в нем неприятную странность, к ней подбирался трепет. Вдруг Джек залаял и погнался за ветром, вернее за тем, что было на его вершине. За тем, что плотное, как туча, перемещалось в высоте, перебивая ветер. Вот порыв догнал и толкнул Аню, а туча отозвалась нестройным хлопаньем крыльев. Прямо над головой вороны разразились громким карканьем. Отвратительным. Отвратительным и страшным. Сковавшим Аню льдом. Едва устояв, чуть ветер ослаб, Аня с тревогой взглянула наверх. Они летели, грязными пятнами усугубляя мрак тёмно-фиолетового беззвёздного неба. Джек за спиной проводил ворон рычанием. Грозным и мрачным.

Гладь проспекта была чиста, пёс первым тронулся в путь. Аня хотела посмотреть на Спирита и не смогла понять, что шевельнулось в ней и запретило сделать это. Они пошли вместе, не обменявшись ни жестом, ни взглядом, но не расходясь ни в шаг, ни в пол-шага, хотя руки их не были соединены, как всегда.

Под ногами был скользкий асфальт, над ними холодное небо. Вдали ждал мрак многоэтажек, в которых никто не жил. Джек был на той стороне. Взобрался на холм. Подставил мохнатую грудь ветру. Застыл, будто не ожидая Аню и Спирита, не глядя на них, душой устремясь назад, в черноту оголённых стволов. Волк! Изваяние волка! И с Аней не было его тепла. С ней был холод! С ней был страх! Страх, что уже не раз приходил к ней, с тех пор, как Спирит рассказал о врачах и диагнозах. Что тревожил в короткие раздумья, среди суеты. Страх, который она зачем-то пыталась отогнать, от которого пряталась незадачливо, как страус. Сейчас он владел ей и терзал её безжалостно.

Не проводит ли она время с сумасшедшим?

Зачем она уходит в холодные ночи вместе с ним?

Безлюдные небоскрёбы осуждающе качали головами. И гасили свои последние окна, без того горящие не взаправду. Гасили, одно за одним. Ане было бы легче, если б смогла заплакать. Она пересекла шоссе и дальше не могла ступить.

Спирит взял её за руку.

В груди стало горячо, это забилось сердце. Она ещё не могла повернуться к нему, ужасно было найти его лицо безжизненно-восковым, сросшимся с морозом и синим промозглым мраком. Он угадал, как всегда, угадал, о чём она думала.

Вороны давно обогнали их. Гомон был далеко, они уцепились за тот могучий порыв и стремились не отстать. Джек ждал Аню, спускался с бугра и – вилял хвостом. Ткнулся мордой к ней в ноги.

“Не бойся” – повторял ей Спирит так часто. В нём не было вражды, не было презрения, не было, похоже, даже обиды, и кровь, что лилась от сердца делалась горячей.

Он не безумен. С ним не холод и мрак.

Но Спирит молчал. Ане пришлось ждать не одну ночь, чтобы он заговорил.

**************

Таило ли его молчание обиду? Нет. Аня испугалась лишь того, что самого преследовало и страшило многие годы, даже когда осознанно и навсегда выбрал сны как единственную цель.

Был ли Спирит сумасшедшим? Скорей всего, нет. Но он не мог объяснить себе, что такое сны, не мог доказать себе, что они явления совсем другого рода, чем галлюцинации безумных.

Ему суждено было немало времени провести среди душевнобольных. Довелось столкнуться – к вящему ужасу – с некоторыми, ему почти что ровесниками, которых безумие погубило за год, за два. Превратив в трафареты людей, в обрубки. ”Я не такой, как они?”, – с тревогой продолжал спрашивать себя Спирит, уже решивший отдать жизнь снам.

Снова погружался в психиатрическую науку. Объезжал “Медкниги”, ”Букинисты”, звонил недоверчивым знакомым дяди. Проводил с выисканными книгами вечера. Читал, перечитывал. Торопливые сомнения метались от ужаса к надежде, застилали глаза, и строчки перемешивались в его голове, слова теряли значенье, смысл, заключенный в бесконечных колонках букв, ускользал от Спирита. Надо было оставаться спокойным. Отрешиться от ежеминутного пугливого самоизучения, читать, словно про жизнь далёких планет. Сравнивать, запоминать. Сопоставлять с виденным вокруг.

Пребывания в больнице всегда были омерзительны. Насколько возможно, он избегал приема лекарств, но неизбежны были заточенье, убийство по каплям минут, подчиненных ему не подвластному распорядку. Даже приход снов, часто бывал не в радость, если Спирита замечали в трансе, переводили на инъекции, от них нельзя было избавиться, как от таблеток, которые Спирит прятал, выбрасывал или раздавал, в самых неприятных случаях глотал и отрыгивал. От инъекций он становился тупым и сонным, как правило, они только затягивали время, проводимое в лечебницах.

“Если я в больнице – надо использовать это”, – нашёл в себе силы однажды сказать Спирит. Действительно, он день за днем видел настоящих, полноправных сумасшедших, пил, ел, спал рядом с ними, в камерах общих палат, испражнялся рядом, в общем сортире. Был подвержен всему, чему подвергались они – процедурам, осмотрам, прогулкам, надзору. Был одним из них, его не отделяла неодолимая грань, пролегшая между их Миром и Миром здоровых и полноценных.

Спирит погружался в наблюдение и этим спасался. От тяжести и неотвратимости умирающих, с насильем отнятых, больше ему не принадлежащих минут. Он изучал методу врачей – уже имея о ней представленье из книг – на их беседах и обходах. Часами разговаривал с соседями по палатам и отделениям, стараясь незаметно вытянуть из них картину недуга. Сопоставить с описанным в книгах. И со снами. Часами, долгими часами наблюдал со стороны, стремясь уловить то, что они никогда не высказывали или высказывали лишь невольно. Наблюдал. Как мало сказать это.

Ему приходит на ум один день, который согревал, пробуждал и радовал самую малую тварь на Земле, а его застал в психиатрической лечебнице. Спирит лежал на койке у окна, забросив руки под голову и полуприкрыв глаза – им мешал свет. Солнце вселилось в палату, оросив своими лучами каждый дюйм. Дверь со стеклом была плотно закрыта, но за ней почему-то не было ни звука, как в диких, пустынных местах, когда их обитатели прячутся в полуденный зной. Безумные вели неторопливую беседу. И, хотя Спирит так мало мог видеть, ни одно движенье их, ни один жест не ускользнули от него. Казалось, он поглощен собой, размышляет, а может быть дремлет, но ни единый звук не мог пройти мимо, он улавливал все интонации, все их оттенки, трепеща в такт дрожанию губ говорящих. Больше того, он угадывал, что они хотят сказать, заранее, он предвидел их повороты головы и мановения рук, как захваченный дивной мелодией предвкушает каждую новую ноту, замирая от ожидания и наслаждаясь приходом звучания. Всё, что происходило в этом маленьком клочке Мира, отгороженном дверью в больничный коридор, зарешёченным окном и глухими стенами, было открыто и ведомо ему. Слова и жесты его бедных товарищей были незначительны, обыденны, но отчего-то с необычайной ясностью открывалось в их обыденности то, что тревожило их мысли – сокровенные желания, затаённые обиды и воспоминанья об утраченном. От него самого в палате остался лишь слепок, он застыл, едва дышал, словно растворился в воздухе – никто не замечал его. Или, может, наоборот, его присутствие здесь, напряжённое, пульсирующее, разлитое в пространстве, и заставляло безумных продолжать свой разговор, невольно и для себя незаметно раскрывая свои души.

 

Тогда это возникло само собой, можно было б сказать случайно, если бы не привычка к наблюдению, которую Спирит вырабатывал в себе годами, не многолетние попытки проникнуть в мир их мыслей и чувств, неудовлетворенность любыми словесными описаниями и желание буквально пережить – хоть на секунды – то, что они ощущали. Чтобы возможно было сравнить с его сновидениями.

Как потом стали смешны потуги постигнуть природу безумия, отграничить сны от него. Он встречался с сумасшедшими, и освобождаясь из больниц, большинство из них нуждались в исповеднике и многие по необъяснимой причине тянулись к нему. Спирит изучил труды о помешательстве столь глубоко, что порой решался давать советы, котором кое-кто следовал, как врачебным. Брался оценить, будут ли эффективны меры, назначаемые докторами, как правило, не ошибался в своих оценках.

И это было совершенно напрасно. Его первоначальных познаний вполне хватило бы для того, чтобы с уверенностью сказать себе – мои сны не имеют ничего общего с сумасшествием. Чем полнее он старался постигнуть природу душевных болезней, тем дальше был от этой уверенности.

Его сны не укладывались в описанные картины недугов. Он во многом не похож на эпилептиков или больных шизофренией.

Но его секундные отключения в детстве в науке зовутся абсансом, его энцефалограмма по косвенным признакам вполне сойдет для эпилептика, и его едва сдерживаемой в окружении людей тоскливой ярости недалеко до настоящей дисфории. Он в снах переживал открытость мыслей, любые когда-либо описанные психиатрами искажения времени и пространства, и, если он в своем полном одиночестве и скрытом от всех наслаждении снами не аутичен, то кто ещё?

Он не мог полностью исключить у себя довольно необычную форму болезни. Он так и не сумел ответить себе, имеют ли видения, поглотившие его жизнь без остатка, родство или случайное сходство с безумием. Всё, что он сумел – просто не спрашивать себя об этом.

Почему? Не на всякий вопрос можно найти ответ, не всякий вопрос стоит с неиссякаемым упорством задавать себе. Ведь он и так выбрал сны и после любых отречений возвращался к тому, чтобы жить ради них. Стремление доказать себе, что сны не болезнь, было просто многолетней слабостью. Окончательно избавившись от него, он с трудом отделался от своих назойливых знакомых по психиатрическим клиникам. Они мешали ему, утомляли своей постоянной внутренней неуспокоенностью, сбивали выстраиваемый им ритм. Живя ещё у родителей, он не поднимал телефонной трубки и не подходил к двери, несмотря на звонки, чтобы не дать им возможности опять вторгнуться в его жизнь.

И его не тревожит, что, если он поражён, пусть редкой и необычной, но болезнью, то она может развиваться? Что сны могут принести ему вред? Лишить его Разума?

Он избавился от этого страха. Почти… Если испытывает его, то крайне редко. Но солгал бы, если б сказал, что страх никогда не приходит к нему.

Он сам не поверил бы тогда, в долгие мучительные годы, что и достигнув того, о чём уже не мечтал, он не сможет избавиться от этого страха. Страха одиноких ночей, страха холодного утра, страха бесконечного дня. Страха безумия – венца безумия, его завершения – он же видел слепую ярость, отуплённость и низкое ханжество конченных эпилептиков, холодность и бесцельное умствование поражённых шизофренией. Страха лишиться опор – родителей, дома, благоволенья врачей, оставляющих ему свободу. Страха смерти, внезапной и дикой смерти во время видений. Нелепого, ведь ему не за что было держаться в этой жизни. Но парализующего волю. Страха лишиться видений, лишиться их полноты, невиданной мощи, он, как никто, знал, как часто видения пароксизмом охватывающие безумных, с годами блекнут, грубеют, становятся однообразными и пустыми, как израсходованная жвачка.

Как можно с этим жить? Забывая. Обращая свои мысли прочь.

Но если эти страхи предостерегают его о реальной опасности?

Не всякая болезнь ведет к незамедлительной и скорой гибели. Спирит наблюдал людей, перенёсших не один шизофренический психоз, и ещё не терявших способность чувствовать и ясно мыслить. Одно время был очень близок с сельским механиком, лечившимся в Москве по протекции брата, иммунолога и доктора наук. У этого парня, как припадки эпилепсии, развивались приступы помрачения сознания, что длилось уже не один год – как он был интересен Спириту! – но, в отличие от Спирита, он видел картины исключительно мрачные и устрашающие, большую часть из которых забывал, а наблюдая их не переставал быть собою и не застывал телом, как Спирит, а убегал и прятался, защищался от своих видений, в такие минуты был опасен и побывал уже в тюрьмах и закрытых больницах. Но Разум его вне припадков был практически не затронут, по крайней мере, до того, как они расстались со Спиритом, – он женился на здоровой девушке и навсегда уехал в деревню за сотни километров от Москвы. Конечно, эти случаи были исключеньем, чаще Спирит видел, как людей сжигает болезнь, участи многих он предпочел бы смерть.

Но, если в снах и была заложена пружина, предназначенная, с годами распрямляясь, разрушить мозг Спирита, мог ли он как-нибудь обратить её ход? Скорее, если бы он попытался сопротивляться видениям, захватывающим его независимо от желаний, то борьба с ними, наверняка бесплодная, привела б его к безумию раньше.

И в конце концов сны составляют его счастье, страх никогда не мог победить тягу к ним. Спирит готов принять за них любую расплату. Каждый раз, обращаясь к видениям, он помнит – впереди может ждать сумасшествие и может ждать смерть.

Не велика ли плата?

Как это объяснить? Он живет, чувствует, дышит, верит, желает, может, стремится, воплощается только во снах, здесь в сравнении с ними театр теней, плоских подобий, лишённых подлинности и полноты. Но передать это в словах невозможно…

Да и так ли важно, проявленье ли болезни сны, кто из знакомых Ани, узнав, что его жизнь отдана снам, отдана вся, без остатка, кто не назовет его безумцем?

И это не страшно?

Спирит относился к этому с бравадой, с горечью и болью, с ожесточенным презрением, с тяжело дающимся безразличием. И, наконец, забыл об этом. Ненавидя людей или пытаясь найти у них пониманье, он в равной степени оставался одинок, но только постепенно смог стать к ним более равнодушен, по настоящему равнодушен к их мнению о нём. Он стал лишь избегать привлекать к себе излишнее внимание, оно могло нарушить ритм его сосредоточенных занятий.

Если не важно, что о нём думают другие, оставаться сумасшедшим формально, быть подверженным учёту не тягостно?

Вот уж нет! Быть не сумасшедшим представляется ему кошмаром! Он, психически больной, освобожден от ежедневных восьми часов в учреждениях, избавлен от двух лет казармы, от митингов, субботников, собраний и выслушивания тягомотных речей. Свою квартиру он получил, как инвалид, она была необходима для странствий. Его сны всегда надежно укрыты от чужих глаз, ничто не бережёт его надёжней, чем клеймо больного.

Да, вторжение медиков в его жизнь было неприятно. Но, поняв, что оно несёт и немалые выгоды, что оно помогает жизни ради видений, он приноровился к нему. Он больше не рассказывал врачам о снах – к чему? – они выискивали в его рассказах то, что было нужно, а наиболее внимательные постоянно смущались, если что-нибудь не укладывалось в их схемы. От этого Спирит узнал столько медицинских светил. Едва он начал им преподносить то, что они хорошо знали, врачи вздохнули спокойно. Спирита перестали направлять к светилам, всё стало ясно и так. Необычная клиника с развитием болезни поблекла и выплыл типичный характер заболевания. Им стал заниматься только старый, вежливый доктор из диспансера. С которым легко договориться, периодически делая ему приятные подарки. С тех пор, как Спирит получил инвалидность, он не бывает в больницах.

Ему не кажется, что, позволив другим считать себя умалишённым, в чём-то он уже стал таким, как они?

В чём-то стать таким, как они, стать таким с точки зрения тех, кто воплощал собой нормальность, он стремился. Учился этому у самых тяжких больных. Стать безумным, обезуметь. Забыть обо всём, кроме снов, окунуться в желание снов с головой. Оборвать цепкие щупальца страха, привязчивые увещевания Разума. Как они разорвали. Помешавшись.

Зачем?!!!

Сны не давались ему в руки потому, что он не был до конца предан им, не желал их всецело, отвергнув иные стремленья.

Он не подозревал вначале, как много будто не важных для него, едва ли не презираемых желаний живет внутри, более того, управляет им. Жажда быть кем-то в глазах других – безнадёжно далеких, алчность торжества и успеха – в этой мизерно-серой жизни, тяга к женщинам – не понимавшим его, остававшимся чужими даже в физической близости, привычка быть опекаемым ребенком, сопряженная с вмешательством родителей в его жизнь. Его мышцы противились многочасовым упражнениям, желудок требовал плотной, перенасыщенной пищи, не позволявшей телу быть свободным от бесконечного пищеварения.

Желудок… Даже мозг его протестовал, в часы, посвящённые упражнениям и поиску странствий, он как никогда доказывал Спириту, что готов предаваться чему угодно. Тревогам. Сомненьям. Шумам за окном. Раздумьям, привычным и хорошо знакомым, как позывные ежедневной радиопрограммы. Обрывкам чужих речей, случайно осевшим в памяти. Мечтам, наивным, как грёзы детей, и унылым как безнадёжные мечтания взрослых. Мелочам, отчего-то делавшимся важными. Фразам из книг. Полуснам. Только не тому, что требовал от него Спирит.

Каким это было неприятным открытием. Он думал об обыденной жизни с какой-то гадливостью, он считал себя далёким от неё, а она глубоко проникла в него и не собиралась отпускать. Он бредил снами, негодовал и изводил себя тем, что они капризны и недоступны, был болен разлукой с ними, в которой проходила большая часть его жизни, но в этой разлуке, мысли и чаянья его были почти полностью отданы Реальности. Такой чужой для него!

Сила куцых желаний, исподволь торжествовавших в нём, приводила Спирита в бешенство. Они должны были сгореть в огне. Сны требовали всего, без остатка. Сны требовали безумства. Отреченья.

От всего, что человеку мило и дорого? От самых нормальных, естественных желаний? От сладости жизни?

От всего, что называется ей. К чему в страхе привязаны люди обыденности. Лучше! Голодать, но не прикасаться к мёртвой пище. Жить в страданиях и одиночестве, но не в пустой суете. Погибнуть в видениях, но не существовать, разлагаясь, как тухлая рыба. Идти туда, куда зовет тебя цель. Расставаясь без сожаления с тем, что сдерживало, как кандалы на ногах.

И он смог так жить? Смог быть этим счастлив?

К сожалению – нет. Сказать да, значило бы сказать не всю правду.

Он заклинал себя этими призывами, он кричал это себе, чтобы не сорваться от дрожи, шагая по нити, которую выбрал, как путь. Сказать, что и чувствовал так, означало бы лгать.

Он решил для себя – прежней жизни конец, ни дня, ни часа, ни мгновения не отдать пустым мечтам, пустым словам, бегству от главной цели. Думал, что избавится от пустоты, заключённой – он думал – в обыденности. Но пустота взошла над ним, огромная, всевластная, непреодолимая, поглощающая всё и вся, и ему так захотелось прежней суеты, бесполезности, он с жалкой радостью бежал к ним.

Спирит стремился остаться один, по-настоящему один. Без настороженных взглядов сослуживцев – он сменил несколько работ после школы, хотя нигде не задержался. Без заученных разговоров, без монотонных сценических действий, которым они предавались изо дня в день. Без врачей, персонала, больных, что похищали время и силы. Без родителей, изнуряющих своей скорбью и безнадёжными попытками вернуть его в мир здоровых. Без обрывков речей, мельтешенья прохожих и их суеты. Без яркого света. В пространстве, отгороженном от людей, шума и слепящих лучей, стенами, могучими, плотными, непроницаемыми стенами – вот где, ему верилось, он обретет покой, ровное плато, где, уходя от напряженья внутри, избавленный от нашествия Мира, он предастся поискам снов. Как музыкант, задумчиво перебирающий струны, будет он блуждать в отпущенных на волю мыслях, без времени, без света, надеясь отыскать ту, единственную, сладостную для него струну, звучание которой приведет его в область блаженства.

 

Но, когда вожделённые сень тишины и покрывало сумерек опустились на него жутким безмолвием и холодом ночи, как замечталось ему о бесплодном копошении среди людей. Он говорил себе, что имеет дерзость идти один навстречу другими не определимой цели, гонимый никому более не понятными, безумными для других, побуждениями и верить в ясность своего рассудка, и сотни призраков, наполняющих одиночество, обступив со всех сторон, легко, с презрением посмеялись над его трепещущим от страха Разумом.

Он убегал из квартиры родителей днём, когда их не было дома, и ничто не мешало его упражнениям. Убегал к людям. Готовый просить пощады или прощения, отрекаться от невыполнимой цели и жить, как они. Чуждость их, спешивших мимо по улицам, сразу отрезвляла его, но он подолгу бродил там, где было светло и людно, ездил в метро, торчал у ярких витрин, ожидая времени, когда мама и папа приходили с работы, не рискуя вернуться в одиночество. Найдя в себе силы остаться один, он не предавался своим занятиям, а зажигал весь свет, включал радио или телевизор, что бы ни лилось из репродуктора или с экрана, читал всё подряд. С готовностью встречал телефонные звонки, говорил ни о чём, лишь бы оттянуть момент, когда на другом конце повесили бы трубку, говорил с людьми от него достаточно далёкими, вроде тридцатипятилетнего бугая, работавшего вместе с ним курьером в одной конторе, собиравшего марки и почти без успеха кадрившего девочек-подростков.

Он получил свою квартиру – а мысль о своём логове, которое избавило бы от присутствия родителей, позволило бы всё устроить специально для снов он лелеял несколько лет – и тогда уже находил путь к снам, постигал искусство притягивания их, подчиненное ритмам Солнца и Луны, всё казалось способствовало ему. Он намеренно отказался от того, что могло отвлекать, в его новом доме не было телевизора и телефона, он держал там лишь несколько самых необходимых книг. Справочник по психическим болезням, брошюры о лунных и звездных циклах Земли, ксерокопированные отрывки из русских и английских переводов “Ци-Гун”, ”Шива-Самхиты”, ”Йога-Даршаны”. Запрещал себе приносить любые другие тексты, чтобы они не могли занять его внимание.

И – постоянно возвращался к родителям. Не мог заставить себя остаться на ночь в своем доме и провести там – в полной свободе и защищенности, о которых мечтал! – предрассветное время, самое важное для снов. Находясь у себя, тратил дни на бесконечные хлопоты, которые, чем больше погружался в них, тем сильнее затягивали, но он с облегчением подчинялся этому. Требуя от себя упражнений, бесконечных бдений в поисках снов, он часто приходил к тому, что просто долго стоял, замерев, вцепившись в спинку стула или опершись о прикрытую дешевыми обоями стену. Не мог шелохнуться, боясь с неумолимой ясностью осознать пустоту и одиночество.

Даже, когда с далёкой весточкой от троюродного дяди к нему прибыл щенок, полулайка-полуволчонок, который наполнил его дом теплом, радостью, уютом, весельем, не-одиночеством, даже с тех пор жестокая тяжесть избранного пути не оставляла Спирита навсегда. Он уже не шёл к папе и маме, – назад – но, содрогаясь от страха и жалости к себе, прижимался к псу, охватив мохнатую шею. Так, что пустота и боль передавались даже Джеку. Джек один знал, что вынес Спирит, шедший из Реальности в никуда, как безумец. Один знал, как горько плакал Хозяин, уткнувшись в его мех. Плакал о том, что одинок и никому не нужен, кроме двоих стареющих людей, которым принес одно горе, о том, как ему тяжко и страшно, о том, как редки и капризны его блаженные минуты, и как горька выстроенная под их ожидание жизнь, о том, что никто никогда не узнает, зачем и за что он выбрал себе такую участь.

Как смог он не отступать?

Он отступал много раз. Он отрекался. Зачем жить ради мгновений, пусть непередаваемо дивных, но столь кратких в сравнении с долготой проходящих в страдании лет. Чем хуже жизнь тех, кто вокруг, полная простых удовольствий, уваженья и пониманья других, счастливых начинаний и надежд, счастливых своей несомненной возможностью осуществиться, начинаний и надежд, обращенных к тому, что есть рядом, что существует, а не исчезает, едва глаза, раскрывшиеся после транса, обретают способность видеть свет. Зачем лишать себя многих приятных малостей, если, несмотря на все отреченья, гложущая жажда снов так и остаётся неутолимой? Спирит не желал больше терзать себя. Жить, подчиняясь ритму, проводить время в изнурительных упражнениях. Отвергать каждое новое вторжение Реальности, сметающее жалкие плоды его напряженных усилий, оставляющее ему только опустошение. Взрываться. Негодовать. Дрожать, задыхаться от бессилья. Ненавидеть себя, ненавидеть весь Мир, проклинать даже сны, недостижимые или ускользающие мгновенно.

Но как тяжко было оставлять свои безнадёжные попытки. Спать, смотреть телевизор у родителей, читать. Есть, что попадется под руку, без всяких запретов, но не испытывать от этого большой радости. Часами валятся в постели. Уже не видя в этом блаженства. Прятаться с головой в подушку. Подло радоваться недолгому покою, зная, как бессмысленно и никчемно влачишь жизнь.

Как нелепы и грустны были попытки вернуться в Нормальность. Ходить на очередную работу. Исполнять порученья, зависеть от людей, говорить с ними. Вдруг обнаруживать, что целиком отрешился, не видишь и не слышишь ничего, потому что не хочешь видеть и слышать. И тут же замечать косые взгляды других.

Сидеть за учебниками. Мечтать об образовании, о карьере, избавленьи от положенья больного. И не находить в этих, уже почти не осуществимых планах никакого удовлетворения.

И помнить, помнить каждую секунду, что создан для снов, как пчела создана для того, чтобы собирать мёд.

И, временами, нечаянно, в забытьи вдруг проваливаться в видения, попадать, как из душного склепа на воздух.

Сны. Они бросались ему, как приманка, увлекали в капкан, в тупик, к новым попыткам подчинить их своей воле, уже безнадёжным и безрадостным, но уводящим всё дальше. Так, что, не обретя гармонии и связи с видениями, он уже не мог найти себе место в Реальности. И сегодня, не поколебавшись ни на миг, Спирит выбрал бы взамен своей судьбы любой жребий из двух – никогда не знать снов и жить, как другие, или легко и свободно достигать видений, ни в чём не лишая себя прочих радостей. Но у него не было этого выбора. Не было никакого. Может, только окончательно сойти с ума или покончить с собой.

И его старания не были напрасны? Он научился вызывать видения по собственному желанию, не зная при этом в точности, не плод ли они больного мозга?

И да, и нет. Он пришёл к тому, что его дни потекли в согласьи с видениями, сны стали приходить к нему чаще и – самое главное – ритмичней. Но нельзя сказать, что в соответствии с желаниями.

Вызывать видения невозможно. Это собственно перестало быть его целью.